Будущий автор «духа законов» делает сильную выходку против господства римского права во Франции, выходку, также знаменующую пробуждение народности. «Кто может подумать, — пишет персиянин, — чтобы королевство самое древнее и самое могущественное в Европе уже десять веков руководилось чужими законами? Если бы еще французы были покорены, то это легко было бы понять, но они завоеватели. Они покинули древние законы, изданные их первыми королями в общих собраниях народа, и, что всего страннее, римские законы, которые они приняли вместо своих, были изданы в то же время. И чтобы заимствование было полное, и чтобы весь здравый смысл пришел изчужа, они еще взяли все папские постановления и сделали их частию своего права: новый вид рабства. Это обилие чужих натурализованных законов подавляет правосудие и судей; но эти томы законов ничто в сравнении с страшным войском глоссаторов, комментаторов, компиляторов — людей столь же бедных здравым смыслом, сколько богатых числом своим».
Автор по поводу исторической библиотеки, которую показывают персиянину, делает краткий очерк или, лучше, краткий отзыв об истории европейских государств. О Германии автор выражается так: «Это единственное государство в мире, которое не ослабевает от разделения, которое укрепляется по мере потерь своих; медленное в пользовании своими успехами, оно становится неодолимым вследствие своих поражений». В истории Франции Монтескье видит только историю усиления королевской власти. В английской истории он видит «свободу, постоянно порождающуюся из огня междоусобий и мятежей; короля, постоянно колеблющегося на престоле непоколебимом; народ нетерпеливый, мудрый в самом бешенстве своем». Польша так дурно пользуется своею свободою и правом избрания королей, что как будто хочет этим утешить соседние народы, потерявшие и ту, и другое. О государствах скандинавских ни слова в этом очерке, по неумению сказать о них хотя что-нибудь; но России, благодаря Петру Великому, посвящено целое письмо, полученное персиянином, находящимся в Париже, от приятеля, находившегося по дипломатическим поручениям в России.
Собравши кой-какие сведения, казавшиеся ему характеристичными для изображения допетровской России, Монтескье говорит о Петре: «Царствующий государь захотел все переменить; у него были большие столкновения с подданными насчет бороды, с духовенством и монахами — насчет их невежества. Он старается о процветании искусств и не упускает ничего, чтобы в Европе и Азии прославить народ свой, до сих пор забытый. Беспокойный, в беспрестанном волнении, блуждает он в областях своего обширного государства, оставляя повсюду следы своей врожденной строгости. Он покидает свою землю, как будто бы она была тесна для него, и ищет в Европе других областей, других государств».
Переходя к внутренним причинам силы Рима, Монтескье забывает то, что говорил прежде в «Персидских письмах»: о пользе цивилизации, о значении труда и его усилении при разделении занятий, о том, что праздность более всего портит нравы. Теперь он говорит, что сила древних республик основывалась на равном разделении земель, на том, что большинство народонаселения состояло из воинов и земледельцев, что увеличение числа ремесленников вело к порче, ибо ремесленники — народ робкий и испорченный, причем не отделяет рабов от ремесленников. При объяснении борьбы между патрициями и плебеями Монтескье обходит все необходимые подробности и объясняет дело просто завистию и ненавистию простого народа к знати. Причиною падения Рима было, во-первых, то, что легионы, начавши вести войну вне пределов Италии, потеряли гражданский характер и стали смотреть на себя как на войско того или другого полководца; во-вторых, вследствие того, что право римского гражданства было распространено на италийские народы, Рим наполнился гражданами, которые принесли свой гений, свои интересы и свою зависимость от какого-нибудь могущественного патрона. Город потерял свою целостность; Рим перестал быть тем для своих граждан, чем был прежде; римский патриотизм, римские чувства исчезли. Честолюбцы приводили в Рим целые города и народы для произведения смут при подаче голосов; народные собрания получили вид заговоров.
При настоящем состоянии исторической науки исследование Монтескье представляется трудом очень легким, поверхностным; но не надобно забывать, что это была первая попытка вдуматься в причины явления. Мысль, возбуждаемая настоящим неудовлетворительным состоянием Франции, ищет разрешения важных вопросов настоящего в прошедшем, наиболее известном, ищет причин величия и гибели государств, имея в виду заветную цель — определение отношений свободы и власти, определение удовлетворительное, т. е. способное охранить государство, и среди объяснений поверхностных мыслитель приходит иногда к выводам, которые становятся ценным вкладом в науку. Таков, например, следующий вывод: «То, что называют единством, есть нечто очень неопределенное относительно тела политического. Истинное единство есть единство гармонии, состоящее в том, чтобы все части, как бы они противоположны ни казались, содействовали благу общему, как диссонансы в музыке содействуют общему согласию. Может существовать единство в таком государстве, которое, по-видимому, находится в беспокойном состоянии, тогда как в видимом покое азиатского деспотизма заключается действительное разделение: земледелец, воин, купец, начальствующее лицо, благородный связаны так, что одни притесняют других без сопротивления, и если здесь видят единство, то здесь не граждане соединены, а мертвые тела, погребенные одни подле других».
Так же точно можно найти много недостатков и в самом знаменитом сочинении Монтескье —
Книга Монтескье небывалою широтою плана, возбуждением стольких важных исторических и юридических вопросов производила могущественное влияние на умы современников, порождала целую литературу и в то же время имела важное практическое значение, изменяя взгляды на существующие отношения, изменяя их ко благу народов и достигая этого указанною выше умеренностию, сдержанностию, не пугая правительства революционными требованиями, но указывая им средства содействовать благосостоянию подданных и при существующих основных формах, ибо ничто так не вредит правильному, свободному развитию человеческих обществ, как революционные требования, пугающие не правительство только, но и большинство, заставляющие его опасаться за самые существенные интересы общества: человек убежден в необходимости выйти из дому подышать чистым воздухом, но, испуганный ревом бури, ливнем и холодом, спешит затворить окно и предпочитает остаться в душной атмосфере своей маленькой комнаты.
Автор книги «О духе законов», разумеется, должен был начать определением закона: «Законы в самом строгом смысле слова суть необходимые отношения, проистекающие из природы вещей, и в этом смысле все существующее имеет свои законы. Сказавшие, что «слепой случай произвел все видимое нами в мире», сказали великую нелепость, ибо что может быть нелепее утверждения, что слепой случай мог произвести разумные существа? Следовательно, есть первоначальный разум, и законы суть отношения между ним и различными существами и отношения этих различных существ между собою. Бог относится ко вселенной как творец и охранитель; законы, по которым Он создал, суть законы, по которым Он охраняет; Он действует по этим правилам, потому что Он их сознает; Он их сознает, потому что они Его создание; Он их создал, потому что они имеют отношение к Его мудрости и могуществу. Существа отдельные, разумные могут иметь законы, которые они сами составили, но они имеют также законы, не ими составленные. Прежде появления существ разумных они были возможны, следовательно, они имели возможные отношения друг к другу и, следовательно, законы возможные. Прежде появления законов существовали возможные отношения юридические. Сказать, что нет ничего справедливого и несправедливого, кроме того, что повелевают или запрещают положительные законы, это все равно сказать, что прежде начертания круга все радиусы не были равны между собою. Следовательно, необходимо признать отношения правды прежде закона, их устанавливающего».
Переходя к объяснению происхождения государства, Монтескье отрицает, что одноличное управление есть наиболее соответствующее природе, ибо природа установила родительскую власть; он указывает на то, что государство необходимо заключает в себе соединение многих семейств. У него другое мнение относительно естественности: форма правления наиболее соответственная природе есть та, которая наиболее удовлетворяет свойствам народа, ее установившего. «Закон вообще есть человеческий разум, во сколько он управляет всеми народами мира, а законы политические и гражданские суть особенные случаи, к которым прилагается этот человеческий разум. Они должны быть такою собственностью народа, для которого изданы, что удивительную случайность представит явление, если законы одного народа будут пригодны для другого. Они должны соответствовать природе и принципу правления установленного или которое хотят установить, будут ли это законы, устанавливающие правление, как законы политические, или поддерживающие его, как законы гражданские. Они должны соответствовать физическому виду страны, климату холодному, жаркому или умеренному, качеству почвы, положению страны, ее величине, образу жизни народонаселения землепашеского, звероловного или пастушеского. Они должны соответствовать степени свободы, допускаемой конституциею, религии жителей, их склонностям, их богатству, их числу, их торговле, нравам и обычаям. Наконец, они имеют отношения друг к другу, к своему происхождению, к цели законодателя, к порядку вещей, на котором они основываются. Их надобно рассматривать во всех этих отношениях. Такое рассмотрение я предпринял сделать в предлагаемом сочинении. Я исследую все эти отношения, все вместе они образуют то, что называется
Исследование начинается известным тройственным делением правительственной формы на республиканскую, монархическую и деспотическую и подразделением первой на аристократию и демократию. Самую важную часть исследования составляет определение монархического правления: «Власти посредствующие, подначальные и зависимые составляют натуру монархического правления, т. е. такого, где один управляет посредством основных законов. Самая естественная, посредствующая, подчиненная власть есть власть дворянства; оно входит в сущность монархии, основное правило которой: «Нет монарха — нет дворянства; нет дворянства — нет монарха, а вместо его — деспот». Уничтожьте в монархии преимущества вельмож, духовенства, дворянства и городов — у вас очутится или республика, или деспотизм. Не достаточно, чтобы в монархии были посредствующие члены, — нужно еще хранилище законов. В государствах, где нет основных законов, нет и хранилища. Вот почему в этих странах религия имеет обыкновенно такую силу, а куда не простирается влияние религии, там действуют обычаи, имеющие силу законов».
Это различение двух форм — монархической и деспотической — имеет важное историческое значение, ибо здесь впервые указана отличительная черта новых европейских государств, обозначившаяся при самом их происхождении и условившая все дальнейшее их развитие, всю их историю: это более сильное развитие, большая сложность организма сравнительно с государствами восточными, древними и новыми. Новое европейское государство при самом рождении своем представляло уже тело высшего организма, имевшее уже несколько сильно развитых органов, и дальнейшее определение отношений между ними представляет главное явление, главный интерес европейской истории: это-то Монтескье и указал в своих посредствующих властях, и преимущественно в дворянстве, которого восточные государства не имеют.
За этим указанием следует указание на принципы или пружины трех правительственных форм: для республики — добродетель, для монархии — честь, для деспотии — страх. Легко понять, что указание на эти принципы встретило самые сильные возражения, и, несмотря на все старание самого Монтескье оправдаться и старание других оправдать его, принципы эти не могут быть приняты. Добродетель, или политическая добродетель, как хочет Монтескье выражаться, т. е. патриотизм, желание истинной славы, самоотречение, способность жертвовать самыми дорогими интересами на пользу общую одинаково необходимы как для республики, так и для монархии; как в той, так и в другой люди, обладающие этими качествами, не представляются толпами. Политическая добродетель во всей силе обнаруживается обыкновенно в опасные для государства времена, и государство спасается, если имеет достаточный запас этой добродетели; в противном случае оно гибнет.
То, что Монтескье назвал честью и выставил как принцип или пружину монархии, есть та же политическая добродетель, та же способность выполнить свою обязанность, сделать то, что признается хорошим и полезным для общего блага, и, наоборот, не сделать ничего такого, что признается дурным, несмотря на требование одного сильного человека или на требование толпы, на требование могущественной партии, — все равно, какая бы ни была правительственная форма. Это видно из примера, приводимого самим же Монтескье. После Варфоломеевской ночи Карл IX предписал всем губернаторам умерщвлять гугенотов. Виконт Ортес, начальствовавший в Байоне, отвечал: «Государь, между подчиненными мне жителями и военными я нашел только добрых граждан, храбрых солдат и ни одного палача; поэтому они и я умоляем ваше величество употребить наши руки и нашу жизнь на какое-нибудь другое дело, которое можно исполнить». Если бы Монтескье остался верным историческому взгляду, то господство так называемой чести в новых европейско-христианских обществах он приписал бы тому же развитию последних, судействованию сильных самостоятельных органов, которые он называет посредствующими властями.
Но главный источник ошибки Монтескье заключался в условиях времени. Государство, среди которого жил Монтескье, представляло наверху крайнее оскудение политической добродетели; сохранились только известные принятые приличия, так называемые требования чести. Монтескье ужасными красками описывает нравы придворных своего времени: «Честолюбие в праздности, низость в гордости, страсть к обогащению без труда, отвращение к правде, лесть, измена, коварство, невнимание к обязательствам, презрение обязанностей гражданина, страх иметь добродетельного государя, упование, полагаемое на его слабость, и, что хуже всего, постоянная насмешка над добродетелью». Мы считаем это описание верным, ибо поверка налицо — революция, а революция обыкновенно приготовляется не снизу, ибо здесь всегда требуется твердая и разумная власть, а сверху, если здесь иссякает способность доставлять народу эту необходимость, т. е. твердую и разумную власть, и происходит болезненное движение с целью восполнить эту способность. Но Монтескье не думал, что начертанное им состояние нравственности наверху французского общества необходимо условливало революцию; он думал, что государство может продолжать свое существование при таких условиях с одною только пружиною — честью, ложною честью, как сам признается.
Печальное состояние французского правительства внушило, впрочем, Монтескье несколько мыслей, которые не остались без действия в других концах Европы, как увидим в своем месте: «Монархия погибает, когда государь думает, что он показывает более свое могущество в перемене известного порядка вещей, чем в его соблюдении; когда он отнимает у одних естественно принадлежащие им должности, чтобы произвольно отдать другим. Монархия погибает, когда государь, относя все единственно к себе, сосредоточивает государство в своей столице, столицу — в дворе, а двор — в собственной особе. Монархия погибает, когда государь не понимает значения своей власти, своего положения, любви подданных, когда не понимает, что монарх должен считать себя в безопасности, точно так, как деспот должен считать себя в постоянной опасности. Принцип монархии искажается, когда наивысшие достоинства суть знаки наибольшего рабства; когда отнимают у вельмож уважение народов, когда их делают позорными орудиями произвола. Он искажается еще более, когда честь приводится в противоречие с почестями, когда можно быть покрытыми в одно время знаками отличия и бесславием. Он искажается, когда государь переменяет правосудие на жестокость, когда он принимает грозный и страшный вид, который Коммод приказывал давать своим статуям. Принцип монархии искажается, когда подлые души хвастаются величием своего рабства и думают, что, получивши все от государя, могут освободить себя от всех обязанностей к отечеству».
Заметим и следующие положения Монтескье относительно внешней политики: «Когда в соседстве находится государство, клонящееся к своему падению, то не должно, ускорять этого падения, ибо не должно лишать себя положения самого счастливого, какое только может быть для государя: нет ничего удобнее как находиться подле другого государя, который принимает на себя все удары и все обиды судьбы. И редко завоеванием подобного государства настолько же усиливается действительное могущество, насколько теряется могущество относительное». Это замечание грешит односторонностию, безусловностию. Для государства, разумеется, всегда выгодно, если оно окружено слабыми или, по крайней мере, слабейшими государствами. Такою выгодою до последнего времени отличалось положение Франции между слабою Испаниею и слабыми, по разделению своему, Германиею и Италиею; так было выгодно положение Русской империи после Петра Великого между Швециею, Польшею и Турциею. Но если соседнее государство, клонящееся к падению, представляет безопасность само по себе, то по слабости своей оно может усилить другого соседа, который захочет увеличить свои средства на его счет, — другие соседи не могут этого позволить, и таким образом падающее государство становится предлогом постоянной борьбы между ними; его слабостию уничтожается пространство, разделяющее сильные государства, по его поводу они приходят в постоянные столкновения друг с другом, следовательно, существование между ними слабого государства не приносит им никакой выгоды; напротив, гранича непосредственно друг с другом, они имели бы менее причин к вражде. Соседство с слабым государством принуждает сильного, не имеющего никаких побуждений к завоеваниям, решаться поневоле на дело насилия против слабого из самосохранения, чтобы не дать другому сильному усилиться еще более на счет слабого.
Вообще нельзя полагать большего счастья для государства в слабости соседей, ибо самое верное ручательство для государства состоит не в чужой слабости, а в собственной внутренной силе, которая дает возможность иметь всегда прямую, честную политику, возможность не бояться чужой силы, не стараться без разбора средств обеспечивать себя физически захватом чужого, округлением своей государственной области, ибо для безопасности государства требуются прежде всего силы нравственные. Окружение слабыми соседями дурно воспитывает народ, приучает к драчливости, вселяет завоевательный дух; окружение сильными соседями воспитывает хорошо, сдерживает, внушает уважение к чужим правам, заставляет хлопотать о внутренней силе, о правильности внутреннего развития, как о главном средстве безопасности. Вероятно, Монтескье, пиша свои замечания, хотел показать, что сильным невыгодно пользоваться слабостию слабых, хотел высказаться против завоевательных стремлений и вместе высказаться против политики своего отечества. Вслед за тем автор требует также, чтобы завоеватели умеряли свои стремления и чтобы кротко обходились с покоренными, по требованиям благоразумия. «Монархия может делать завоевание только в естественных границах; благоразумие требует остановиться, как скоро эти границы перейдены. При этих завоеваниях нужно оставлять все в том положении, в каком найдено, оставлять прежние судилища, прежние законы, прежние обычаи, прежние привилегии; перемениться должны только войско и сам государь. С завоеванными областями должно обходиться чрезвычайно кротко».
Самая знаменитая часть сочинения Монтескье, о которой до сих пор наиболее идет речь в литературе государственного права, — это одиннадцатая книга, трактующая «о законах, которые образуют политическую свободу в связи с конституциею». Здесь излагается теория разделения властей: в каждом государстве существуют троякого рода власти: власть законодательная, власть исполнительная и власть судебная.
Основываясь на примере Англии, автор требует разделения этих властей, как необходимости для политической свободы, а политическая свобода, по мнению Монтескье, состоит для гражданина в спокойствии духа, происходящем от уверенности в своей безопасности. Против этого требования разделения власти вооружаются в науке настоящего времени: Монтескье упрекают за то, что он слишком много обращает внимания на государственный механизм, дает слишком много значения механическому действию деления властей, слишком мало внутренней, живой силе; упрекают его за то, что он на цель государства смотрит со внешней, отрицательной стороны, полагая ее в безопасности отдельного лица, а не в положительном благе, не в совершенстве общественного состояния. Но для историка совершенно понятна такая точка зрения, ибо эта безопасность отдельного лица была всего важнее для француза времен Монтескье; понятно, как Монтескье пришел к убеждению в необходимости, чтоб одна власть сдерживала другую для безопасности гражданина, в необходимости разделения властей: если, разделяя, властвуют, то, разделяя же власть, становятся свободными (dividendo imperant et dividendo liberi fiunt).
Для нас важнее, чем спорное требование разделения властей, указание Монтескье на историю происхождения представительной формы, на попытку отыскать ее в начале средневековой истории, на попытку сравнить явления этой истории с явлениями истории древней. Мы теперь не можем удовлетвориться объяснениями Монтескье, но не можем не признать, что положено было начало правильному пониманию дела, что дан был смысл, значение этим Средним векам, к которым до сих пор относились так неприязненно; образованные люди Западной Европы переставали бредить греками и римлянами и начинали обращать внимание на свою собственную древнюю историю, которую называли Среднею, в ней искать твердой почвы для дальнейших государственных построек, ею объяснять свое настоящее. Понятно, что при новости дела, при отсутствии достаточных сведений в истории Средних веков, достаточной вдуманности в ее явления неизбежны были ошибки, которые мы находим у Монтескье; но дело было им начато, указание было сделано громко, на всю Европу, и произвело сильнейшее впечатление. Важен был прием, постоянно употребляемый Монтескье: указавши на происхождение средневековой монархии в Западной Евро-не,
Неоспоримо и влияние двенадцатой книги, где говорится о законах, составляющих политическую свободу по отношению к гражданину. Безопасность гражданина всего более подвергается нарушению в обвинениях публичных и частных. Свобода торжествует, когда уголовные законы извлекают наказания из самой природы преступления. Несмотря на ошибки в объяснении частностей, книга должна была производить благотворное впечатление, выставляя неразумность и недействительность жестоких наказаний и разных правительственных мер для предотвращения преступлений. Автор указал, как осторожно надобно поступать с обвинениями в оскорблении величества, когда оскорбление состоит в словах, ибо дело не в словах, а в тоне; иногда молчание выражает более, чем разговор. Где из слов делают преступление, там нет и тени свободы. Слова, соединенные с действием, принимают природу этого действия. Так, человек, который на площади возбуждает подданных к мятежу, виновен в оскорблении величества, ибо здесь слова соединены с действием. Монтескье с негодованием приводит манифест русской императрицы Анны против Долгоруких, где один из этих князей осуждается на смерть за то, что произнес неприличные слова об особе государыни; другой — за то, что злостно толковал ее мудрое распоряжение. Но мы должны прибавить, что другая русская императрица под влиянием книги Монтескье запретила обращать внимание на слова, которые до нее вели к розыскам «тайной канцелярии».
«Государь, — говорит Монтескье, — должен обходиться с подданными прямо, откровенно, доверчиво. Человек озабоченный, боязливый и подозревающий — это актер, затрудненный своею ролью. Когда государь видит, что законы исполняются, пользуются уважением, то может считать себя безопасным. Только бы он не боялся, и тогда увидит, до какой степени народ склонен любить его. Да и за что бы его не любить? Он есть источник почти всего хорошего, что делается в государстве, а наказания относятся на счет законов. Когда министр отказывает, то воображают, что государь исполнил бы просьбу. Даже в общественных бедствиях не обвиняют особу государя, а жалуются, что он не знает, что делается, что он окружен людьми порочными. «Если бы государь знал!» — говорит народ. Власть королевская — это великая пружина, которая должна двигаться легко и без шуму. Есть случаи, где верховная власть должна действовать во всей своей силе; есть случаи, где она должна действовать умеренно. Высшее искусство в управлении — это знать, какое в известных случаях участие должна принимать власть, большое или малое. В наших монархиях счастие подданных состоит в мнении, какое они имеют о кротости правления. Неискусный министр всегда вам напоминает, что вы рабы, тогда как он должен был бы скрывать это, если бы и в самом деле так было. Государь должен только поощрять, грозить же должны только законы. Нравы государя столько же помогают свободе, сколько и законы; он может, подобно законам, делать людей зверями и зверей людьми. Если он любит души свободные, он будет иметь подданных; если он любит души низкие, то будет иметь рабов. Хочет ли он знать великое искусство управления — да приблизит к себе честь и добродетель, да приблизит к себе достоинство личное, да не боится соперников, которых называют людьми достойными: он равен с ними, когда их любит. Пусть охотно выслушивает он просьбы и будет тверд относительно требований; да знает, что придворные пользуются его милостями, а народ получает выгоду от его отказов. Монархи должны быть чрезвычайно сдержанны относительно насмешки. Она льстит, когда умеренна, ибо вводит в фамилиарность; но колкая насмешка позволительна государям менее, чем кому-либо из подданных, потому что она одна ранит всегда смертельно. Еще менее должны они позволять себе явное оскорбление: их обязанность — прощать, наказывать, но никогда не оскорблять. Они должны восхищаться тем, что имеют подданных, которым честь дороже жизни, ибо честь есть такое же побуждение к верности, как и к мужеству».
В научном отношении большое значение имеет книга четырнадцатая, где говорится о законах в связи с природою страны, с ее климатом. «Если справедливо, что свойства разума и страсти сердца чрезвычайно различны в различных климатах, то законы должны быть в связи с этим различием страстей, с этим различием свойств». Мысль о значении природы не была нова, но Монтескье принадлежит особенное ее развитие, как на него же падает и ответственность за односторонность, ибо он не указал на другие могущественные влияния: на племя, к которому принадлежит народ, и на историю или воспитание народа.
Односторонне смотрит Монтескье и на происхождение рабства, когда находит для него естественную причину существования в жарких странах, не обращая внимания на степень экономического развития у народов. В принципе он вооружается решительно против рабства, называя его явлением противуестественным; но допускает исключение для некоторых стран; потом, хотя и с оговоркой, с колебанием, доходит до верного вывода, что никакой климат не делает рабства вечною необходимостью: «Надобно ограничить рабство известными странами, в остальных же, как бы тяжелы ни были некоторые работы, можно все их исполнять свободными людьми. Вот что меня заставляет так думать: прежде чем христианство уничтожило в Европе гражданское рабство, работы в рудниках считались столь тяжкими, что употребляли для них только рабов или преступников. Но известно, что теперь люди, работающие в рудниках, живут счастливо. Нет такой тяжкой работы, которую бы нельзя было привести в соответствие с силами работника, если при этом действует рассудок, а не алчность. Можно машинами восполнять труд, какой в других местах налагают на рабов.
Величие научной задачи, которую взялся выполнить Монтескье, удивительным образом отрезвило его и укрепило, сделало мужем из легкомысленного юноши, каким он является в «Персидских письмах». В этих письмах он, следуя моде времени, забавляется бросанием камней в общественные основы, забавляется легким делом отрицания, разрушения, бросает камни в религию вообще и в христианство. В «Духе законов» Монтескье является с положительным направлением, указывает, как строится общественное здание, какие крепкие материалы должно употреблять для его фундамента, и потому с благоговением относится к христианству, ратует против людей, которые толковали, что христианство, отвлекая помыслы людей к иной, будущей жизни, не способно к установлению их жизни на земле. «Удивительное дело, — говорит Монтескье, — христианская религия, которая, кажется, имеет в виду только блаженство будущей жизни, составляет наше счастье и в этой жизни. Бэль, опорочивши все религии, отнимает значение и у христианства: он осмеливается сказать, что истинные христиане не в состоянии образовать государства, могущего существовать. Это почему? Это были бы граждане, вполне сознающие свои обязанности и самые ревностные их исполнители; они отлично понимали бы права естественной защиты. Правила христианства, неизгладимо начертанные в сердце, были бы действительнее всей этой ложной чести в монархиях, этих человеческих добродетелей в республиках и рабской боязни в государствах деспотических»[14]. В другом месте он говорит: «Человек благочестивый и атеист говорят постоянно о религии: один говорит о том, что он любит, а другой о том, чего он боится».
Мы не можем расстаться с Монтескье, не приведши несколько его мыслей и заметок, которые или имеют общее значение, или относятся к истории его времени и его страны. Из первых заметим следующее: «Признаюсь, что я не так смиренен, как атеисты. Я не знаю, как они думают, но я ни за что не променяю идеи моего бессмертия на идею однодневного блаженства. Я прихожу в восторг от мысли, что я бессмертен, как сам Бог. Независимо от идей, данных откровением, идеи метафизические вселяют в меня твердую надежду моего вечного блаженства, от которого я не откажусь. Я говорил с мадам Шателэ: вы уничтожаете свой сон изучением философии; наоборот, надобно изучать философию, чтобы приобрести уменье спать. — Успех в большей части дел зависит от знания, сколько нужно времени для успеха. — Не должно достигать законами того, что можно достигнуть нравами. — Если бы хотели быть только счастливыми, то этого бы скоро достигли, но хотят быть счастливее других, а это почти всегда трудно, ибо мы считаем других счастливее, чем они на самом деле. — Различия между людьми так ничтожны, что нечего много ими хвастаться: у одних подагра, у других камень; одни умирают, другие приближаются к смерти; у всех одна душа для вечности, и различие только на четверть часа. — Наблюдения составляют историю естественных наук, системы соответствуют баснословным сказаниям. — Когда хотят унизить полководца, то говорят, что он счастлив; но хорошо, когда его счастье составляет счастье общественное».
Из заметок второго рода приведем следующие: «Франция погибнет от военных людей. Люблю земледельцев: они не довольно учены для того, чтобы умствовать превратным образом. — Я заметил, что для успехов в свете надобно быть мудрым с наружностью дурака. — Известный дух славы и мужества мало-помалу исчезает между нами; философия взяла силу: древние идеи героизма и новые рыцарства потеряны. Места гражданские заняты людьми богатыми, а военные потеряли важность, будучи заняты бедняками. Наконец, равнодушие к вопросу принадлежать тому или другому государству. Установление торговли публичными фондами, громадные дары государей позволяют большому числу людей жить в праздности и приобретать даже значение своею праздностию; равнодушие к будущей жизни, которое влечет за собою изнеженность, слабость в жизни настоящей и делает нас нечувствительными и неспособными ко всему тому, что предполагает усилия; менее случаев отличаться; известный методический способ брать города и давать сражения: все дело в том, чтобы сделать брешь и сдаться, когда она сделана; война состоит более в искусстве, чем в личных достоинствах людей, которые бьются, при каждой осаде знают заранее, сколько будет потеряно людей; дворянство не сражается более целыми корпусами. — Когда в государстве становится выгоднее подольщаться к сильным людям, чем исполнять свою обязанность, то все погибло. — Нравиться в пустой болтовне — теперь единственная заслуга; для этого судья покидает изучение законов, медик считает унизительным изучение медицины, бегут, как от погибели, от всякого серьезного занятия. Смеяться над вздором и носить этот вздор из дома в дом называется знанием света. Боятся потерять это звание при стремлении получить другое. Я помню, как однажды взяло меня любопытство считать, сколько раз я услышу маленькую историю, не стоящую того, чтоб ее рассказывать; три недели она занимала весь образованный круг, и я слышал ее ровно 225 раз».
Обязанные остановить особенное внимание на книге Монтескье, которая имела и до сих пор еще имеет значение не для одной Франции, но и для целой Европы, мы не можем пройти молчанием тех учено-политических вопросов, которые были подняты в описываемое время и касались собственно Франции, вызванные тем движением, которое в ней совершалось. В самом конце царствования Людовика XIV ученый Фрере был посажен в Бастилию за диссертацию о происхождении франков, оскорбившую ложный патриотизм тем, что основателями французского государства являлись немцы. Фрере, благодаря этой первой неудаче в занятиях французской историей, бросился в самую глубокую древность, как более безопасную, и своими исследованиями, методом, в них употребленным, оказал важные услуги исторической науке. Но ни эти исследования, ни смелая попытка Бофора, француза, эмигрировавшего в Голландию, указать на баснословность древней римской истории, — попытка, пролагавшая дорогу Нибуру, не могли в это время обратить на себя большего внимания. Вышло иначе, когда граф Булэнвильер вопрос о происхождении французского государства и первоначальных, основных отношениях в нем свел с чисто ученой почвы на политическую в двух сочинениях своих: «История древнего правления во Франции» и «Письма о парламенте».
В то время, когда высший слой французского общества терял свое значение вследствие потери нравственных сил, чем приготовлялась перестановка сил, революционное движение, Булэнвильер, почуяв беду, решился объявить неприкосновенность прав высшего сословия, решился во имя истории сделать вызов революционному движению, показать его незаконность, показать незаконность и прежних движений в ущерб дворянству, происходивших то в пользу королевской власти, то в пользу низшего сословия, ибо значение дворянства как сословия высшего, властвующего основывалось на праве завоевания галлов франками, от которых французское дворянство происходит. Булэнвильеру отвечал аббат Дюбо; этот, желая подорвать основное положение Булэнвильера, впал в противоположную крайность: он старался доказать, что не было никогда завоевания галлов франками, что франкская, или французская, монархия мирным образом наследовала права Римской империи над галлами, а феодализм установился гораздо позднее путем насилия. Несмотря на то, что в этом споре история находилась в зависимом, служебном отношении, однако она не осталась без выгод: в сочинении Дюбо было указано, что франкское завоевание вовсе не уничтожило прежнего чисто римского строя.
Против Булэнвильера и против существовавшего тогда способа управления во Франции резко высказался человек, стоявший высоко по происхождению и по должности, маркиз и министр Даржансон в своем сочинении «Размышление о французском правительстве». Даржансон хочет сохранить во всей полноте власть королевскую, считая разделение властей делом противуестественным, но он сильно вооружается против централизации. Вся верховная власть, все государственные отправления должны быть в руках короля и лиц, им поставленных, но местная жизнь должна быть предоставлена сама себе; он не допускает разделения Франции на провинции, участки слишком обширные и иногда опасные для центральной власти; он требует разделения на департаменты, состоящие из двухсот приходов, не больше; каждый департамент должен быть поручен интенданту и его помощникам, избираемым на три года; они должны избирать муниципальное начальство из людей, представленных общиною, иметь также власть и отрешать их. Муниципальное начальство (по крайней мере по пяти человек на общину) имеет в своем заведовании администрацию, финансы, полицию. Соседние общины могут собираться для рассуждения об общих интересах с позволения интенданта. Даржансон первый выставил в пользу децентрализации доказательства, которые потом повторялись ее приверженцами: все делается дурно и дорого чиновниками королевскими; публичные работы будут производиться лучше и дешевле, когда не нужно будет ждать разрешения сверху на всякую пустяшную поправку и проч. Даржансон требует свободы торговли внутри и вне, требует уничтожения продажи должностей, требует стремления к равенству, требует, чтобы каждый был сыном своей собственной деятельности, но оговаривается, что это идеал, которого вполне достигнуть нельзя.
Дух времени и стремление заниматься политическими вопросами повели к образованию общества, так называемого Антресольного клуба, члены которого сходились в назначенное время слушать записки по разным вопросам и толковать по их поводу. Клуб был учрежден аббатом Алари, и это английское слово «клуб» впервые введено было во Франции. Самым деятельным членом клуба был аббат Сен-Пьер, неутомимый в составлении записок по многоразличным вопросам — и по вопросу о всеобщем мире с помощью европейского конгресса, и по вопросу о податях, о единстве уложения, об усовершенствовании воспитания и проч. Правительство нашло клуб опасным и закрыло его; но движение не остановилось в обществе, ибо правительство поддерживало его своею собственною остановкою. Вольтер, который сам изменил прежний характер литературных произведений, наполнив их политическими намеками, Вольтер в начале второй половины века жалуется, что грация и вкус исчезли из Франции, уступив место запутанной метафизике, политике мечтателей, длинным рассуждениям о финансах, торговле и народонаселении, которые не прибавят государству ни одного экю и ни одного лишнего человека.
РАССКАЗЫ ИЗ РУССКОЙ ИСТОРИИ XVIII ВЕКА
I. СТО СВАДЕБ В АСТРАХАНИ
Была страшная для Москвы осень 1698 года: на Красной площади, на зубцах городской стены, гнили трупы казненных стрельцов; слышались жалобные причитания женщин перед изуродованными телами мужьев, отцов и братьев. Одна из этих несчастных, поплакавши над трупами мужа и деверя, заходила вместе с сыном в дом Федора Лопухина к человеку его, Терентию Андронову. Там в разговорах с женой Терентия она отводила душу в жалобах, которым встречала сильное сочувствие: дом Федора Лопухина был опальный; царь Петр недавно развелся с Лопухиной, отослал ее в монастырь. «Жаль стрельцов, — говорила жена Андронова стрельчихе, — разослали их с Москвы, а теперь настала служба и новая вера, велят носить немецкое платье». Сын стрельчихи Степан внимательно прислушивался к жалобам женщины; у него была одна крепкая дума: отомстить за отца и дядю, но как отомстить? В ушах у него раздавались слова Андроновой: «Новая вера, немецкое платье».
В Москве нечего было делать Степану: здесь нельзя было поднять стрелецкого дела. Степан решился идти в Астрахань, там раздуть мятеж, поднять Поволжье за старую веру и старое платье, идти к Москве, разорять и побивать правителей государственных и офицеров, особенно иноземцев, мстя за то, что стрельцы казнены, и бить челом государю, чтобы велеть быть старой вере, чтобы немецкого платья не носить и бород не брить. У Степана был в живых еще дядя, который жил в Коломне; к этому-то дяде зашел он на перепутье и встретил полное сочувствие своему замыслу; старик был грамотный, ловкий на разного рода дела; он написал племяннику две грамотки: одна была — проезжее воровское письмо, в котором говорилось, что Степан отпущен из Коломны в Астрахань для свидания с братом; другая — подметное, возмутительное письмо, в нем говорилось, что государя на Москве нет, пошел с полками против шведов, и хотят российское государство разделить на четыре части.
Пришедши в Астрахань, Степан стал сближаться с людьми, которые были склоннее к старине, которые имели причины не любить нового, стал ходить к раскольникам, к стрельцам и толковать с ними о новой вере, о немецком платье, о владычестве немцев над Россией. Иные притакивали ему: «Правда, правда! Все это сбудется!» Другие сомневались, противоречили Степану, но тот говорил все громче и громче, а громкое слово — страшная сила в обществе, подобном астраханскому в начале XVIII века, и вот около Степана начали собираться люди, вполне ему верившие. Так прошло несколько лет; Степан увидал, что дело подготовлено, и в июне 1705 года пронеслась площадная молва, что государя не стало и потому воевода Тимофей Ржевский и начальные люди веру христианскую покинули, начали бороды брить и в немецком платье ходить. Распустив этот слух, Степан ушел на задний план; вперед выступили другие люди, более способные сделать из слова дело. Четверо посадских — Быков, Шелудяк, Колос и Носов — стали сходиться у церкви Николы в Шипилове слободе и рассуждать, как бы вступиться за христианскую веру; заводчиком у них был Носов. Однажды, когда они толковали о своем деле, вышел к ним пономарь Никольской церкви Василий Беседин с книгой в руках. «Православные! — начал ученый муж. — Послушайте, что написано в книге о брадобритии!» — и стал читать, какой грех брить бороду. «Погоже, — говорил Беседин, — за это и постоять, хотя бы и умереть пришлось; вот об этом и в книге написано». В книге написано! Дело кончено: чего же больше думать? Какая была эта книга, никому не пришло в голову спросить у Беседина.
С Ильина дня уже все народом говорили о брадобритии и что надобно постоять за христианскую веру. Слухи росли, росли, и однажды на торгу кто-то объявил, что будет запрещено свадьбы играть семь лет, а в это время все будут принуждены выдавать дочерей и сестер за немцев. «Где же немцы?» — «Идут из Казани». Когда говорилось только о брадобритии, то можно было еще толковать и ждать, но теперь ждать стало нельзя; у кого дочь была и в несовершенных летах, и ту сговорили за первого попавшегося: не отдавать же за иноземца. И вот в воскресенье 29-го числа церкви были отперты, венчали свадьбы, в один день повенчали сто пар. Но в то самое время, когда одни приготовлялись идти под венец, Носов исповедовался у соборного попа Василья Колмогора и сказал ему, что хочет с товарищами постоять за бороду, духовник ему этого не похулил.
Свадьбы, хотя и сыгранные второпях, при печальных обстоятельствах не могли, однако, обойтись без пирушек; к ночи гости охмелели. Надеясь на этот хмель и на подготовку толпы, заговорщики в четвертом часу ночи собрались у Никольской церкви в числе трехсот человек и вломились в Белый город через Пречистенские ворота, у ворот этих стоял московского полка русский офицер, Носов схватил его и заколол копьем; трое матросов-иноземцев и караульный капитан родом грек имели ту же участь. Загудел набат, в город сбежались стрельцы и толпы разного рода людей. Первым делом заговорщиков, увидавших успех замысла, было отыскать воеводу Ржевского, но тот успел скрыться: искали его на воеводском дворе — не нашли, бросились на архиерейский — не нашли и там; схватили на архиерейском дворе полковника Никиту Пожарского и несколько обер-офицеров и всех перекололи.
Утром в понедельник 30 июля шумел круг: выбирали старшину; выбрали в атаманы Якова Носова, сыскали Ржевского, поставили на крут и убили. На третий день присяга: присягали всеми полками за старую веру и друг за друга стоять до смерти; уговаривали стрельцов, обещали дать им денег по десяти рублей на человека; посылали подговаривать бурлаков, давали им деньги из таможенных и кабацких доходов, пожитки побитых делили по себе; разослали письма на Дон, Терек, Яик и Гребени; писали, что воевода и начальные люди наложили на Астрахань новые поборы, велели брить бороды, носить немецкое платье и кланяться болванам; для доказательства послали на Терек и в Гребени резной болван с личинкой, с накладными волосами.
Царь Петр находился в Митаве, когда получил весть из Москвы об астраханских событиях с дополнениями: красноярские и черноярские стрельцы также взбунтовались, к Царицыну приступили, но были отбиты; встали терские стрельцы и гребенские казаки, на Тереке полковника Некрасова убили; воевода успел уйти из города с верными людьми, собрал к себе татар и черкес и усмирил бунтовщиков, некоторых казнил, заводчиков послал в Москву. Озабоченный трудною войной шведскою, царь отправил в Астрахань грамоту, писал, чтоб от бунта отстали и заводчиков прислали в Москву, не опасаясь гнева его величества. Посланный с этой грамотой астраханец Кисельников приехал в Астрахань 3 января 1706 года; собрал круг, грамоту приняли в кругу и послали за митрополитом Самсоном. Когда пришел митрополит, стали читать грамоту и, выслушав, пошли в церковь молебствовать за здоровье государево, стреляли из пушек. Самсон начал увещевать астраханцев, чтобы принесли повинную государю; митрополит был старик дряхлый, но у него былхороший помощник, Георгий Дашков, строитель Троицкого монастыря, присланный туда из большого Троицкого Сергиева монастыря, от которого астраханский зависел. Дашков «знатную службу показал в увещании бунтовщиков», и 13 января митрополит привел всех к присяге, причем астраханцы положили: если от этого числа кто-нибудь покажет какую-нибудь неверность, то с ним поступить по указу, чего будет достоин; выбрали восемь человек и послали с Кисельниковым к государю с повинною.
Между тем Петр, не зная, какой оборот примет дело в Астрахани, отправил туда фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева с войском. 9 марта, когда Шереметев стоял в урочище Кичибурский Яр, явился к нему архимандрит астраханского Спасского монастыря Антоний и подал письмо от митрополита Самсона и от Георгия Дашкова, который давно уже находился в переписке с фельдмаршалом; теперь Дашков писал, что в Астрахани опять смута и несогласие: одни остаются верны, другие снова склоняются к возмущению, и от того между ними идет распря; Дашков просил, чтобы Шереметев поскорее шел в Астрахань.
Шереметев сперва попробовал уговорить астраханцев и послал к ним для этого сызранца, посадского человека Данила Бородулина. Посланца ввели в круг, где сидел за столом атаман Носов, который сказал Бородулину: «Здесь стали за правду и за христианскую веру, когда-нибудь нам всем надобно же будет умереть, только бы не совсем и не так бы, как теперь нареченный царь; называется он царем, а христианскую веру порушил; он уже умер душой и телом, не всякому бы так умереть». В это же время читали в кругу письмо, присланное из Черного Яра: черноярцы просили прислать силы на помощь, потому что на них идет с войском князь Петр Хованский. Когда грамоту прочли, Носов, опершись локтем на коробью и наклонясь к Бородулину, сказал ему: «Ведь мы не просто зачали, это дело великое; есть у нас в Астрахани со многих городов люди, и не одно черноярское письмо, что там в кругу прочитали, есть у нас письма из Московского государства, от столпа, от сущих христиан, которые стоят за веру же христианскую». Кто и о чем именно писал, того Носов не сказал, а Бородулин не спросил, боялся, чтоб его не убили, потому что обступили его крутом и расспрашивали с великим криком. Потом Носов с товарищами, с старшинами, человек с сорок принесли в круг хлеба, вина, пива, и Носов поднес Бородулину ковш вина; тот, взявши ковш, сказал: «Дай, Боже, благочестивому государю многодетно и благополучно здравствовать!» На это отозвался один из старшин, Иван Луковников, московский стрелец: «Какой он государь благочестивый, он неочесливый, полатынил всю нашу христианскую веру». Бородулин заметил Носову: «Для чего этот старшина такие нечестивые слова говорит?» Атаман рассмеялся и отвечал: «Не все перенять, что по Волге плывет; мужик он простой, что видит, то и бредит». Но Луковников был только запевалой; ему начали подтягивать со всех сторон, кричали: «Не сила Божия ему помогает, ересями он силен, христианскую веру обругал и полатынил, обменный он царь. Идти ли нам, нет ли до самой столицы, до родни его, до Немецкой слободы, и корень его весь вывести; все те ереси от еретика Александра Меншикова». На третий или на четвертый день пришли к Бородулину на постоялый двор Носов с старшинами и потчевали его вином; Бородулин, взявши ковш, опять говорил: «Дай, Господи, великому государю на много лет здравствовать!» — и, выпивши, стал подносить Носову; но тот сказал: «Я про его государево здоровье пить не стану; пора вам образумиться, ведь и вы все пропали, обольстили вас начальные люди милостию, пропали вы душой и телом». Отпуская Бородулина назад к Шереметеву, Носов говорил ему: «Бог тебе помочь, поезжай; вот тебе подводы, управляйтесь с князьями и боярами, а в городах — с воеводами, а на весну и мы к вам будем».
Между тем фельдмаршал приближался к Астрахани. На Волге, против урочища Коровьи Луки, за 30 верст от города, увидал он пеструю толпу, идущую к нему навстречу; впереди шли Воскресенского монастыря архимандрит Рувим и Георгий Дашков, за ними стрелецкие пятидесятники и десятники, потом армяне, индийцы, бухарцы, юртовские татары, человек с сорок. Шереметев объявил им, что государь их простил, но чтоб они вины свои заслужили. На 11 марта фельдмаршал пришел ночевать на Долгий остров, в десяти верстах от Астрахани; сюда ночью приехали к нему бурмистры и донесли, что они ушли из Астрахани, где стрельцы волнуются и не хотят пускать его в город. Шереметев придвинулся еще ближе, стал на Балдинском острове, в двух верстах от Астрахани, и послал к ее жителям последнее увещательное письмо. Ответа не было, а пришли дворяне с вестью, что астраханцы зажгли слободы, перебрались в город, расставили и зарядили пушки, собрали гуляющих людей, роздали им ружья и порох и написали между собою письмо, чтобы стоять всем вместе.
Шереметев немедленно отправил полк в Ивановский монастырь, чтобы спасти от пожара его и магазины с провиантом, бывшие подле монастыря; а 12 марта приехал сам в монастырь; астраханцы осадили его здесь, кинули три бомбы, но были отбиты. Между тем подошли остальные полки и начали строиться. Астраханцы сделали вылазку за реку Кутумову, но от первого залпа побежали, покинув пушки и знамена, засели в Земляном городе и начали стрелять с вала. Солдаты взяли вал приступом и гнались за астраханцами до Каменного города к самым Вознесенским воротам. Но астраханцы сильно отстреливались из Кремля. Шереметев, чтобы не тратить людей, велел полкам отступить от Кремля, поставил их в Земляном городе по улицам, послал увещание к астраханцам и для подкрепления его велел метать бомбы из мортир в Кремль. Увещание подействовало: вечером же 12-го числа явились пятидесятники и десятники с повинною, а 13 марта вышли начальники Яков Носов, атаман из донских казаков Елисей Зиновьев и в винах своих просили прощения. Шереметев велел им положить оружие, а печать и ключи городские отдать митрополиту. Они все это исполнили и вынесли к Вознесенским воротам топор и плаху, 13 же марта Шереметев пошел строем в город; по обеим сторонам улицы, по которой шло войско, астраханцы лежали на земле, покорно ожидая казни или милости. У Пречистенских ворот Каменного города фельдмаршал был встречен митрополитом Самсоном и пошел в церковь к молебну. Носов с товарищами, 273 человека, были посажены за крепкий караул и потом отправлены в Москву. Усмирение бунта стоило Шереметеву 20 человек убитыми и 53 ранеными.
II. БУЛАВИН И ЕГО ВЫСТУПЛЕНИЕ НА ДОНУ
В Астрахани смута была задавлена, ибо ее завел только один город, вставши за старину и приглашая встать за нее и других, приглашая казаков без указания на другие, более побудительные причины. Приглашение астраханцев застало всех врасплох, не были готовы, а главное, не было предводителя: обыкновенно смута на украйнах разгоралась сильно, когда начиналась у казаков, когда известный предводитель под своим или вымышленным именем поднимал знамя за казацкие интересы. Таково было и Булавинское восстание на Дону.
Из далеких времен нашей истории слышатся нам отголоски борьбы за право, за возможность ухода. Со стороны людей знатных много было неудовольствий и жалоб, когда само собой прекращалось право: «Боярам и слугам вольным воля». Прекращалось это право само собою, потому что не к кому стало переходить боярам и слугам вольным: один стал государь на всем государстве. В других сферах, в городах и селах государство должно было бороться с тем же стремлением уходить, переходить и этим уходом и переходом отбывать от исполнения обязанностей, налагаемых государством. Громадность государственной области и бедность народонаселения, бедность промышленного развития, бедность, ничтожность города и преобладание села были причиною этой постоянной борьбы. Потребности государственные росли все более и более, тяжелые войны истощали казну, доходов недоставало; государство стремилось поэтому взять как можно больше податей с промышленного городского жителя, но посадским при бедности их промыслов платить было тяжело, и они бежали из своих городов или закладывались за сильных людей, чтоб отбывать податей, которые с большею тяжестью, разумеется, ложились на остававшихся, не говоря уже о том, как эта тяжесть увеличивалась еще московскою волокитой и злоупотреблениями воевод и приказных людей; а тут еще те, которые бежали из государства в степи и стали вольными казаками, возвратились в начале XVII века с самозванцами и литвой, но явились для жителей Московского государства, для людей, живших честным трудом, «грубнее литвы и немцев, разоряя все и муча людей такими муками, о каких и в древние времена было не слышно».
Государство оправлялось с трудом; оно требовало средств, чтобы поправиться, но разоренные городские жители разбегались или закладывались, чтоб отбыть от податей; нужно было вести продолжительные и тяжелые войны, а ратные люди жаловались, что им жить и служить нечем, крестьяне бегут из их поместий к землевладельцам, могущим дать большие льготы, чем они. И вот против этого стремления уйти, разбрестись розно, по тогдашнему выражению, государство принимает свои меры, оно ставит заставы, ловит беглецов, выводит их из закладничества, усаживает на одних местах, прикрепляет.
Но понятно, что такими средствами нельзя было уничтожить зла, уничтожить побегов, надобно было другое средство; оно обстояло в том, чтобы поднять труд, обогатить трудящегося человека и дать ему возможность удовлетворять требованиям государства. Но как было это сделать? Как было поднять материальное благосостояние народа, нераздельное с благосостоянием нравственным? Перед глазами были на западе Европы государства богатые, государства поморские; разбогатели они от торговли, от промышленности, от моря, от городов, которые у них так сильно развились, в противоположность государствам Восточной Европы, государствам сельским по преимуществу.
В настоящее время некоторые писатели Западной Европы жалуются на это усиленное развитие города в ущерб селу у них, находят здесь односторонность, вредную крайность. Мы не будем защищать никакой односторонности, никакой крайности, которая всегда вредна; но мы заметим одно, что если в Западной Европе было чрезмерное развитие города, то в Европе Восточной была крайность противоположная, слабое развитие города и господство села, что крайне вредило народному развитию вообще, производило эту отсталость Восточной Европы перед Западной, бедность, застой жизни народной. Понятно, что народ русский как народ исторический, способный к развитию, должен был чувствовать эту страшно вредную односторонность в своей жизни и, чтобы дать ей большую правильность, стремиться к уравновешению начал. Это стремление высказалось уже давно в лучших людях, высказалось как главное стремление правительства. Приобрести морской путь и усилить промышленность, торговлю, приобрести то, чего было так много на западе Европы и недоставало на востоке, уничтожить вредную односторонность, отнять у России характер чисто сельского государства и дать надлежащее развитие городовому началу — стало задушевною мыслию исторических деятелей, задушевною мыслию величайшего из них, которого по преимуществу называют Преобразователем; в страстном стремлении Петра к морю высказалось стремление исторического народа к тому, чего именно недоставало ему для продолжения исторической жизни и что условило такое блестящее развитие западноевропейских народов. Приобрести море, усилить город, промышленность, торговлю, сделать свой народ богатым и через то доставить государству средства к беспрепятственному достижению своих целей, дать народу средства, умение сделаться богатым, то умение, которым в этом отношении отличались западные европейцы, заставить, выучить народ работать, промышлять, торговать так, как это делали иностранцы, — вот программа деятельности Петра Великого. Но выполнение этой программы требовало новых тяжких пожертвований со стороны бедного народа, который хотели сделать богатым или выучить, как сделаться богатым.
Чтобы приобресть море, прежде всего нужно было вести тяжелую, продолжительную войну. «Денег как можно более доставать, ибо деньги суть артериею войны», — предписывал Петр новоучрежденному своему Сенату. Это доставание денег для войны и доставание людей для трудной военной службы тяжело падало на народ, и вот начинается усиленное бегство в степи, к казакам для отбывания от тяжелой службы и податей! Но Преобразователь менее всякого другого был способен хладнокровно смотреть на это отбывание от службы и податей, смотреть, как у него вырываются из рук средства для выполнения его программы.
В конце 1707 года он отправил полковника князя Юрия Владимировича Долгорукого с командою на Дон отыскивать беглецов и высылать на прежние жилища. Долгорукий отыскал уже 3000 беглых; но в это время между казаками начала ходить грамота с увещанием не допускать Долгорукого до исполнения его наказа и бить сыщиков. Начались волнения, и бахмутский старшина Кондратий Булавин нечаянно ночью напал на отряд Долгорукого и истребил его вместе с предводителем. Впоследствии брат убитого, князь Василий Владимирович Долгорукий, спрошенный о причинах мятежа, прямо отвечал обвинением старшины Войска Донского, атамана Лукьяна Максимова с товарищами: «Атаман Лукьян Максимов с товарищи, отправив брата моего и дав ему четырех человек из старшин для будто изволения Его Величества указу, послали помянутые воры указ на Бахмут к атаману тамошнему Булавину, чтоб он брата убил, а их воровской умысел для того был, закрывая свое воровство, что многие тысячи людей беглых приняли, и умысел их воровской был такой: когда брата убьют, то тем воровство их закрыто будет и, видя в то время Его Величество в войне великой со шведом, рассудили, что за помянутою войною оставлено их воровство будет».
Но если бы даже и Петр за войной хотел оставить это дело, то не хотел оставлять его Булавин. Чтобы выгородить себя, старшины хотели заковать его и отослать для розыска; но Булавин по привычной для казака дороге бежал с Дона в Запорожье. Дело, казалось, этим кончилось; но 8 февраля 1708 года киевский воевода, князь Дмитрий Михайлович Голицын получает от ахтырского полковника Федора Осипова донесение, что Булавин, вышедши из Сечи, с большою силой стоит на реке Вороной, ниже Кодака. Гетман войска запорожского Иван Степанович Мазепа немедленно отправил в Сечь запрос, что это там такое делается? И получил успокоительный ответ, что из Коша с Булавиным никто не пошел, что его самого в Сечи нет, и когда приходил, то с бесчестием был отпущен, и если опять придет, то его немедленно пришлют к гетману. Но Булавину уже не нужно было опять приходить в Сечь. Знамя было уже поднято, предводитель явился, и по всей Украине пошли «прелестные» письма нового Разина: «От Кондратья Булавина и всего съездно-го войска походного донского в русские города начальным добрым людям, также в села и деревни посадским и всяким черным людям челобитье: ведомо им чинят, что они всем войском единодушно вкупе в том, что стоять им со всяким раденьем за дом пресвятой Богородицы и за истинную веру христианскую, и за благочестивого царя, и за свои души и головы, сын за отца, брат за брата, друг за друга и умирать за одно; а им, всяким начальным добрым людям и всяким черным людям, всем также с ними стоять вкупе за одно, и от них они обиды никакой ни в чем не опасались бы, а которым худым людям, и князьям, и боярам, и прибыльщикам, и немцам за их злое дело отнюдь бы не молчать и не спущать ради того, что они вводят всех в эллинскую веру и от истинной веры христианской отвратили своими знаменьми и чудесы прелестными; а между собою добрым начальным, посадским и торговым, и всяким черным людям отнюдь бы вражды никакой не чинить, напрасно не бить, не грабить и не разорять, и буде кто станет кого напрасно обижать или бить, и тому чинить смертную казнь; а по которым городам по тюрьмам есть заключенные люди, и тех заключенных из тюрем выпустить тотчас без задержания; да еще им ведомо чинят, что с ними, казаками, запорожские казаки и Белогородская Орда и иные многие орды им, казакам, за душами руки задавали в том, что они рады с ними стать заедино. А с того их письма списывать списки, а подлинного письма отнюдь бы не потерять и не затаивать, а будет кто то письмо истеряет или потаит, и они того человека найдут и учинят смертную казнь. У того письма походного войскового атамана Булавина печать».
Булавин рассылал свои грамоты с Хопра, из Федосеевской станицы. 18 марта явился в Тамбове, Тамбовского уезда села Княжова церковный дьячок и рассказывал: «Был я в Пристановском городке; воры говорят, чтоб им достать Козловского воеводу князя Григория Волконского; Булавин идет к нам, тамбовцам, с силою; при нем 17 000 войска; а с другой стороны ждут они каракалпаков; намерение воровское — собравшись всем, идти в Черкасск; воры говорят: дело нам до бояр, да до прибыльщиков, да до подьячих, чтобы пере-весть их всех». Запорожцы и калмыки уже начали разорять деревни в Тамбовском уезде, грозились идти к Тамбову и к Туле, а у тамбовского воеводы Данилова не было и ста человек войска; он послал повестки, чтобы шли все в город для осадного сиденья, но никто не пошел; между тамбовцами слышались речи: «Что нам в городе делать? Не наше это дело!» Воевода велел бить в набат, палить из пушек; по набату пришло в город городских людей с 300 человек; воевода обрадовался, раздал им порох и свинец; пошли все в церковь к молебну, но еще не кончили молебен, как в городе не было уже ни одного человека из получивших свинец и порох.
Около Булавина на Хопре сталпливалось все более и более народу: много приставало к нему по охоте, иных брали неволей: из Федосеевской станицы пристали к нему человек с 30, да товарищ его Лучка Хохлач прибрал к себе на Бузулуке человек с 300; начались уже и казни подозрительных и непокорных, в верхних городах Булавин троим велел отсечь головы. Пристановский городок на Хопре с 500 казаками взял сторону вора, который велел силою забрать в свою шайку рабочих, готовивших на Хопре лес в отпуск Азову; начальные люди их были побиты. В Пристановском городе был у казаков круг; пришел Булавин, вынул саблю и говорил: «Если своего намерения не исполню, то этою саблей отсеките мне голову». В хоперские городки разослал он грамоты, чтобы никто не пахал и хлеба не сеял и никуда не отлучался, чтобы все были в собрании и к службе готовы, а пришлых с Руси людей принимали безовзяточно. Мятеж ширился; степная половина Тамбовской области пустела: волостные люди с своими пожитками убирались в леса за Цну-реку. Как обыкновенно бывало в подобных случаях, лучшие люди стояли за правительство, объявляли, что они к бунту не склоняются, требовали, чтобы воеводы шли с полками немедленно к Пристановскому городку, дабы поддержать тех казаков, которые пристали к Булавину поневоле.
Но где было взять полков воеводам царским, тогда как полки и союзники Булавина увеличивались час от часу? Жители деревень Тамбовского уезда Корочина, Грибановки склонились к воровству, выбрали между собою атаманов и есаулов расправу чинить по казачьей обыкности. Воры разорили новонаселенные деревни в Тамбовском уезде по реке Вороне, людей, которые им противились, побили, другие пристали к ним волей и неволей. 30 марта 200 человек воров прошло на Битюг, засели отрог, воеводу, попа, подьячих и лучших людей разграбили, воеводу держали в оковах и сбирались повесить. Зашатался Козловский уезд: воры многих здесь склонили в свое согласие, привели к присяге, выбрали атамана и есаулов.
Наконец обнаружилось движение и со стороны правительства. Воевода Степан Бахметев с одною старинною дворянскою конницей переправился за реку Битюг и 28 апреля на речке Курлаке встретился с ворами, которых было 1500 человек из хоперских, медведицких и бузулуцких городков; атаманом у них был товарищ Булавина Лукьян Хохлач. Воры толковали: «Если побьем полки, то пойдем на Воронеж, тюремных сидельцев распустим, а судей, дьяков, подьячих и иноземцев побьем». После упорного боя войска правительства разбили воров и гнали их на 20 верстах, взяли в плен 143 человека, три знамени. Но дальнейших успехов ожидать было нельзя: у Бахметева не было ни драгун, ни солдат, не было ни пушек и никаких полковых запасов, не было лекаря, и раненые гибли без помощи. Бахметев получил «прелестное» письмо, в котором уговаривали его быть заодно с булавинцами, стоять заверу христианскую, а им, булавинцам, нет дела ни до бояр, ни до торговых людей, ни до черни, ни до солдат, только им нужны немцы-прибыльщики.
В то время как Бахметев по печальному состоянию своего отряда не мог воспользоваться победой над Хохлачом, Булавин торжествовал над войсками правительства. Азовский губернатор Толстой выслал против него полковника Николая Васильева, который, соединившись с донским атаманом Лукьяном Максимовым, 8 апреля встретил Булавина выше Паншина, на речке Лисковатке, у Красной Дубравы. Полковник и атаман хотели немедленно вступить в бой; но казаки верховных городов стали говорить, что надобно переслаться с казаками Булавина, надобно разузнать дело, доискаться, кто же виноват? Атаман Лукьян Максимов говорит, что Булавин сам собою затеял бунт, а Булавин клянется, что атаман прислал ему грамоту, в которой приказывалось убить князя Долгорукого; если окажется, что Булавин на самом деле виноват, то пусть казаки его выдадут, если же виноват Лукьян Максимов, то обоих сковать и отослать к великому государю. На другой день, 9 апреля, пришел от Булавина казак и говорил, чтобы кровопролития не начинать, а сыскать виноватых между собою, да чтоб атаман Максимов отправил к Булавину на разговор старшину Ефрема Петрова. Петров отправился и, возвратившись назад, созвал казаков в крут, чтоб отдать отчет в своем посольстве; но в то время как казаки толковали в кругу, а царский полковник стоял спокойно, надеясь, что дело кончится без битвы, Булавин напал на войска правительства жестоким боем, верховые казаки немедленно изменили, соединились с ворами и вместе с ними обратили свои ружья на царские полки, которые потерпели поражение, оставили в руках Булавина четыре пушки, порох, свинец и 8000 рублей денег. Лукьян Максимов ушел к Черкасску, полковник Васильев — к Азову. Победители дуванили добычу: досталось по два с гривной на человека.
Но важнее добычи было впечатление, произведенное в казацких городках вестью о победе при Лисковатке: весь Хопер, Бузулук и Медведица отложились и начали собираться около Булавина: по Хопру было 26 городков, в них 3670 человек казаков; по Бузулуку 16 городков, в них 1490 человек; по Медведице 14 городков, в них 1480 человек; пристали к Булавину 10 городков от Донецкого городка (на Северном Донце) до Голубинского, в них 6900 казаков; пристали 33 городка от Голубинского до Черкасска, в них 6470 человек; за Максимова стоял главный город Черкасск с 5000 жителей да по Дону 5 городков с 1780 человеками. Северный Донец с 12 городками и 1680 человеками жителей весь отложился и начал собираться около булавинского полковника Семена Драного.
После сражения при Лисковатке Булавин отправился вниз по Дону к Черкасску, и поход его был торжественным шествием: сопротивления нигде не было; охотники приставали к нему толпами, и число булавинского войска дошло до 15 000 человек; казаки из станиц вывозили с каждого двора по хлебу да по чаше пшена, а иной привозил всякий запас и живность. 28 апреля Булавин осадил Черкасск; суток с двое Максимов со своими приверженцами отстреливался от осаждающих, но безуспешно: Рыковская, Тютерева и Скородумовская станицы сдались Булавину, сдались и на Черкасском острове станицы Дурная и Прибылая, мосты по-прежнему сделали, а между тем из Черкасска приезжали в воровские полки для разговоров двое братьев: Василий Большой да Василий Меньшой Поздеевы. Разговоры эти кончились тем, что в Черкасске положили выдать Булавину атамана Лукьяна Максимова и старшин Ефрема Петрова, Абросима Савельева, Никиту Соломату, Ивана Машлыкина. 1 мая отправился в Черкасск Игнатий Некрасов, взял Лукьяна Максимова с товарищами, отвел в Рыковскую станицу и развел по избам за крепкими караулами.
Булавин стоял за Рыковскою станицею на Буграх; сам он не двигался с места, а для всяких дел в Черкасск, Рыково и Скородумову станицу рассылал беспрестанно Некрасова и Драного; близ Скородумовой станицы шумели крути, толковали об участи Максимова с товарищами и наконец решили и приговорили: атамана и старшин побить до смерти. Но прежде еще исполнения приговора привели Максимова и Ефрема Петрова в круг, приехал Булавин и велел их бить плетьми, допрашиваясь денег и пожитков. 6 мая собрались для казни: атаман Максимов молча положил голову на плаху, но Ефрем Петров сказал: «Хотя я от вас и умру, но слава моя не умрет; вы этот остров такому вору отдали, а великому государю остров знатен, реку великий государь всю очистит и вас, воров, выведет». Булавина не было при казни.
На место Максимова атаманом был выбран Булавин. Новый атаман писал государю, что собрались казаки по Дону, Донцу, Хопру и Медведице для перемены и выбора новых старшин, пришли в Черкасск и убили до смерти атамана Лукьяна Максимова и старшину Ефрема Петрова с товарищами за их неправды, за то, что они не давали в
Понятно, что ни угроза оставить Дон, ни уверение в готовности служить после «прелестных» писем Булавина и движений в степных областях государства не могли произвести выгодного для казаков впечатления на правительство. В тот самый день, как Булавин осадил Черкасск, Петр назначил брата убитого мятежниками Долгорукого, князя Василия Владимировича, главным начальником войск, отправленных против Булавина; предписал, чтобы все украинские воеводы были ему послушны. Но судьба Булавина решилась еще прежде прибытия Долгорукого. Как всегда, так и теперь казачье общество делилось на две стороны: казаков старых, домовитых, которые хотели сохранять крепкую связь с государством, и казаков молодых, новых или голутвенных (голи, голытьбы), этого сброда со всех сторон, ненасытных искателей зипунов, которых самые деятельные товарищи Булавина
Между тем движения неприязненных Булавину казаков продолжались; к несчастью, они не успели еще хорошенько сговориться и сосредоточиться около одного вождя, а между тем, полагаясь на свою многочисленность и силу, начали давать волю языку. Однажды в конце мая собрался большой круг изо всех станиц; Булавин приехал и начал говорить многие непристойные слова; тут раздались голоса между казаками верховных городков: «Ты много говоришь, а с повинною к великому государю не посылаешь; не всех перекуешь! Теперь нас в согласии много, можем тебя и в кругу поймать». Булавин велел взять за караул крикунов и стал осторожнее, завел при себе караул человек из восьми.
Но не караул, а только один успех против войск царских мог поддержать Булавина. Узнав о приближении этих войск под начальством бригадира Шидловского и полковника Кропотова, Булавин выслал против них Семена Драного с 5000 донских и 15 000 запорожских казаков. 1 июля в урочище Кривая Лука Драный встретился с войсками правительства, бой продолжался три часа дня и два часа ночи; казаки потерпели совершенное поражение и потеряли Драного. Вслед за известием о поражении и гибели Драного пришла к Булавину другая печальная весть. Он отправил под Азов 5000 человек под начальством Лучки Хохлача, Карпунки Козанкина, Ивашки Ганкина; против них вышел уже известный нам полковник Николай Васильев, но не имел успеха; воры наступали с
Эти две неудачи решили участь Булавина. Старые казаки взяли верх; 7 июля к куреню, где жил Булавин, явились они под начальством Ильи Зершикова. Булавин заперся и начал отстреливаться, убил двух человек у осаждающих, наконец, видя невозможность отсидеться, застрелил себя из пистолета. Хохлач, прибежавший из-под Азова в Черкасск, был убит, Зершиков провозглашен атаманом. 26 июля к реке Аксаю подошел главный начальник войск правительства князь Долгорукий и поставил полки свои во фронт. Приехал Илья Зершиков с старшиной и лучшими казаками: все сошли с лошадей, приклонили знамена и пали на землю, прося милосердия. На другой день царские ратные люди вступили в Черкасск; казаки привели в обоз к Долгорукову сына Булавина Никиту, брата Ивана да Михаилу, сына Семена Драного, всего двадцать шесть человек, близких к Булавину людей; а на другой день, 28 июля, все казаки присягнули вперед не бунтовать.
Но смертью Булавина и покорностью Черкасска дело не кончилось. Мы видели, что волнение начало распространяться в разных местах степных украинских областей Московского государства. Еще весною при жизни Булавина и Хохлача, когда мятеж был силен на Дону, возмутились жители Камышина, убили воеводу и десять начальных людей и приняли к себе Хохлача; шайка воровских казаков и калмыков продолжали разорять села и деревни, разорили Мокшанск, убили подьячего, которому был приказан город. Никита Голый рассылал прелестные письма: «Нам до черни дела нет, нам дело до бояр и до тех, которые неправду делают; а вы,
Воры овладели было и Царицыным, где казнили воеводу Афанасия Турчанина, но держали город только три дня: явились государевы ратные люди, присланные Апраксиным из Астрахани, и отняли Царицын у воров; Хохлач попытался овладеть Саратовом, но неудачно; отступив от города, он стал дожидаться Некрасова, но в тот самый день, как Некрасов соединился с Хохлачом, явились под Саратов бузовые калмыки и начали проситься у саратовцев, чтобы впустили их в город; саратовцы отказали, тогда калмыки опрокинулись на казаков Хохлача и Некрасова и убили у них человек с сотню, казаки бросились бежать. Между тем по Волге пошла весть, что идут царские войска под начальством боярина князя Петра Ивановича Хованского. Казаки стали покидать Камышин и бежать на Дон, им последовали многие камышинские жители; тогда остальные камышинцы и бурлаки стали говорить казакам: «Для чего забунтовали, а теперь бежите на Дон!» Они схватили атамана Кондратия Носова в круг, допросили, где девал порох и свинец, вынули у него бочку пороха и принесли в круг. Тут атаман Иван Земин, увидав, что казакам приходится плохо, стал сулить бурлакам бочку вина и по полтине денег; бурлаки не выдержали искушения и отправились вместе с казаками, побравши пушки и порох; которые камышинцы не хотели с ними идти, тех били и грабили.
Пора была бежать казакам. Хованский занял Саратов и отправил саратовцев и калмыков к перекопскому казачьему городку: городок был взят, казаки побиты, дома их выжжены и разорены без остатка. Услыхав об этом, казаки все выбрались из Паншина городка с женами и детьми, но следом за ними шли товарищ Хованского Дмитриев-Мамонов и калмыки. 23 августа он нагнал беглецов ниже Паншина, верстах в пяти у Дона: у ворот было 4000 человек, кроме жен и детей, обозу у них было 1000 телег; после
В том же августе поднимались шестнадцать станиц, казаки укладывали имение на телеги, женщины и дети собирались в дорогу, и скоро 3000 казаков с семействами столпились в Есаулове городке; пришли они сюда по письмам Некрасова, который обещал быть к ним в Есаулов с Ивашкою Павловым, Сережкою Беспалым, Лоскутом и другими предводителями голутвенных. Чтобы не допустить Некрасова к Есаулову, Долгорукий, бросив пехоту и обоз, с одною конницей пустился к Есаулову, куда пришел 22 августа; воры сели в осаде, поджидая Некрасова; монах раскольник Кирилл пел молебен о победе казаков над государевыми людьми: этот Кирилл, не будучи попом, исправлял в Есаулове все священнические требы, исповедовал, причащал, крестил. 23 числа Долгорукий повел приступ, но приступ не удался. Несмотря на то, осажденные потеряли надежду отсидеться и дождаться выручки от Некрасова; они прислали повинную к Долгорукому и присягнули не бунтовать. Началась расправа; атаман Васька Тельной и монах Кирилл с товарищем своим, другим монахом-раскольником, были четвертованы; других, с десятка по человеку, перевешали кругом городка; иных, по-ставя виселицы на плотах, пустили вниз по Дону. Таким образом казнено было больше двухсот человек. Тогда, отчаявшись в своем деле, Некрасов с 2000 казаков побежал на Кубань и поддался султану.
Но не отчаивался Голый. По письму донецкого атамана Колычева, 18 сентября он пришел в Донецкую станицу, войска с ним было тысячи с четыре; и здесь, как в Есаулове, казаки были с женами, детьми и скотиной. Недели с полторы после прихода Голого в Донецкую станицу показались на Дону будары: то шел провиант в Азов, провожал его полковник Илья Бильс с солдатским полком. Когда будары пристали к станице, Голый и Колычов явились с хлебом и солью на поклон к Бильсу; немец, не подозревая, что за люди перед ним, отплатил честью за честь, потчевал их и, как добрым подданным царским, позволил ходить по бударам и осмотреть пушки, свинец, казну. Давши Бильсу провожатых, воровские атаманы отпустили его Доном вниз, а сами пошли за бударами следом по берегу, чтобы воспользоваться первым случаем и захватить лакомую добычу. Случай не заставил себя долго ждать: в урочище за бурунами поднялась погода, будары разнесло, многие сели на мель; Голый и Колычов были тут: Голый закричал с берега, чтоб Бильс приставал с своею бударой слушать государев указ; полковник послушался, пристал, воры бросились на будару, схватили Бильса, офицеров перевязали и посадили в воду, солдат забрали к себе в таборы, государеву казну и солдатские пожитки
Воры ликовали, тем более что пришла весть, что Долгорукий, считая дело конченым в Черкасске и Есаулове, распустил войско и стоит в малолюдстве. Казаки решили: жен и детей развести по городкам, а самим идти под украйные города. «Если Долгорукого разобьем, — говорили они, — то в городах чернь к нам пристанет, пойдем прямо к Москве, побьем бояр, немцев и прибыльщиков». Но недолго они радовались: Долгорукий знал уже обо всем, что случилось с Б иль-сом, и двинулся из Острогожска в Коротояк, куда пришел 15 октября, и 26-го стоял под Донецкою станицей. Голый и Колычов выбежали на устье Хопра еще до прихода Долгорукого; но 1000 человек казаков и бурлаков решились остаться и отстреливались без умолку часа с полтора, но не спасли городка; скоро на его месте чернелись одни обгорелые развалины и возвышалось сто пятьдесят виселиц. Голый и тут еще не хотел уступить: около него собрались последние силы мятежа, 7500 казаков, с которыми он засел в Решотовой станице. 4 ноября Долгорукий явился и сюда; воры вышли на бой, но не выдержали натиска царских войск и обратились назад в городок; победители ворвались и туда по пятам, выбили казаков из городка, гнали до Дона, рубя без милосердия: 3000 человек пало трупом, много потонуло, иных на плаву пристреливали, а которым и удалось переплыть, то померзли. Голый ушел сам-третий; Решотова станица запылала, но это был уже последний пожар. Дон стихнул.
III. МАЗЕПА
В то время как на Дону Булавин и товарищи его открыто схватились с государством в интересах
Ни один гетман малороссийский не пользовался такой доверенностью московского правительства, как умный, образованный, любезный старик Иван Степанович Мазепа. Царь Петр вполне полагался на его приверженность к себе, не верил доносам на него, и действительно, по свидетельству самых близких к гетману людей, он был верен царю. В 1705 году Мазепа стоял обозом под Замостьем; сюда тайком пробирается к нему из Варшавы Францишек Вольский с секретными
В то время как гетман смущен был рассказами и жалобами Горленко, краковский воевода князь Вишневецкий прислал звать его к себе в Белую Криницу, просил быть крестным отцом у его дочери; крестною матерью была мать князя, княгиня Дольская. Несколько дней пировал Мазепа на крестинах и, возвратившись в Дубну, велел Орлику написать благодарственное письмо княгине Дольской и послать к ней ключ цифирный для будущей переписки. Ответ не замедлил: через несколько дней приносят от княгини маленькое письмецо, написанное цифрами. «Я уже послала куда следует с известием о истинной приязни вашей милости», — писала княгиня. В 1706 году, будучи в Минске, Мазепа получил от Дольской другое маленькое письмо цифирью с известием, что какой-то король посылает к нему письмо. Когда Орлик разобрал письмо, то Мазепа засмеялся и сказал: «Глупая баба! Хочет через меня царское величество обмануть, чтоб его величество, отступая от короля Августа, принял в свою протекцию Станислава и помог ему утвердиться на польском престоле, а он обещает помочь государю в войне шведской; я об этом ее дурачестве уже говорил государю, и его величество посмеялся».
Но долго притворяться было нельзя перед Орликом; в Киев пришло третье письмо от Дольской: княгиня писала прямо, чтобы Мазепа начинал преднамеренное дело и был бы надежен на скорую помощь от целого шведского войска; был бы также уверен, что все желания его исполнятся, на что присланы будут к нему ручательства королей шведского и польского. Когда Орлик разобрал письмо, Мазепа вскочил с постели в страшном гневе и начал кричать: «Проклятая баба обезумела! Прежде меня просила, чтобы царское величество принял Станислава в свою протекцию, а теперь другое пишет, беснуется баба, хочет меня, искусную и ношенную птицу, обмануть; погубила бы меня баба, если б я дал ей прельстить себя; возможное ли дело, оставивши живое, искать мертвого и, отплывая от одного берега, другого не достигнуть. Станислав и сам не надеется царствовать в Польше, республика польская раздвоена; какой же может быть фундамент безумных прельщений этой бабы? Состарился я, служа верно царскому величеству, и нынешнему, и отцу его, и брату; не прельстили меня ни король польский Ян, ни хан крымский, ни донские казаки; а теперь, при конце века моего, баба хочет меня обманывать». Мазепа сжег письмо Дольской и велел Орлику написать ответ: «Прошу вашу княжескую милость оставить эту корреспонденцию, которая меня может погубить в житии, гоноре и субстанции; не надейся, не помышляй о том, чтоб я при старости моей верность мою царскому величеству повредил». Дольская действительно приостановила переписку на целый год.
Но в 1706 году случилось много событий, которые возобновили переписку между кумом и кумою. Приехал царь Петр в Киев. Гетман задал в честь его большой пир; вино развязало язык царскому любимцу Меншикову, который после стол i взял гетмана за руку, посадил подле себя на лавку и, наклонясь к нему, сказал на ухо, но так громко, что стоявшая подле старшина могла все слышать: «Гетман Иван Степаныч! Пора теперь приниматься за этих врагов». Старшина и полковники, видя, что любимец царский хочет вести тайный разговор с гетманом, хотели было отойти прочь, но Мазепа дал им знак рукой, чтоб остались, и отвечал Меншикову также на ухо, но громко, чтобы все могли слышать: «Не пора!» Меншиков сказал на это: «Не может быть лучшей поры, когда здесь сам царское величество с главною своею армией». «Опасно будет, — отвечал Мазепа, — не кончив одной войны с неприятелем, начинать другую, внутреннюю». «Их ли врагов опасаться и щадить, — продолжал
До сих пор сам гетман лично еще не был задет, но вот опять является та же искусительница, княгиня Дольская; приходит письмо из Львова цифирью; княгиня описывает, как она была у кого-то восприемницей вместе с фельдмаршалом Борисом Петровичем Шереметевым, за столом сидела между ним и генералом Реном и в разговоре с последним случайно упомянула имя Мазепы с похвалою. Рен на ее слова отозвался так же хорошо о гетмане и прибавил: «Сжалься, Боже, над этим добрым и разумным господином! Он, бедный, не знает, что князь Александр Данилович Меншиков яму под ним роет и хочет, отставя его, сам быть гетманом в Украйне». Шереметев будто бы подтвердил слова Рена, Дольская спросила: «Для чего же никто из добрых приятелей не предупредит гетмана?» «Нельзя, — отвечал Шереметев, — мы и сами много терпим, да, делать нечего, молчим». Когда Орлик кончил разбор этой цифири, Мазепа сказал: «Знаю я и сам очень хорошо, что они о вас и обо мне думают: хотят меня уконтентовать княжением Римского государства, а гетманство взять, старшину всю выбрать, города под свою область отобрать и воевод или губернаторов в них поставить, а когда бы воспротивились, за Волгу перегнать и своими людьми Украйну населить. Сами вы слышали, как Меншиков мне на ухо говорил: пора теперь за этих врагов приняться! Слышали вы и то, как тот же Александр Данилович публично просил себе Черниговского княжества, а чрез это стелет он путь к гетманству». Соединив таким образом свое дело с общим, перекинувши свой страх на всю старшину, Мазепа распространился о собственных обидах. «Вот, — говорил он, — царь послал Меншикова с кавалерией на Волынь, а мне приказал идти за ним следом и что его светлость повелит — исполнить. Не обидно бы еще мне было, если бы меня отдали под команду Шереметеву или другому какому-нибудь великоименитому и от предков заслуженному человеку, а то Меншикову! Тот же Александр Данилович уговорился выдать за племянника моего Войнаровского сестру свою; я несколько лет дожидался, не сватал невесты племяннику, а когда наконец напомнил Меншикову об уговоре, то он отвечал: теперь уже нельзя, потому что царское величество сам хочет жениться на моей сестре». Во сколько все это было справедливо? Во сколько сам царь входил в планы своего честолюбивого любимца и во сколько был способен подчиняться его желаниям? Этих вопросов не задал ни Мазепа, ни Орлик; никто из них не предложил вопроса: «Что же, разве Меншиков получил Черниговское княжество? Разве царь женился на его сестре?» «Свободи меня, Господи, от их господства», — покончил Мазепа свои жалобы и велел Орлику написать Дольской ответ с благодарностью за приязнь и предостережение.
А между тем для Малороссии наступила тяжелая пора: страшный враг был близко; началось сильное движение, шли партии рекрут, мчались начальные люди, тянулись длинные обозы, в Киеве спешили укреплениями. Полковники беспрерывно приходили к гетману с жалобами: приставы у крепостного строения казаков палками по головам бьют, уши шпагами обсекают; казаки, оставивши дома свои, сенокосы и жнитво, терпят на службе царской зной и всякого рода лишения, а там великороссийские люди домы их грабят, разбирают и палят, жен и дочерей насилуют, коней и скотину и всякие пожитки забирают, старшину бьют смертными побоями. Сильнее всех раздавались голоса полковников, миргородского Апостола и прилуцкого Горленка. «Очи всех на тя уповают, — говорил миргородский Мазепе, — не дай, Боже, над тобою смерти! Тогда мы останемся в такой неволе, что и куры нас загребут». Прилуцкий говорил еще сильнее: «Как мы задушу Хмельницкого всегда Бога молим и имя Его блажим, что Украйну от ига лядского освободил, так, напротив, и мы, и дети наши в вечные роды душу и кости твои будем проклинать, если нас по смерти своей в такой неволе оставишь».
В 1707 году царь созвал в Жолкве военный совет; гетман войска запорожского был на совете и возвратился мрачнее тучи: к царю на обед не поехал, дома целый день не ел; что такое там было на совете, никто не знал; Мазепа никому ничего не рассказывал, сказал только: «Если б я Богу так верно и радетельно служил, то получил бы наибольшее мздовоздаяние, а здесь хотя бы в ангела пременился, не мог бы за службу и верность мою никакой получить благодарности». На другой или на третий день приносят к Мазепе бумагу: то был приказ от Меншикова к полковнику компанейскому Тайскому, чтобы тот шел к нему с полком. Мазепа в бешенстве вскочил с места и закричал: «Может ли быть большее поругание, посмеяние и уничтожение моей особе: всякий день князь Меншиков со мною видится, всякий час со мною разговаривает и, не сказавши мне об этом ни одного слова, без моего ведома и согласия посылает приказания людям, мне подчиненным! И кто же там Танскому без моего указа выдаст месячные деньги и провиант? И как он может без моей воли идти куда-нибудь с полком своим, которому я плачу жалованье? А если бы пошел, то я бы его велел как пса расстрелять. Боже мой! Ты видишь мою обиду и уничижение!»
В это время как нарочно является иезуит Заленский с предложениями перейти на сторону непобедимого короля шведского; Мазепа начинает с ним тайные совещания; «искусная, ношенная птица», гетман недоволен Москвой, но боится Петра, боится в то же время и Карла, не надеется, чтобы Петр сладил с ним, и хочет пробраться между двух огней, не обжегшись.
А между тем ропот полковников усиливался все больше и больше. Возвратившись в Киев, Мазепа получил царский указ об устройстве казаков в пятаки, наподобие слободских полков, между полковниками только и было разговору, что выбор пятаков — ступень к преобразованию казаков в драгуны и солдаты; начался сильный ропот, недовольные собирались у обозного Ломиковского, особенно же у полковника миргородского, и советовались, как бы предупредить беду, защитить свои вольности. Мазепа не принимал никакого участия в этих совещаниях. 16 сентября 1707 года поздно вечером к нему принесли письмо от Дольской и вместе письмо от польского короля Станислава Лещинского. Прочтя это письмо, Мазепа от страха выронил его из рук и закричал: «Проклятая баба! Погубит меня!» Долго сидел он после того молча, в глубоком раздумьи, наконец начал говорить Орлику: «С умом борюся, посылать ли это письмо к царю или нет? Завтра об этом посоветуемся, а теперь ступай в свою квартиру и молись Богу, да яко же хочет устроит вещь; может, твоя молитва приятнее Богу, чем моя, потому что ты по-хризтиански живешь. Бог знает, что я не для себя делаю, а для вас всех, для жен и детей ваших». Мазепа и Орлик жили в Печерском монастыре. Орлик, возвратившись на свою квартиру, взял два рубля денег и вышел, чтобы раздать старцам и старицам, нищим и калекам, которые лежали в кущах на улице и жили в богадельнях печерских: писарь надеялся этим добрым делом умилостивить Бога, чтоб Он спас его от страшной беды и отвратил сердце Мазепы от лукавого предприятия. Старцы и старицы сначала поднимали брань, когда он толкался в их кущи: они вовсе не надеялись получить милостыни в такое позднее время, а скорее боялись воровства; но потом успокаивались, слыша ласковые, не воровские слова, отворяли дверь и принимали милостыню.
На другой день рано поутру Орлик пришел к Мазепе и застал его сидящим в конце стола и перед ним крест с Животворящим древом; увидавши Орлика, гетман стал говорить: «Так как вчера дело мое через присылку письма от Лещинского открылось перед тобою, то перед всеведущим Богом протестуюся и присягаю, что я не для приватной моей пользы, не для высших гоноров, не для большего обогащения и не для иных каких-нибудь прихотей, но для вас всех, для жен и детей ваших, для общего добра матки моей отчизны, бедной Украйны, всего войска запорожского и народа малороссийского, для повышения и расширения прав и вольностей хочу, при помощи Божией, так сделать, чтобы вы ни от московской, ни от шведской стороны не погибали. А если б я для каких-нибудь приватных моих прихотей дерзнул это сделать, то побей меня, Боже, и невинная страсть Христова на душе и на теле». Сказавши это, Мазепа поцеловал крест и потом опять обратился к Орлику: «Крепко я надеюсь, что ни совесть твоя, ни добродетель, ни природная кровь шляхетская не допустят тебя изменить мне, пану своему и благодетелю, однако для лучшей конфиденции присягни». Орлик присягнул, но не мог удержаться, чтобы не сказать: «Если виктория будет при шведах, то вельможность ваша и мы все будем счастливы; если же при царе, то и мы пропадем, и народ погубим». «Яйца курицу не учат, — отвечал Мазепа, — или я дурак, что прежде времени отступлю без крайней нужды? Тогда передамся шведам, когда увижу, что царское войско не будет в состоянии оборонить не только Украйны, но и своего государства от шведской потенции. Я говорил в Жолкве царю: если король шведский и Станислав с войсками своими разделятся и первый пойдет в государство Московское, а другой в Украйну, то мы не можем обороняться нашим войском слабым, истощенным частыми походами; я просил царя, чтоб оставил нам на помощь хоть 10 000 своего регулярного войска; что ж мне отвечал? Не только десяти тысяч, и десяти человек не могу дать, обороняйтесь сами, как можете! Это меня и заставило послать ксендза тринитара, капеллана княгини Дольской, в Саксонию, чтобы там, видя какую ни есть мою к себе инклинацию (склонность, расположение), по-неприятельски с нами не поступали. Однако же верность мою к царскому величеству буду продолжать до тех пор, пока не увижу, с какою потенциею Станислав к границам украинским придет и какие будут прогрессы шведских войск в государстве Московском, и если не в силах будем защищать Украйны и себя, то зачем же сами в погибель полезем и отчизну погубим?»
Согласно с этим планом действий Мазепа отвечал королю Станиславу 18 сентября, что указ его не может исполнить и никаких дел не может начинать по следующим причинам: 1) Киев и другие крепости в Украйне осажены великими гарнизонами, под которыми казаки, как перепела под ястребами, не могут голов поднять. 2) Все силы уже сосредоточены в Польше, недалеко от Украйны. 3) В Украйне начальные и подначальные, духовные и мирские, как разные колеса, не в единомышленном находятся согласии: одним хорошо в протекции московской, другие склонны к протекции турецкой, третьи любят побратимство татарское по природной к полякам антипатии. 4) Самусь с прочими полковниками, по недавних бунтах опасаясь от войск польских мести, навряд склонятся к Речи Посполитой, и потому надобно сперва стараться войско и целый народ к единомыслию приклонить по обеим сторонам Днепра. 5) Он, Мазепа, имеет постоянно подле себя несколько тысяч регулярного великороссийского войска, которое бодрым оком смотрит на все его поступки. 6) Республика польская раздвоена еще. Мазепа обещал только не вредить ни в чем интересам короля Станислава и войскам шведским.
Мысль, что сношения его с неприятелем по неосторожности Станислава известны хотя одному человеку на Украйне, Орлику, тревожила Мазепу; на присягу последнего он не вполне полагался и потому хотел еще действовать угрозами. «Смотри, Орлик, — говорил он генеральному писарю, — додержи мне верность; знаешь ты, в какой я милости у царя, не променяют там меня на тебя; я богат, а ты беден, а Москва гроши любит; мне ничего не будет, а ты погибнешь». Угроза действовала на Орлика, с другой стороны, сильно связывала данная Мазепе клятва; постоянно приходил также на мысль повойный Мокриевич, который, будучи подобно Орлику генеральным писарем, обвинил гетмана Демьяна Многогрешного в измене и какую потом за это получил честь? Гетман Самойлович лишил его писарской должности, его вытеснили из Украйны, и везде, во все продолжение жизни был он укоряем и поносим от мирских и духовных лиц, особенно от архиепископа черниговского Лазаря Барановича, который, где бы ни встретил Мокриевича, в церкви или в гостях, прямо в лицо ему и всем вслух называл Иудою, предателем пана своего, ехидниным порождением, а когда антидор ему давал, то обыкновенно говорил: «И Христос Иуде хлеб дал, и по хлебе вниде в он сатана». Наконец, Орлику приходило в голову и то, что, по великороссийскому уложению, доносчику — первый кнут. В то время как он колебался таким образом, решилось дело Кочубея, и Мазепа получил сначала в царском письме к нему, а потом в публичных грамотах милостивое обнадеживание, что не будет дано веры никаким клеветам на непорочную верность гетмана и всякий клеветник восприимет достойную казнь. Это царское обнадеживание окончательно отвратило Орлика от мысли о доносе.
Мазепа полагал свое спасение в хитрости, тайне, выжидании, но старшина не давала ему покою, торопя к действиям более решительным. В Белой Церкви пришли к нему обозный Ломиковский, полковники миргородский, прилуцкий и лубенский и объявили, чтоб он промышлял о своей и общей безопасности, обещая стоять до крови за него и за свои права и вольности, в чем и клятву дали; Мазепа, с своей стороны, присягнул им в тех же выражениях, в каких присягнул Орлику в Печерском монастыре. Вот почему, когда царь требовал несколько раз, чтобы гетман арестовал давно уже подозрительного ему полковника миргородского, Мазепа не исполнял этого требования, всячески защищая полковника. Мазепа все еще надеялся, что туча пройдет мимо, Украйна останется вне военных действий и ему не нужно будет решиться на страшный шаг, прежде чем успех ясно обозначится на той или другой стороне; но вот приходит весть, что Карл XII от Смоленска повернул к Украйне. «Дьявол его сюда несет! — сказал при этом Мазепа. — Все мои интересы перевернет, войска великороссийские за собою внутрь Украины впровадит на последнюю ее руину и на погибель нашу».
Ожидания сбылись: приходит царский указ, чтобы гетман шел с войском для соединения с генералом Инфлянтом, посланным для пожжения в Стародубском полку некрепких городков, сел, гумен и мельниц. Но Мазепа, и без того подозрительный, а теперь знавший за собою страшное дело, понял указ иначе: он подумал, что его хотят приманить к Инфлянту и прибрать к рукам. Он велел полковникам миргородскому, прилуцкому и лубенскому собраться к обозному Ломиковскому и послал к ним Орлика с вопросом: как думают, идти ли ему на соединение с Инфлянтом? Все отвечали единогласно, что не идти; напротив, пусть немедленно же посылает к шведскому королю с прошением о протекции и старается соединиться с ним на границах, чтобы не допустить войск великороссийских в Украйну; притом они просили гетмана объявить им, чего им надеяться от шведской протекции и на каком фундаменте заложил он всю эту махину? Мазепа осердился за эту просьбу и при первом свидании сказал им: «Зачем вам об этом прежде времени знать? Положитесь на мою совесть и на мой подлый разумишко, не бойтесь, он вас не сведет с хорошей дороги; у меня одного, по милости Божией, больше разума, чем у вас всех; у тебя, Ломиковский, разум уже устарел, а у тебя, Орлик, он еще молод; а к королю шведскому сам знаю, когда посылать». Потом вынул из шкатулки универсал короля Станислава, принесенный Заленским, и велел Орлику читать; все были довольны обещаниями королевскими.
Между тем положение гетмана вследствие его выжиданий затруднялось все больше и больше. Из Глухова, где находился двор, приходило к нему письмо за письмом, чтобы, сдав команду над войском какому-нибудь верному человеку, сам приезжал в Глухов; но эти призывы Мазепа считал западней, тем более что из Польши дали ему знать, что там всем известно о его сношениях с королем Станиславом. Чтобы не ехать в Глухов, он притворился больным. Однажды вечером, осенью 1708 года, он послал Орлика к Ломиковскому, у которого собрались полковники, спросить, посылать ли к шведскому королю или не посылать. Ломиковский от имени всех отвечал жалобами на медлительность и нерадение гетмана. «Несмотря на наши частые предложения и просьбы, — говорил обозный, — он не снесся с королем на границах и этою своею медленностью впровадил все силы российские в Украйну на разорение и всенародное кровопролитие; а теперь, когда уже шведы под носом, неведомо для чего медлить». Самолюбивый Мазепа, считавший себя умнее всех, сильно рассердился на эти нарекания. «Знаю я, что все это переговаривает лысый черт Ломиковский, — сказал он возвратившемуся Орлику, — позови их ко мне!» Старшины пришли. «Вы не советуете, — встретил их Мазепа, — а только обо мне переговариваете, черт вас побрал! Я, взявши Орлика, поеду ко двору царского величества, а вы хоть пропадайте». Старшины молчали, Мазепа поуспокоился и спросил: «Посылать к королю или нет?» «Как же не посылать! — отвечали все. — Нечего откладывать!»
Мазепа тут же велел позвать Быстрицкого, заставил его при всех присягнуть на секрет, Орлику велел написать ему инструкцию к графу Пиперу на латинском языке, аптекарь гетманский перевел ее на немецкий язык, и с этим переводом без подписи, без печати Быстрицкий отправился на другой день в шведский лагерь. В инструкции Мазепа изъявил великую радость о прибытии королевского величества в Украйну, просил протекции себе, войску запорожскому и всему народу освобождения от тяжкого ига московского, объяснял стесненное свое положение и просил скорой присылки войска на помощь, для переправы которого обещал приготовить паромы на Десне, у пристани Макошинской. Быстрицкий возвратился с устным ответом, что сам король обещал поспешить к этой пристани в будущую пятницу, то есть 22 октября. Мазепа в тревожном ожидании стоял в Борзне, откуда послал в Глухов войскового канцеляриста Болбота как будто с письмами, а в самом деле наведаться, как о нем там разумеют? Когда Болбот возвратился, то Мазепа объявил всей старшине, что один из министров царских, а другой из канцелярии, истинные его приятели, предостерегли его, чтобы не ездил ко двору, а старался бы о безопасности собственной и всего народа малороссийского, ибо царь, видя шаткость на Украйне, задумал о гетмане и о всем народе что-то недоброе. Но это была ложь: после в Бухаресте Болбот, готовясь постричься в монахи, объявил Орлику, что он в Глухове ничего подобного не слыхал, напротив, князь Григорий Федорович Долгорукий велел сказать Мазепе, чтобы ничего не опасался и как можно скорее приезжал в Глухов, предлагая и душу, и совесть свою в заклад, что царь никакого сомнения в его верности не имеет и не слушает никого, кто на него наносит.
Прошло 22 октября: о короле шведском не было слуха. 23-го приезжает в Борзну Войнаровский и объявляет, что ушел тайком от Меншикова, который завтра будет в Борзне к обеду, и что какой-то немецкий офицер говорил другому в квартире его, Войнаровского: «Сжалься, Боже, над этими людьми: завтра они будут в кандалах». Мазепа «порвался как вихрь»: в тот же день поздно вечером был уже в Батурине, на другой день рано переправился через Сейм, вечером прибыл в Короп, где переночевал, и на другой день, 24-го числа, ранним утром переправился через Десну, а ночью за Орловкой достиг первого шведского полка, стоявшего в деревне на квартирах. Отсюда отправил к королю Ломиковского и Орлика, а за ними отправился и сам.
Мы видели, как неохотно решился Мазепа объявить себя в пользу шведов прежде решительного перевеса на их стороне. Когда он узнал о взятии и сожжении Батурина Меншиковым, то сказал: «Злые и несчастные наши початки! Знаю, что Бог не благословит моего намерения; теперь все дела инако пойдут, и Украйна, устрашенная Батуриным, будет бояться стать с нами заодно».
Предвидения «искусной, ношенной птицы» сбылись: Украйна, устрашенная не Батуриным, но мыслию о союзе с поляками и шведами, не стала заодно с Мазепою, и при Полтаве Карл XII проиграл первенствующее значение Швеции на севере, а Мазепа — гетманство малороссийское.
[IV]. ПТЕНЦЫ ПЕТРА ВЕЛИКОГО
31 марта 1725 года в Петербургской крепости, в Петропавловском соборе, при гробе
«Мог бы я пожаловаться, да не услышит», — говорил Ягужинский. Жалобы продолжали раздаваться и при гробе великого императора, который так много наслушался их при жизни своей. Вопли о великих обидах раздавались и при колыбели Петра; к жалобам русских людей присоединялись жалобы всеславянские. Все славянство плакалось на великую обиду; было оно бедно, слабо, грубо, порабощено, поругано от иноземцев, гордых своим богатством, силою, наукою; восток Европы, бедный, обделенный природой-мачехой, обделенный историей, жаловался на великую обиду от Запада. «Стали мы укоризною всем народам: одни нас жестоко обижают, другие презирают, третьи изъедают наше добро пред глазами нашими и, что всего тяжелее, хулят и ненавидят нас, зовут варварами, считают более животными, чем людьми».
Великий человек родился и вырос среди этих воплей; он чувствовал, что должен быть мстителем за обиду, восстановителем чести и славы народной. Он спросил: что за причины обиды и унижения, которые его народ терпит от других народов? Ему отвечали: «Первая причина есть наше невежество, наше нерадение о науках; вторая причина есть наше чужебесие, глупость, по которой мы терпим, что иноземцы нами повелевают, нас обманывают и делают из нас все, что хотят». Но легко было понять и невеликому человеку, что вторая причина есть следствие первой. «Наши люди, — продолжались жалобы, — наши люди тупы разумом, сами ничего не выдумают, если им другие не покажут; у нас нет никаких книг о промыслах, как у других народов; наш народ ленив, непромышлен, сам себе не хочет добра сделать, если не будет силою принужден».
Программа деятельности великого человека была начертана. «Учиться! Работать! — воскликнул он своему народу. — Я показываю пример, восстановим нашу честь и славу, выучимся побеждать иноземцев, чтоб они не смели презирать нас; возьмем у них науку, благодаря которой они так превосходят нас; приобретем морские берега, обогатимся торговлею, заведем промыслы, проложим дороги, пророем каналы, переведем все их хорошие книги на свой язык».