Судя по всему, полный слом уже наступил. Говорили, что утром в Москве было совершено покушение на товарища Прежнего. Прямо так вот, в столице, среди белого дня. Дескать, товарищ Прежний возвращался после краткого дружественного визита. И когда он проезжал по проспекту Большевиков, то какой-то мерзавец выстрелил в него из берданки. Дробь попала прямехонько в ветровое стекло. Бронированный длинный автомобиль развалился на части, – протащив всех своих пассажиров по мостовой. Он, оказывается, был сделан из клееной фанеры. И лишь сверху, для вида, покрашен под черный металл. А всю груду обломков немедленно растащили трудящиеся. Проявив этим самым классовое чутье. Потому что фанеры в стране катастрофически не хватает. К счастью, лично товарищ Прежний не пострадал. Только с черепа у него соскочили височные кости. Но их тут же отремонтировали, накрепко привинтив, – заодно поменяв батарейки, которые двигают челюстью. То есть, планы империализма потерпели провал. А товарищу Прежнему вручили Золотое оружие. Так сказать – за особое мужество и героизм. Говорили, что сделано оно из чистого олова – но покрытого золотом, купленным в Гане на хлеб. Ордена получили, конечно, шофер и охрана. Заодно наградили всех членов Политбюро. И отдельных министров – чтоб не было очень обидно. Говорили, что это – не отдельный террористический акт. Существует всемирная жидо-масонская организация, филиалы которой находятся и у нас в стране. Главным образом – среди так называемой интеллигенции. Их конечная цель – извести наш советский народ. Разумеется, прежде всего – выдающихся лидеров. Тех, которые, так сказать, воплощают в себе. Говорили, что уже разработаны специальные списки. Русских будут вылавливать по одному. До седьмого колена, до отдаленных колхозов. Чтобы вновь воцарились в России разруха и мор. Разумеется, мы просто так не дадимся. Там, где надо, работают день и ночь. Приняты уже чрезвычайные меры. Говорили, что Органы арестовали восемьсот человек. Разумеется, мало. Но это – согласно закона. Он сейчас пересматривается на заседании Политбюро. И возможно, что будут расширены встречные обязательства. Миллиона, пожалуй, на полтора. Вот тогда абсолютный порядок. Вот тогда наконец-то и заживем… – Голоса заплетались, как дождь, бесконечно текущий из черного неба. Собственно, это и был одуряющий дождь – неживой, бесконечно текущий из черного неба. Ядовитые капли его испарялись еще на лету, а гнилье сердцевины спекалось в тельца насекомых. Мириады жуков, ударяясь, шуршали по ржавчине крыш. Погибающий город был полон невнятных прикосновений. Когти, лапки и усики ощупывали его. От горячего страха коробились мостовые. Тихий стонущий
Он стоял, будто статуя, и нехотя говорил:
– Вы пришли сюда – нищие, грязные и голодные… С головами – в репейнике, козьим выменем вместо лица… Недоумки, кастраты, дебилы, уроды… Состоящие из мусора и костей… Никогда, никогда вы уже не очнетесь. Оглянитесь и посмотрите вокруг… Ваше небо – крест-накрест заколочено досками… А земля ваша – гвозди и пустыри… И чадящие скучные рыхлые груды помоек… Оглянитесь и посмотрите, как полыхает завод… Это все, что я могу для вас сделать… Хаос, смерть, разрушение, голод, огонь. Я такой, – каким вы меня придумали… Всемогущий… Бессильный… Жестокий – до доброты… Новый бог или, может быть, новый дьявол… Вы же знаете, что сам я ничего не могу… Кровь течет по увядающим жилам Ковчега… Застарелая теплая серая кровь… Будет больно разламывать спекшиеся суставы… И намного больнее – сдирать коросту с души… До потери сознания, до нежного светлого мяса… Если только вы захотите содрать коросту с души… Мне казалось, что губы его не шевелятся. Тем не менее – все громче – голос звучал и звучал. Непосредственно в мозг, отпечатывая, будто на камне: – Есть хлеб черный… Как смоль… Называемый – головня… Миллионами злаков произрастает он в колыбели мира… А другое название этого хлеба – Ложь… Потому что он всходит из клеветы и обмана… едят с превеликою радостью этот хлеб. И, насытившись, хвалят: «Вот хлеб, вкусный, хороший»… Но едят только Ложь… И болеют от горечи Лжи… И выблевывают обратно позорную красную мякоть… Есть хлеб белый… Как лунь… Называемый также – пырей… Настоящее имя его – Страх Великий… Точно плевелы, произрастает он в ваших сердцах… И выходят из сердца оскаленные чудовища… И жестоко глодают, и душат, и мучают вас… И сжимают в объятиях, и жалят горячими жалами… И вздымают над миром тяжелый клубящийся смрад… Когти, ноздри и зубы у них – фиолетовые… Я прошу: Откажитесь от хлеба по имени: Ложь… У которого мякиш – из огня и мочевины… И который отравлен и отравляет вас всех… Я прошу: Откажитесь от плевелов – Страх Великий… Потому что вы – люди, – вы соль земли… Если соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленой?.. Вы – свет мира… Не может укрыться город, стоящий на верху горы… И, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом… Так да светит и свет ваш перед людьми, чтобы ясно они видели дела ваши…
Он стоял на перекрестке двух улиц, перед окаменевшей толпой. Неприятные жесткие вихры его торчали, а лицо и часть шеи были в розовых лишаях. По футболке же шли, будто раны, корявые рыжие полосы. Словно он продирался через сплетение труб. В тесной близости от него колыхалась крапива. А по правую руку, приклеивая дорожки следов, сокращаясь и чавкая, ползало что-то коричневое. Вероятно, – нетерпеливые жадные «огурцы». И на каждом из них распускался трепещущий венчик, и тугой язычок, как у жабы, мгновенно облизывал пустоту. «Огурцы» собираются там, где возможно кровопролитие. И бесшумно пируют средь паники и суеты. Но пока что они вели себя чрезвычайно спокойно. Пламенеющий дым перекатывался в небесах. По асфальту стелились широкие быстрые отблески. Серо-красные сполохи озаряли дома. Чердаки и проулки. И падала жирная копоть. Гулливер, распрямившись, как палец, летел в снегопаде ее. Между ним и толпой было метра четыре пространства. Отрезвляющий непреодолимый барьер. Дым, скопление, полночь, багровые сумерки. Я, толкаясь, что было сил, протискивался к нему. Давка в этом базаре была чудовищной. Зомби слиплись боками, как сельди в консервном аду. Мягкотелые длинные сельди под маринадом. Средостение тел равнодушно отталкивало меня. Здесь присутствовали мужчины и женщины. И кривые старухи. И какие-то неопрятные старики. И подростки, и пара чумазых детишек – одинаково сонных и тупо оглядывающихся вокруг. Все они были полураздеты. Вероятно, они и сами не знали, зачем пришли. Но – пришли и пришли. И стояли, открыв ротовые отверстия. Ожидание, тупость, липкая духота. – Пропустите меня!.. – попросил я смятенно и жалобно. Но никто из них даже не обернулся ко мне. Лишь ссутуленный Гулливер вдруг поднял воспаленные брови.
– Почему посторонние?.. – скрипуче спросил он. – Вы откуда взялись?.. Уходите отсюда!.. Вам не нужно здесь быть, вы – совсем другой человек… Вы – другой, вы другой, поэтому – уходите!
И, по-моему, он добавил что-то еще. Да, по-моему, он что-то еще добавил. Пару фраз. Или, может быть, только хотел. Но услышать дальнейшее было уже невозможно. Кто-то сильно и яростно толкнул меня кулаком. Прямо в спину. А потом саданули под ребра. И локтем протаранили мягкий опавший живот. И качнули, как куклу. И наступили мне на ноги. Разрасталась тревожная странная кутерьма. Все, как будто свихнувшись, затанцевали на месте. – Мальчик!.. Мальчик!.. – порхнуло вдруг множество рук. И забилось, – как голуби, вспугнутые с асфальта. Крутанулось набитое чрево толпы. Тот барьер, что незримо присутствовал, кажется, рухнул. – Не смотрите на это, – негромко сказал Гулливер. И качнулся, утянутый в какую-то мясорубку. Руки, плечи и туловища заслонили его. Две сандалии быстро мелькнули над головами. Вероятно, заканчивался
– Неужели Корецкий? – спросил он, пронзительно всматриваясь. – Ну, конечно, Корецкий! А я вас искал. Вот послушайте, Корецкий, какая история… – Он наморщил широкий, покрытый песчинками лоб. – Жил да был, понимаете, Дурак Ушастый. И однажды ему помешал один человек. И Дурак Ушастый
Человек задохнулся, сглотнул и еще раз сглотнул. Лоб и щеки его посинели от напряжения. Дальше он уже мог бы, по-видимому, не говорить. Я и так уже представлял, как все это происходило. Вероятно, подъехал фургон с белой надписью – «Хлеб». Вышли двое в костюмах и предложили садиться. А внутри уже было посажено несколько человек – все они почему-то не разговаривали друг с другом. Через двадцать минут остановились на перекрестке дорог. Лейтенант приказал: – Выходите! – и тогда лишь зашевелились. Молча прыгали с борта в горячую жидкую грязь. А солдаты подхватывали их под руки, как чурки. Взвод «гусар» отдыхал – в стороне, прислонившись к грузовику. Но шестерка «спецтранса» была уже наготове. У бугров, где стояли Рогатые Лопухи. Россыпь звезд отстраненно и чисто сияла над ними. Отверзался громадой бугристый Песчаный Карьер. Комья глины распластывались под ногами. Почему-то из глины была нарыта большая гора. Груда-смерть, груда-нежить, закиданная окурками. А один из приехавших сел прямо в жидкую грязь. И сидел, не двигаясь, пока его не подняли. Где-то ухнула – трижды – четырежды – басом – сова. Лейтенант приказал: – Становись! – и тогда неохотно построились. Россыпь звезд вдруг приблизилась чуть ли не к самым глазам. А Рогатые Лопухи зашевелили макушками. Вероятно, тянулся последний мучительный миг. Кто-то всхлипнул: – Не надо!.. – А кто-то растерянно выругался. Коленкоровый треск разорвал тишину. И тяжелое влажное небо вдруг навалилось на плечи…
– Я во всем виноват, – сказал человек.
Значит, это был мой сосед по гостинице. В первую минуту я не узнал его. Он был весь перепачкан синюшной размазанной глиной. И, хватая Корецкого, тряс его, словно мешок: – Я во всем виноват!.. – Отстаньте!.. – хрипел Корецкий. – Ну не вы, так другой бы построил этот завод!.. – тело его как будто разваливалось на части. Ночь – цвела на костре ядовитых цветов. Опадали последние ветки
Редактор лежал на камнях, бесформенный, словно куча тряпья, пиджак у него распахнулся, и вывалилась записная книжка с пухлыми зачерненными по краю страницами, клетчатая рубаха вдоль клапана лопнула, штанины легко задрались, оголив бледную немочь ног. Он еще немного дышал – трепетала слизистая полоска глаза.
Я нагнулся и зачем-то потрогал его висок, тут же отдернув пальцы, пронзенные мокрым холодом.
– Циннобер, Циннобер, Цахес… – сказал редактор.
Он был в беспамятстве.
Вдребезги разбитой луной блестели вокруг осколки стекла и по-прежнему выцарапывала штукатурку из стен потревоженная густая крапива. Мириады жуков копошились в теснотах ее. Изгибались в экстазе громадные жирные гусеницы. А поверх разлохматившейся черной листвы, сквозь дурман и сквозь комариную бестолочь, надрываясь, выдавливая ореол, будто свечи, горели открывшиеся соцветия. И горела над миром Живая Звезда. Город был освещен, точно в праздничный вечер. Но – без флагов, без лозунгов, без фонарей. Блики, тени и отражения метались по площади. И шуршал нескончаемый падалец –дождь. И уставшие птицы вспухали над проводами. А в огромных зашторенных окнах горкомовских этажей, как паяцы, сгибались картонные плоские силуэты. Очарованно-дикие и непохожие на людей. Как кисель, вытекала оттуда горячая музыка. Все равно. Это был настоящий разгром. Или все-таки праздник? Казалось, все жители высыпали на улицу. Сонмы алчущих лиц танцевали вокруг меня. Раздувались носы, громко шлепали толстые уши, дробь зубов рассыпалась, как пулеметная трескотня. Праздник,
Этот свет вдруг пополз на меня и разодрался посередине. Показалась осклизлая хлюпкая глинистая земля. Сотни маленьких луж испещряли ее поверхность. И от них поднимался дрожащий белесый туман. Испарения кислоты, как от едких аккумуляторов. В горле остро першило, и бронхи горели огнем. Было ясно, что Хронос агонизирует. Метрах в ста от меня находились задымленные корпуса. Там ревело, стонало и пыхало медленным пламенем. Удлиненные искры летели через меня. Вероятно, пожар на заводе еще продолжался. Сотрясаясь, вопил издыхающий тиранозавр. А в пространстве меж этими корпусами метались фигуры. В робах, в ватниках, с тачками и мотыжьем. Раскатилась укладка чугунных болванок. Трактор, хрюкнувший чадом, выперся из-за нее и заглох. Матюгаясь, посыпались пэтэушники из кабины. Молодая учетчица, выросшая передо мной, бодро шмыгнула носом и сипло сказала: – Растудыть твою так!.. Что стоишь, как травинка в дерьме?.. Щас Епалыча позову, растудыть твою так!.. Он тебя расфиндрячит к фуруруям!.. – Тут же кто-то упер в меня старую тачку. Подтолкнули, поддали, и я побежал. Через силу, пошатываясь от усталости. Тачка ерзала, и ноги увязали в грязи. Все стекались к кирпичному зданию администрации. Рядом с ним находился широкий открытый ангар. Под ребристыми сводами было не протолкнуться. Пахло дрянью и капало с выгнутых труб. Словно бешеные, дрожали повсюду манометры. Некий мастер, стоящий на ящиках у стены, распрямлялся и бухал огромной киянкой. – Есть решение местного комитета!.. – выкрикивал он. – Утвержденное и поддержанное нашими коммунистами!.. Оно прямо исходит из резолюции КПСС!.. «О развитии производительных сил на современном этапе»!.. Коллектив дыромырного цеха претворит его в жизнь!.. Нам, товарищи, оказано большое доверие!.. – Он захлопал – киянкой по жести станка. И в ангаре, как чокнутые, тоже зааплодировали. Будто разом зашлепали тысячи влажных ласт. Чей-то голос плеснулся из заднего ряда: – А что думают по поводу сверхурочных работ?.. Мы выходим в ночную, нам это зачтется?.. – И ангар, ворохнувшись, встревоженно загудел. Но оратор опять приподнял над собою киянку: – Все в порядке, товарищи!.. Оплатится по тройной!.. Не волнуйтесь, работайте!.. Вопрос согласован с администрацией!.. – Он послушал, что говорит ему сдержанный молодой человек, чуть брезгливо приткнувшийся к самому уху. А потом унырнувший в какую-то заднюю дверь. – Все, товарищи!.. Исполним свой долг трудящихся!.. – И махнул, чуть не рухнув, кому-то на дальнем конце. Щитовые ворота ангара со скрипом задвинулись. Отрезая все помыслы, лязгнул клыками засов. Сразу стало темно, как в могильном подвале. Лишь две лампочки скучно горели на шорцелях. И сквозь дрему окошка пылали багровые отсветы. Мастер крикнул: Епалыч!.. Давай, не томи!.. – Завизжали тугие присохшие оси штурвалов. – Идиоты, – сказал я, догадываясь обо всем. – Идиоты!.. Откройте!!.. Бегите отсюда!!!.. – Но по-прежнему, изменить ничего уже было нельзя. Каша тел уплотнялась в привычном рабочем единстве. Заскворчало, загукало в недрах изогнутых труб. Засипело, закорчилось, квакнуло брызгами пены. Адский свист провернулся, отжав вентиля. – Растудыть твою так!.. – сказали для ободрения. Изменить ничего уже было нельзя. Я висел, будто килька, притиснутая соседями. Бело-дымная муть заклубилась у горловин. И напор кислоты вдруг ворвался под крышу ангара…
А затем поварешка опять подскочила до звезд. И ударила – прямо в поребрик, сшивающий перекрытия. Дождь заклепок сорвался с рифленых углов. Жестяное пространство ангара перекосилось. Я был выброшен в кучу сопревшей листвы. Тонконогий паук, зашипев, приподнялся оттуда. И, вращая глазами, упятился в дырку кустов. Я, по-моему, находился на самой окраине города. То есть, даже не находился, а просто – лежал. Мордой в грязь, на какой-то вонючей помойке. Правый бок у распухал – тупо ноющим мокрым огнем. А скула вплоть до шеи была беспощадно ободрана. И спеклись обожженные пальцы на левой руке. Дымно-красный костер полыхал в костяке палисадника. Освещая убогий разгромленный магазин. Вероятно, такие костры полыхали сейчас повсюду. Город стянут был вервием тусклых огней. Допотопные монстры разгуливали по окраинам. То вытягивая, то сокращая хребет. Дрызг стекла и камней сопровождал их конвульсии. И рыдал умирающий голос под топотом ног: Больно!.. Больно!.. Зачем вы меня!?.. Не надо!.. – И стихал, оборвавшись, уже навсегда. Я едва подтянул под себя онемелые локти. Но немедленно кто-то, высовываясь, закричал: – Бляха-муха!.. А этот еще трепыхается!.. – И косматое тело чудовища всплыло из темноты. Развернувшись ко мне – многоглазое и многорукое. Смрадом, злобой и алкоголем несло от него. Как щетина, качались над туловом палки и факелы. Я поднялся с карачек, потому что не хотел умирать. Но стремительный точный удар отшвырнул меня за канаву. Хрустнул зуб, разорвалась граната в мозгу. Я плашмя саданулся о твердые доски забора. Только смерть почему-то замешкалась – там, в темноте. Заскрипела калитка и меня куда-то втащили. Я буквально свалился на рыхлый холодный песок. А чудовище тут же завыло, заколотило по доскам: – Васька, тля, открывай!.. Ты кого бережешь?.. Открывай, Васька, тля!.. Недоскребок!.. Сучара немытая!.. – Но веселый насмешливый голос ответил через забор: – А вот это видал?.. Отойди, а то всех продырявлю!.. – И сейчас же добавил, сбиваясь на шепот и мат: – Ну?.. Петюня!.. Ты где?.. Зажигай!.. Не дрожи, как какашка!.. – Что-то чиркнуло – толщей, всем спичечным коробком. Кувыркаясь, взлетела к воротам консервная банка. Светлый мертвенный купол раздулся на той стороне. И вдруг лопнул – коснувшись колючего неба. Шандарахнуло так, что посыпалась ржавчина с крыш. Громом вышибло напрочь последние целые стекла. Я согнулся и сел – прикрывая от боли глаза. Парень в джинсах и свитере яростно усмехнулся: – Что?.. Очухался?.. Ночь еще впереди… Ты как будто бы из начальства… Лицо у тебя что-то знакомое… – И, достав папиросы, все также насмешливо, громко сказал: – А неслабо мы их гробанули!.. Робеешь, Петюня?.. – Но приятель его, поднимающий дворницкий лом, вовсе не был согласен с такой постановкой вопроса. Он воткнул этот лом – и металл зазвенел на камнях. И в сердцах вытер руки, испачканные мазутом. – Вот что, Вася, уваливать надо, – сказал он с тоской. – Надо быстро уваливать, пока они не вернулись… – С крыльца вдруг раздался крестьянский уверенный бас: – Так эть поздно уваливать… Уже окружили… – Парень в джинсах и в свитере тут же присел. И, как кошка, бесшумно и мягко отпрыгнул. И в руках его длинно и жутко блеснуло ружье. А Петюня, нескладный и вздрюченный, вдруг повалился за камень. И забрякал жестянками – видимо, вкладывая заряд. Чертыхаясь, роняя. Но было действительно поздно. Что-то вроде тарана ударило в плахи ворот. Половинки их рухнули, вывернувшись из петель. Мощный рев накатился – как будто со всех сторон. И громада чудовища втиснулась на подворье. Дробовик, разумеется, не мог ее задержать. Выстрел пукнул, и щепки ружья отлетели. Парень в джинсах и в свитере пятился с ломом наперевес. – Мужики!.. Мужики!.. – верещал ослабевший Петюня. Но над ним уже сгрудились: палки и кулаки. Я споткнулся – усевшись на ребра ступенек. Надвигался огромный безмозглый рыгающий монстр. – Бей жидов!.. И коммунистов!.. Свобода, ребята!.. – Два булыжника грохнули рядом со мной. А потом задрожала, воткнувшись, наточенная железка. Было ясно, что надвигаются – ужас и смерть. Но опять поднялась поварешка до самого неба. И ударила точно меж домом и плотной толпой. И Младенец, ликуя, вдруг выкрикнул: – Равенство!.. Братство!..
Изменить ничего уже было нельзя.
Город – плыл, окруженный сиреневой тлеющей массой. Разрывались хлопушки, сверкали гирлянды шаров. – Не задерживаться! Вперед!.. – хрипел за спиною Корецкий. Но, по-моему, как-то – бессильно и далеко. Я его понимал: полночь была на исходе. Вдруг заперхали репродукторы на стенах домов. Затряслись, захрипели скукоженными мембранами. Искаженный, но явственный голос товарища Прежнего произнес: – Коммунизм – это светлое будущее человечества!.. Мы, товарищи, не откажемся от избранного пути!.. – А затем после бурных и продолжительных аплодисментов (было слышно, как переворачиваются листы): – Вдохновленный призывами партии и правительства!.. С верой в Ленина, с верой в социализм!.. Трудовые победы нефтяников Афганистана!.. Вызывает горячее одобрение всех советских людей!.. – Я увидел, что демоны, лазающие по карнизам, вдруг, забившись, горохом посыпались вниз. Ушибаясь, визжа от мучительной боли. А одна из мартышек, как кукла, упала на тротуар. И зеленая шерсть на спине ее вспенилась клочьями. Апкиш, вылезающий из дыры, спокойно сказал: – Вы напрасно надеетесь, что обойдется без потрясений… Малой кровью, путем эволюции масс… Малой кровью у нас никогда ничего не обходится… Что угодно, но только не малая кровь… Пальцы сплетены, сжаты звериные зубы… Просто так вам никто ничего не отдаст… Потому что мы все до печенок проедены властью… Демагогия, ложь, беспредел, привилегии, страх… Я не знаю, на что еще можно сегодня рассчитывать… Разве только на то, что – гниет уже в самых верхах… Здесь придется снимать постепенно и – слой за слоем… Поколение за поколением: наносы дерьма… – Истонченные щеки его проваливались. А сквозь кожу уже проступало сплетенье костей. Опустели глазницы, рассыпались хрупкие волосы. И, как листья, слетели остатки ушей. Он, по-моему,
Я догадывался, что никакого
Значит, все-таки наступал неизбежный финал. Умирающий город проваливался в преисподнюю. В страхе, в горе, в дыму, в перекличке огней. И не мог провалиться – удерживаясь на поверхности. Древний Хронос простер вместо времени – ужасы крыл. И лежащий редактор шептал прямо в уши: – Циннобер… – Он был прав. Он спокойно и медленно остывал. Трепетала немного лишь слизистая полоска. И Корецкий лежал – под землей, в неживой глубине. Ненавидя – сквозь дерн, сквозь завалы кремнистых песчинок. Шевелились над ним, распрямляясь, былинки травы. Или может быть, не было здесь никакого Корецкого? И редактора не было – которого я вытолкнул в смерть. Заместив по сценарию, попросту сделав ненужным? И, наверное, не было больше меня самого. Это все – пустота, муляжи и «гусиная память». Декорации к пьесе, забытые на сквозняке. Я давно уже умер и не догадываюсь об этом. Перейдя в Царство Мертвых – на пыльный скрипучий Ковчег. Царство Мертвых! Об этом мне говорила Фаина. Или кто-то другой? Может – Апкиш. А, может быть, даже – Карась. Он стал демоном. Но это не имеет значения. Зомби, демоны, царство загробных теней. Крошка Цахес, присваивающий чужое. Это – выдумка. В жизни – не то и не так. То есть – так. Но обычно – намного страшнее. Фары черной машины уставились прямо в меня. А Пасюк, приседая, вдруг выставил верхние лапы. И бесшумная тень поднялась, как летучая мышь. Распластавшись в прыжке, закрывая собою полнеба. Голый хвост, будто маятник, плыл у нее позади. Надвигалась она очень тихо и медленно. Постепенно снижаясь – из высоты. Но замедленность ее приближения не спасала. Я и сам отступал еле-еле – как в плотной воде. Каждый шаг почему-то давался с большим напряжением. Впрочем, было понятно уже – почему. Потому что бродило по городу Черное Одеяло. Словно зыбкая темная плотная торфяная вода, проступило оно из резного боярышника напротив. А затем, развернув простынями оборванные края, с черепашьим терпением тронулось через площадь. Будто странно оживший ископаемый махаон-людоед. Одеяло, по слухам, всегда пробуждается в полночь. Обитает оно в древней Башне у самой реки. По ночам там горит студенистое пламя в бойницах. И доносится низкий протяжный умеренный гул. Синеватый туман ручейками течет из подвалов. И, вонзаясь, жужжит острота керамических сверл. Это, кажется, не легенды. Это – душа Безвременья. Безнадежная, вечная, жрущая души – Душа. Как во сне, протянул я дрожащие слабые руки. И коснулся поверхности кончиками ногтей. По рукам зазмеилась длинная и зеленая искра. Тень взметнувшейся крысы почти накрывала меня. Вероятно, другого исхода здесь было не предусмотрено. Но зеленая искра, стекая, достигла земли. Сразу стало темно, точно выключили окружающее. Тихо лопнула в воздухе, выдохнув басом, струна.
Я – не видя – споткнулся о что-то громоздкое. И услышал тревожный натянутый детский дискант: – Осторожнее, дядечка, тут везде понаставлены стулья… – Я шарахнулся, повалив что-то грохнувшее в темноте – раздробившееся на части, ударившее в колени. Жутковатое опахало мазнуло меня по щеке. – Осторожнее, дядечка… – Но глаза мои уже привыкли. Это был, вероятно, какой-то забытый чулан. Неуютный, широкий, заросший седой паутиной. Связки стульев, как сталагмиты, загромождали его. Ведра, швабры, лежанка из плоских подушек. Что-то вроде кривого продавленного топчана. За окном в серых бликах струились горбатые тени. Вероятно, от скопища демонов, тупо бредущих на штурм. А в углу топчана примостилась какая-то девочка. Лет семи, если только я правильно определил. В рваном платье, в ботинках, в тугих заплетенных косичках. Повернулось белесое, как из пластмассы, лицо: – Здрасьте, дядечка… Вы немного тут поживете?.. Поживите немного, а то тут – все время темно… Тетя Лина сказала: придет, а сама не приходит… Почему-то никто никогда не приходит сюда… А вы, дядечка, тоже – уйдете и не вернетесь?.. – Белый бант мотыльком трепетал у нее на плече. Пальцы, точно сведенные, комкали мякоть подушки. Слабый луч пробивался откуда-то в этот чулан. Слабый луч. Меня будто током ударило. Я присел, задыхаясь от кома поднявшихся слез, – взяв сведенные пальцы в свои ладони. Пальцы были холодные, – как изо льда. Вообще, ее, кажется, ровно и сильно знобило. Точно так же, как вдруг зазнобило меня. Зубы выбили неожиданную чечетку. Я спросил, подавляя противную нервную дрожь: – Что ты делаешь здесь?.. Тебя давно тут оставили?.. – Но она почему-то молчала, расширив глаза – в рыжих круглых и загнутых скобкой ресницах. А затем покачнулась – как кукла упав мне на грудь: – Папа!.. Папа!.. Прости!.. Я тебя не узнала!.. – И стремительно, выпростав руки из моих кулаков, неожиданно, быстро, отчаянно обхватила меня за шею: Папа!.. Папочка!.. Миленький!.. Больше не уходи!.. – Всю ее сотрясало болезненное заикание. Или спазмы рыданий, пробившиеся изнутри. Ломкий сорванный голос захлебывался словами: – Папа!.. Папа!.. Я столько тебя ждала!.. – Две косички взлетели, как проволочные плетенки. На спине вместо платья топорщился плюшевый мох. И ворсинки его колыхались, как мелкие водоросли. Боли в сердце расширились у меня до пределов груди. Я ведь слышал уже этот ломкий обветренный голос. Превращающийся очень быстро в нечеловеческий крик. Ну конечно, я слышал – замученное животное… коридоры, тюрьма, обесшнуренный скрип башмаков… затхлость камеры, боль, выворачивающая наизнанку… Феня, ножницы, следователь Мешков… Это было, когда я
Вот тогда я действительно ощутил, что начинаю проваливаться, страшноватый чулан расползался, как пластилин, зыбкий пол колыхался у меня под ногами, отверзалась сосущая и тянущая пустота, а внутри нее что-то булькало и переливалось. Одеяло, по-видимому, переваривало меня, воздух был напоен какой-то прозрачной багровостью, словно светом от фотографического фонаря, и вся эта багровость ритмично пульсировала, я летел сквозь пустые распахнутые этажи, будто сделаны они были из вязкого дыма, открывались убогие жуткие внутренности квартир: дрема мятых постелей и панцири насекомых, почему-то все было засыпано хитиновой скорлупой, выли краны, шипели оставленные конфорки, а в одной из квартир шевелились заточенные крючки, и в когтях попискивало что-то трепещущее, голос Апкиша где-то над ухом проговорил: – Я сегодня не вижу другого реального выхода… Мы сегодня имеем – отвратительный материал… Что-то вроде гниющего тухлого студня… Просто не за что взяться и не за что ухватить… Наступает, по-видимому, полное вырождение… Копошение идиотов, дикий маразм… Нам нужны добровольцы – без жалости и милосердия… Те, которые смогут нырнуть в эту жуткую грязь… И вернуться обратно, на свет – без единого пятнышка… Те, которые не пощадят и детей… Дети тоже отравлены – с момента рождения… Зомби, монстры, чудовища вырастают из них… А потом растекаются гнойными пузырями… Мы должны начинать, точно боги, с неслыханной чистоты… – Он нагнулся к крючкам и разъял их на две половины – окровавленный серый комочек задергался на полу, хохот нахальной ведьмы затих в отдалении, и тяжелый звериный раскатистый бас произнес: – Черт бы вас всех побрал вместе с вашими экспериментами… Неужели вы не дадите спокойно существовать?.. Чтоб – без подвигов и чтобы – без потрясений… Почему вы все время хотите каких-то особенных жертв?.. Разве мало вы взяли?.. Практически все, что имелось… Я не жалуюсь, и я согласен со всем… Но, пожалуйста, больше не надо экспериментов… Строек века, материально-технических баз… Воспитания нового советского поколения… Пусть все это останется в лозунгах, лишь на словах… И не надо, пожалуйста, вашего светлого будущего… Потому что опять нам придется стелить миллионы костей… Пусть мы будем без будущего, но зато с настоящим… Жрите, пейте, воруйте, но пожалейте – себя… И не требуйте большего, чем можно позволить… А иначе однажды надломится твердый хребет… И колосс, раздирая страну, заворочается в агонии… – В этот раз говорил, просыпающийся бегемот – открывая широкую пасть и подергиваясь, как припадочный, складки кожи, казалось, насквозь перечеркивали его, и разило болотной тиной, сопревшими водорослями, щепки мебели были рассыпаны по полу, только пол почему-то стоял в этой комнате вертикально, а внизу вместо пола расположено было окно, или сам я по-прежнему медленно переворачивался. Одеяло, по-видимому, куда-то тащило меня, и старуха – в лохмотьях, в обрезках валенок – возразила: – Да, но жить в этом тихом кошмаре тоже нельзя… Вы не знаете, что такое – жить в тихом кошмаре… И все время бояться того, что произойдет… Даже если оно почему-то не происходит… В магазинах, в подвалах, на улице, в очередях… Унижение, ненависть… Облако зябкого страха… На площадке, где группа каких-то ребят… И сосед, выползающий в кухню на четвереньках… Перемать-твою мать, пожалела, паскуда, рубля… На работе, в кино, в переулке, ведущем к дому… Ночью, в квартире, когда раздается звонок… Шторы вдруг – ни с того ни с сего – загибаются кверху… И всю жизнь – как лягушка, которую колют иглой… И куда ни метнешься – везде лишь торчащие иглы… И вдыхаешь, скукожившись, старость и смерть… Даже если они почему-то не происходят… – У старухи в руках был замызганный темный стакан. И она, содрогаясь, отхлебывала что-то вонючее, две огромные бородавки сидели на лбу, шевеля волосинками, выпершими на полметра. Хронос, видимо, полностью ее обглодал. Это было, по-моему, все, что осталось от Лиды. Два бревна пролетели, едва не угробив меня, и ударились в землю – которая задрожала, пахло дымом, резиной, гудел бесноватый огонь, а старуха вдруг клюнула носом, наверное, отрубившись. Вася Шапошников лежал на закопченной траве, и лицо его было какое-то полураздавленное, он сказал, разомкнув синеву вбитых в челюсти губ: – Почему нами вечно командуют дегенераты?.. Неужели совсем не осталось нормальных людей?.. Ведь включишь телевизор: буквально рожа на роже… И все – сытые, гладкие, как кабаны… И все – что-то бухтят. Так и дал бы по морде… Приспособились, сволочи, народ грабить… Нет, пока их не перебьем, порядка не будет… Хорошо бы их выпереть куда-нибудь из страны… Дескать, нате вам, курвы, этот закаканный остров… Получите и стройте там свой коммунизм… Но ведь, тля, не поедут, работать они не приучены… А по-прежнему будут, заразы, бухтеть и давить… Все, ребята, пора пилить автоматы… С автоматом они меня просто так уже не возьмут… С автоматом я сам возьму кого хочешь… – Вася Шапошников лежал у покосившегося крыльца, а вокруг него вяло дымились раздробленные головешки, и дымилось железо, наверное, слетевшее с крыш, город – плыл, облекаясь в цветение чертополоха, тучей пыли клубилась выбрасываемая пыльца, я все также не чувствовал рядом – за что ухватиться и, как пень, погружался в багровую рыхлую мглу, где сипело и булькало, словно в трясине, прогоревший остов расплывался и медленно оседал, и Фаина, схватив меня за руку, быстро сказала: – Что ты делаешь?.. Ты, видимо, совсем очумел!.. Ну куда ты полез?.. Ведь ты же вываливаешься из сценария!.. Каждый демон поэтому может замучить тебя… А тогда ты и сам превратишься в голодного демона… Неужели так трудно понять очевидную суть?.. Я ведь столько просила тебя: сиди, не высовывайся!.. – От нее сладковато и терпко припахивало вином, – и духами, и пудрой, ссыпающейся с прически, я едва различал ее в сутолоке теней, мы, по-моему, вместе летели – синхронно переворачиваясь. – Разбуди меня в шесть! –
Эта твердь представляла собой дерн. Дерн был жестокий и колкий, в шипах прошлогодних соломинок, ворсоватый, бугристый, поросший кукушкиным льном, резко пахнущий – травами, спрессованными корнями. Одеяло, по-видимому, выплюнуло меня, слабый ветер тащил по затылку ночную сырость, и чуть слышно, но внятно плескалась от рыбы вода, я догадывался, что где-то неподалеку находится озеро, ряска, заводь, лягушки и камыши, было плохо, что озеро находится где-то неподалеку, это значит, прежде всего, что финал уже наступил, я попробовал, было подняться, но локти разъехались, я беспомощно рухнул обратно на дерн, и сейчас же в пугающей близости облегченно сказали: – Так ведь жив же он, сволочь, ведь больше прикидывается, фуфло!.. Посмотри-ка, сержант, у него даже уши шевелятся!.. – Кто-то наглый и дерганый, видимо, показывал на меня. Но другой, низкий, голос, достигший предела осатанения, прохрипел, будто брызгая крутым кипятком: – Отойди!!!.. Руки на голову!!!.. Брось заточку!!!.. Руки за голову!!!.. Проваливайте к чертям!!!.. – Ну, сержант, ты даешь, – удивленно сказал первый голос. И еще один – мгновенно его перебил: – Ничего, ничего, мы с тобою еще повстречаемся… У тебя же, наверное, и патронов-то нету, сержант?.. Было слышно, как рвется дыхание – сразу из нескольких глоток. А потом разъяренный сержант, явно сдерживаясь, проговорил: – Уходите, ребята… Я вас прошу по-хорошему… Я тебе, Севастьян, в последний раз говорю… Забирайте свои причиндалы и быстро уматывайте… Вместе с фюрером вашим. Или как он у вас?.. – Кто-то крикнул: – Зарежу!!!.. – а кто-то: – Держите!!!.. – Очень ясный мечтательный голос Учителя произнес: – Вы меня называете фюрером, вы меня оскорбляете… Я надеюсь, вы понимаете, что этого я вам не прощу?.. – И опять закипела возня: – Отпустите!!!.. – Не надо!!!.. – Эх, Сергей Николаевич… – скрипнул зубами сержант. И ни с той ни с другой стороны не прибавили больше ни слова. Металлический стук пулеметов сорвал тишину, точно стадо бизонов, взревели моторы, жаркий газовый выхлоп ударил мне прямо в лицо, и Кагал покатился, вихляя, – куда-то от озера, мотоциклы с трудом пробивались по рыхлой земле. – Поднимайся, – сказал мне сержант, теребя за рубашку. – Поднимайся, нет времени, я тебя очень прошу… – Он налег мне на плечи, на грудь и заставил перевернуться. Кое-как я уселся, покачиваясь взад-вперед. У меня закрывались глаза и безумно гудело под черепом. Значит, все-таки это был двенадцатирукий Кагал. Правда – краешком, в сильно урезанном виде. Хронос скорчился и выпал существенный эпизод. Я, по-моему, застонал от нахлынувших воспоминаний. – Потерпи, потерпи, – приговаривал сбоку сержант. Из армейской приплюснутой фляги защитного цвета он накапал немного коричневой жидкости на платок. А затем осторожно и тщательно промокнул им все свежие ссадины. И засунул мне флягу сквозь зубы: – Давай-ка глотни… Да не дергайся, это – отвар чернотынника… Превосходный из него – на скипидаре – отвар… – Я глотнул маслянистую горькую вязкую жидкость. Я уже начинал понемногу – урывками – соображать. Мы действительно находились неподалеку от озера, и действительно тихо, но внятно плескалась вода, и раскинулись камыши, протянувшиеся вдоль берега – поднимались они темно-бурой, расплывчатой грозной стеной, и по черным головкам бродило животное электричество, и за ними барахтался некто в угрюмой тоске – хлюпал, падал, отряхивался и снова падал. Почему-то казалось, что это – упившийся водяной. Тоже, видимо – выпавший, редуцированный кусочек. Впрочем, в данный момент он меня нисколько не волновал. Опираясь на лычки погон, я выпрямился. – Ну так что?!.. Полегчало?!.. Вы можете двигаться?!.. – спросил сержант. Между прочим, мне стало действительно легче: то ли я понемногу расхаживался, то ли – отвар. А, скорее всего, потому, что мне ничего не грозило. Не грозило мне даже – немедленно
– Поторапливайтесь, – сказал сержант, отдуваясь. – Вы, по-моему, совсем не хотите идти… Я вас брошу… Ведь я же, в конце концов, не обязан… – Вдруг откуда-то появилось великое множество темных фигур. Будто страшные куклы тащились они по откосу, за которым угадывалась светлая пыльная полоса. Я был должен увидеть дорогу, и я ее тут же увидел. – Слава богу, мы, кажется, успеваем, – сказал сержант. И смахнул крупный пот, словно ядрышки серого жемчуга. – Но не надо оглядываться, я вас очень прошу… – Вероятно, он
10. Утро следующего дня
К городу я подошел, когда уже совсем рассвело. Сник промозглый туман, и молочные дали раздвинулись. Засияла в прорывах спокойная летняя голубизна. Солнце вдруг, как протертое тряпкой, очистилось. Появились откуда-то мелкие ватные облака. Поднялись из расщелин земли дрожащие испарения. Зачирикали воробьи: суетясь, перепрыгивая чехардой. Запорхали над пыльной дорогой какие-то пестрые бабочки. Я обсох и согрелся буквально за десять минут. В неглубоком ручье, распластавшемся рядом с дорогой, я отмыл с сандалий налипшую серую грязь, а затем в роднике, находящемся выше по склону, выскреб руки и сбрызнул водой лицо. Было тихо. И жутко. Летали в ручье водомерки. Мне все время казалось, что за мной кто-то идет. Но дорога была совершенно пуста и безжизненна. Только плоская ящерица, выгнутая дугой, вдруг стремительно юркнула в щель меж двумя валунами. Да еще шевелились в канаве у мостика лопухи. Пересохшая глинистая тропинка карабкалась по обрыву, зерна камешков сыпались у меня из-под ног, задохнувшись на середине подъема, я оглянулся: бесконечным унылым простором тянулись картофельные поля – точно выдавленные в земле гигантской расческой, как зеленые гномики, копошилась на грядах ботва: распрямляя помятые стебли, закапываясь клубеньками, я не мог отыскать холма, на котором лежал Гулливер. Он совсем затерялся средь вогнутой пахотной шири. Но я чувствовал все еще привкус металла во рту, и – болели и ныли, вспухая, разбитые десны, и – болели и ныли, вспухая, подложки ногтей: гвозди, дерево, крючья, испачканные мазутом, шпалы, проволока, хрустящий песок, скрип, который, казалось, пронзает окрестности, полуголое жалкое тело, обвисшее на руках, ребра, впалый живот, посиневшие кисти, и зрачки, заведенные мукой под арки глазниц. Он сказал: – Никогда ничего не получится. Потому что они по-прежнему ничего не хотят. Потому что на самом деле они – боятся свободы. Их вполне устраивает такая жизнь. Я не знаю, зачем они меня призывали. Продолжается это – уже две тысячи лет. И, наверное, будет продолжаться до бесконечности… – Голова его мягко упала на грудь. Дыры в синих запястьях понемногу затягивались.
Я взбежал по тропинке на самый верх. Вероятно, она представляла собой дождевую промоину – испещренную множеством четких крысиных следов. – Только не наступите, – когда-то сказал мне редактор. Но теперь я, не глядя под ноги, наступал. Было ясно, что мне нечего опасаться. Я давно и надежно включился в круговорот. Мой сегодняшний день в точности повторит предыдущий. И потому никакие опасности мне не грозят. Надо только не высовываться из сценария. Не высовываться из сценария – вот и все. Собственно, я и не собирался высовываться. Я ведь слабый простой человек. И я знаю, что никакого
Я свернул в Дровяной переулок, а затем – на бульвар. Да, я, видимо, мог уже ничего не бояться. Люди, зомби и демоны были мне не страшны. Потому что я представляю собой частицу круговорота. Все дремотные силы его охраняют меня. Восставать против них абсолютно бессмысленно. Это значит – восставать против себя самого. Я не думаю, что зомби на это способны. Страх Великий и Ложь, говорил Гулливер. Лично я не способен восстать против Страха Великого. Точно так же, как я не способен восстать против Лжи. Я услышал далекий, но внятный гудок подходящего поезда. Вероятно, семичасовой прибывал на вокзал. Я подумал, что иммигранты сюда – все едут и едут. Неужели что-то изменилось в стране? Нет, не верю. Везде – то же самое. Те же зомби, и тот же дремотный Ковчег, те же демоны, и те же монахи, тот же Хронос и тот же круговорот. Только больших масштабов и, следовательно, мощнее. Нет, не верю, все это – ерунда. Вероятно, сменилась
Я шагал, торопясь, солнце било мне прямо в глаза. Попадались навстречу угрюмые хмурые лица. Закипала, по-видимому, обычная кутерьма. Август, раннее утро, эпоха социализма. Примостился в начале проспекта газетный киоск. Исцарапанный, грязный, забитый по краю фанерой. Огибая прохожих, я устремился к нему: Циркуль-Клазов немедленно отделился от пыльной витрины и, почти не скрываясь, приклеился следом за мной, лакированные ботинки его так и цокали, и посверкивали небесные дымчатые очки. Сердце у меня болезненно сжалось. Страх Великий и Ложь, говорил Гулливер. Мне сейчас предстояло – опять окунуться в сценарий. И тащиться сквозь долгий кошмарный мучительный день. На какую-то долю мгновения я даже заколебался. Страх Великий и Ложь, говорил Гулливер. Я прижался спиной к кирпичной обшарпанной стенке. Кто-то тронул меня за рубашку, и я отскочил. На секунду мне вдруг показалось, что вылезли демоны. Но ведь демоны были мне более не страшны, потому что я все-таки уже окунулся в сценарий. И действительно это был всего-навсего киоскер. Он протягивал мне из окошечка – свежий номер газеты…