Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Джекпот - Давид Гай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– А что потом? Потом по домам, я к себе, он к жене с ребенком.

– Ты себе-то хоть не лги. И мне лапшу на уши не вешай. В общем, так: если пойдешь с ним, наши отношения закончатся.

В этот вечер они ругаются. Впервые. Маша уходит возбужденная, щеки в пятнах, полыхаюшие злостью глаза – такой он ее прежде не видел. Какая уж там беззащитность…

До пятнадцатого меньше недели остается. Они не созваниваются. В злополучный вечер Костя дважды Машин биппер набирает – ни ответа ни привета. Домашний номер тоже молчит. Ясно, дочек к матери пристроила, а сама… Утром звонит Маша как ни в чем не бывало:

– Ты чего нервничаешь, бипаешь меня? Я же в театре была. По бокалу вина потом выпили, и все. Андрей меня домой отвез.

– И дальше?..

– А дальше было раньше. Ничего не было, не бойся, я тебе не изменила.

– Так я и поверил.

– Ну, это твое дело. Зато теперь он успокоился и перестанет терроризировать меня. Кстати, перед Новым годом уезжает в свою родную Тверь проведать мать. Зовет ехать с ним, я, естественно, отказываюсь – не хочу, да и дочек не на кого оставить. Короче, мы избавлены от него на целых три недели.

Так и продолжается некоторое время: Костя по-прежнему встречается с Машей, Андрей же незримо присутствует на горизонте третьим, они говорят о нем всякий раз, как о некоем неизбежном, отвлекающем моменте, с этим приходится считаться, ибо иной, требующий решимости, вариант Машу покуда не устраивает. Костин нажим, который все сильнее, она принимает в штыки.

На Рождество Костя уговаривает ее провести три дня в пансионате в Катскильских горах. Первый их совместный выезд. Уговоры не с тем связаны, что Маша не хочет – очень хочет, тем более в отсутствие бывшего сумасшедшего бойфренда (а может, и не бывшего, кто их разберет?), а с невозможностью пристроить дочерей. Ехать вместе с ними Маша категорически отказывается. Полунамеками объясняет приставшему Косте – лучше, чтобы девочки не видели их вместе. Почему? Потому. Вот и весь ответ. В конце концов дочек забирает к себе один из братьев.

Пансионат «Союзивка» называется, на украинский лад. Когда-то украинцы-эмигранты первой волны купили землю, на ней домики деревянные построили, не ахти какие, но гости в них не переводятся – природа дивная, особенно после задрипанных Бруклина или Квинса, хотя, конечно, и там места приятные есть, однако таких гор, деревьев и такого воздуха – нету. И цены за жилье и питание сносные, даже, можно сказать, совсем низкие.

Косте и Маше номер на первом этаже попадается, довольно холодный – спать в свитерах приходится. На улице зима настоящая, сюда она рано приходит, вот и не хватает протопки. Никто их в «Союзивке» не знает, никто им и не нужен – в кои веки вырываются на волю вместе, зачем им лишние люди. Гуляют от завтрака до обеда, потом сон, снова прогулка, ужин, посиделки в холле главного корпуса у камина, музыка, треп и – в койку.

Скучают оба по природе, забираются на гору, откуда вид сумасшедший на окрестные леса и озеро, заледенеть успевав. А какие водопады замерзшие, струи, кажется, на лету морозом схвачены, хрустальными подвесками спускаются, а рядом, под снегом – стылый ручей. Господи, как человеку мало для счастья надо: всего-то три дня отдыха с женщиной, которая все ближе и желаннее становится… И, утоляя ненасытное желание, занимаются они любовью трижды в день. (Откуда только у него силы берутся, изумляется Костя, не мальчик же далеко…) Это их протест против свиданий по часам раз в неделю, против плена обязанностей, обязательств, обстоятельств, всей этой постылой повседневности, в которой бьется человек, как муха в паутине, в попытках тщетных вырваться на желанную свободу.

После трех баснословных рождественских дней все реже доводится видеть Машу. Андрей возвращается из России, говорит, что уходит из семьи, и действительно уходит, во всяком случае, снимает квартиру, где начинает жить один, по словам Маши. Костя избегает выяснений, бывает ли там Маша. Наверняка бывает, хотя не говорит. Послать ее ко всем чертям не в Костиных силах. Но все реже появляется она в доме на 19-й стрит, все чаще под разными, вроде бы благовидными предлогами переносит свидания. Жизнь втроем, классический вариант, только кто муж, а кто любовник? Неделя за неделей, месяц за месяцем катятся безостановочно, ничем не отличимые.

Надвигается день рождения Костин, дата некруглая, оставаться в Нью-Йорке невмоготу, собирать друзей неохота – повод не тот, ехать к дочери тоже что-то не хочется; решает взять отпуск – и в Лас-Вегас, где дотоле лишь единожды был, еще с Полиной. Маша, понятно, отказывается – дети, то, се… Лететь одному и в одиночку рюмку выпить в свой день совсем грустно. Пригласить по старой памяти Эллу? Не поедет, обижена, хотя виду не подает. Понимает, что у Кости другая женщина. Продолжает для виду поддерживать отношения, впрочем, какие отношения у них могут быть на работе. Здравствуй и прощай. Но в его квартире не была ровно столько, сколько времени там появляется Маша. Вначале Костя темнил: дескать, устает, неважно чувствует себя, Элла догадывается и ни о чем его не спрашивает. Разошлись и разошлись. Ну и ладно… Вроде соглашается составить компанию дружок-редактор, и похоже, удастся вытащить киснущего Леню из Квинса – пускай развеется.

Заказывает билеты, незаметно подкатывает суббота, дата вылета, приезжает во вторник домой, принимает душ, накрывает на стол – в кои веки обещает Маша приехать, поздравить его заранее. Но, честно сказать, не верит он в возможность свидания – опять какие-нибудь обстоятельства помешают, и вдруг в гортани будто ком застревает. Пробует проглотить, воду пьет, не помогает, еще сильнее ком и глубже, на переходе к груди, и отрыжка противная. Было так уже дважды: месяца три назад секунду-другую ком постоял и ушел; и, наверное, с месяц, тогда минут пятнадцать длилось. И вот в третий раз прихватывает. Нутром чует Костя нехорошее. Сердце. Похоже, так при самом начале инфаркта бывает. Только этого не хватает. В субботу же лететь. Спокойно. Проверить пульс. Нормальный, аритмии нет. И болей за грудиной тоже нет. И голову не давит. Ничего страшного, просто день жаркий и влажность под сто процентов. Сейчас пройдет. И в этот момент сигнал домофона. Маша.

Сколько потом ни восстанавливает события, не может припомнить, о чем говорил с Машей, пил ли вино; помнится только, как плохое предчувствие все сильнее охватывало, как прислушивался к себе и молил: ну, проходи же скорее, проклятый ком, и как старался не выдать, не показать. И в таком состоянии, безумец, любит ничего не подозревающую Машу, правда, короче обычного. Идиот, самоубийца. Последняя надежда призрачная: а вдруг пройдет, отступит…

Лучше не становится, хуже – тоже, подташнивает, и ком по-прежнему торчит. Маша уходит, оставив подарок – ракетку (да, самое время теннисом заниматься!), Костя соображать начинает, что дальше делать. Вызвать «скорую» и в ближайший госпиталь ехать? Не улыбается провести ночь в приемном отделении наедине с резидентами, кто только готовится дипломированными медиками стать, – врачи-то давно по домам, а о ребятах этих он у себя на работе наслышался, те еще эскулапы. Решает перекантоваться до утра.

Сон не идет, в полудреме прислушивается к себе, постепенно привыкает к кому и отрыжке. Кажется, становится легче. В восемь утра Костя в офисе у своей врачихи. Она будет позже, медсестра по его просьбе снимает кардиограмму и успокаивает: ничего страшного. Врачиха приходит в девять. Смотрит кардиограмму и медсестре громко и встревоженно: срочно «скорую»! А Косте: кардиограмма плохая, надо в госпиталь. Без разговоров. Да я в Лас-Вегас улетаю, билеты куплены, канючит Костя, словно разжалобить хочет докторшу, которая возьмет и отменит решение, а сам понимает: не судьба лететь…

«Скорая» прибывает через пятнадцать минут, две чернушки симпатичные, работают споро, обвешивают Костю датчиками, по новой – кардиограмму, начинают бумаги нужные оформлять. Как жене сообщить насчет госпиталя? Нет жены, один живу. Тогда кому сообщить, родственникам, друзьям? Дает координаты Дины. Потом Машины. И друга-редактора. Врачиха успевает с кем-то связаться, переговорить, сообщает «скорой» и Косте, куда едут. «Госпиталь приличный, кардиология одна из лучших в городе, я предупредила – будут ждать».

Чернушки Костю на носилки, он сопротивляется – еще в состоянии сам дойти до машины, те чуть ли не силком укладывают. Все, отправляется Костя в неизвестность, гоня мысли о плохом.

До середины дня лежит он в блоке интенсивной терапии. Врачуют его по полной программе: капельница, кровь из вены на анализ, кардиограммы снимают, один врач, второй, третий, американцы, русские, беды нет, говорят, инфарктик небольшой, передней стенки, микро, ангиографию сделаем, поставим стент, это штучка такая наподобие пружинки, которая артерию расширит, и через денек домой. А полететь в Лас-Вегас можно? Нет, дружище, про казино забудь пока.

Переводят Костю в палату двухместную, сосед – старый еврей-хасид, возле него родни выводок, говорят то на английском, то на идиш, Костя тоже не один – дочь уже примчалась. Была на совещании, получила сообщение на автоответчике, отпросилась у супервайзера и помчалась из Эктона в Нью-Йорк.

– Папа, не волнуйся, ничего страшного, подлечат и отпустят, – успокаивает Дина, а на самой лица нет. За одно только, чтобы увидеть ее переживающей, в тревоге неподдельной, стоило попасть сюда, посещает Костю мысль неуместная.

Меж тем, ком и отрыжка прошли незаметно. Чувствует он себя вполне сносно. Покемарить бы часок… Не дают, везут коридорами нескончаемыми, и капельница следом. Таблички на дверях Косте знакомы, понятны – сам ведь в таком заведении обретается. Ага, приехали, отделение кардиохирургии.

– Я – доктор Дэвид Фридман, как дела? – Невысокий загорелый крепыш улыбается, всем своим видом вселяя спокойствие. – Наша бригада сначала сделает вам ангиографическое обследование. Введем через пах катетер, пропустим контрастное вещество и на компьютере увидим, что с артериями сердечными. Потом, в зависимости от картины, поставим один или два стента, и все. Не волнуйтесь, процедура отработанная, неболезненная.

Это – его «молитва», такая же, как у Кости на работе, только звучит по-другому. Закон железный – врачи обязаны пациентам объяснять, что делают, зачем и почему.

Попадает он вначале в руки двух медсестер. Здоровенные кобылы, одна повыше, прыщики на лице, и живот торчит – не как у беременной, а от переедания. Треп у них о каком-то мужике идет, в полицию попавшем за приставания к одной из них в баре. Представляю, сколько надо было выпить, чтоб к такой пристать, думает Костя. Ввозят они Костю в кабинет, ловко перекладывают на койку под аппаратом рентгеновским, раздевают догола, и все под непрекращающийся треп о мужике несчастном. Снимают сестры белые халаты, надевают голубые, шапочки на головы и повязки марлевые, только глаза шалые видны. И Костю голубой плотной простыней накрывают. Та, которая повыше, задирает Костину простыню, мажет кремом часть лобка справа и безопасной бритвой волосы сбривает. «Твоя жена, или кто там у тебя есть, смеяться будет, все равно что один ус срезать. Но ты не переживай, волос быстро отрастет», – успокаивает. Заканчивает бритье, дезинфицирует пах, накрывает простыней. Потом налепляют сестрички на Костю датчики. Все, на этом их миссия окончена.

Дальше доктора за дело берутся. Вводят, что обещали, через пах, боли нет, без наркоза делают, он и не надобен – катетер тонюсенький. Грудь под рентгеновским аппаратом, изображение на экран монитора выводится с увеличением раз в шесть, наверное. Само сердце вроде и не видно, насквозь просвечивается. Вдруг тепло становится внутри – побежала жидкость; странное ощущение, ни с чем не сравнимое, так, наверное, кровь по жилам течет, если подогреть. Врач, который катетер вставлял, вроде как что-то продергивает сквозь него. Почти не чувствуется, во всяком случае, боли никакой. Это глазом еле заметный щуп, Костя знает: он с кровью по артериям доставлен к сердцу и сейчас покажет полную картину. Интересно наблюдать на мониторе, как щуп мимо больших и малых артерий и петелек сосудов ходит, то приблизится, то отдалится, то сольется с ними.

На мониторе компьютера циферки бегут, в них-то сейчас самое главное, Костя вглядывается, понять пытается.

Хорошо, когда же стент ставить начнут, пружинку то есть? Вводят такую пружинку в артерию сердечную в том месте, где забита она бляшками холестериновыми, раскрывается пружинка, расширяет артерию – и снова идет кровь. Фридман не торопится, тихо разговаривает о чем-то с коллегами, Косте не слышно. Еще минут десять проходит, отключают его от аппаратуры, вынимают катетер, сестры датчики отлепляют. А стент?

– Не будем ставить. Главные артерии ваши, мистер Ситников, забиты так, что стенты поставить невозможно: риск большой и эффекта не даст, – говорит Фридман все с той же улыбкой, точно приятную новость сообщает. И дальше уже по-человечески: – Для нас полная неожиданность, мы не думали, что настолько сильно забиты. Вы ведь говорили врачам нашим, что раньше болей не было, одышка небольшая, и все, и вы еще сравнительно молоды… Оказалось, одна артерия на все сто процентов забита, две другие – на девяносто два. Тут мы бессильны.

– Что же делать?

– Оперироваться. Иного выхода нет.

В палате Дина ждет его не одна – с Машей. Веселенькая история… Ввозят Костю на каталке, оживленный разговор между дамами прекращается. Вид у них слегка возбужденный: знакомы прежде не были, Маша о Костиной дочери, понятное дело, наслышана, та о любовнице его не знает. Теперь познакомились. Когда Костя телефон Машин оставлял для контакта, не подумал о последствиях. Не до того было. С другой стороны, почему скрывать надо? Незачем скрывать. О чем уж они говорили в его отсутствие, можно догадываться только. Надо полагать, меньше всего Дину волнуют взаимоотношения отца с этой коротко стриженной, в рыжизну, как ее там зовут… Две красавицы сшиблись, с объекта внимания, с Кости то есть, друг на друга переключаются: как побольнее уязвить, из равновесия выбить, без грубостей открытых, хамства, деликатно и ядовито, как только женщины умеют.

Маша наклоняется и без стеснения целует Костю – своего рода вызов. Дина принимает его, за ней не заржавеет:

– Ладно, нежности потом, что доктора говорят?

– Ничего утешительного, резаться придется.

– То есть как? – дамы в один голос.

– А вот так, – и пересказывает Фридмана.

У Дины шок. Сидит бледная, пальцы сцепив до побеления костяшек. Но подколоть Машу, а заодно и отца, даже в этой ситуации не упускает возможность.

– Поворкуйте, голуби, а я пойду на службу звонить, попрошу еще day off (отгул). Я у тебя, папа, остановлюсь, не мотаться же взад-вперед.

Выходит из палаты, Маша садится ближе, берет левую Костину руку в ладони.

– Когда же это случилось? – И почти шепотом: – Сразу после того, как мы… – не договаривает.

– До того.

– Как «до того»? Ты с ума сошел!

– Не сошел.

– Нет, правда?! – глядит с ужасом и восхищением. – Ты же мог…

– Не помер же, как видишь.

О господи… Мне позвонили из госпиталя, я ушам не поверила. Ты же вчера был в полном порядке!

– Спасибо на добром слове.

Перестань ерничать.

Входит Дина и с ней русский доктор-кардиолог, которому Костя вверен.

– Я завтра забегу, – прощается Маша и снова целует Костю.

Два дня до пятницы, когда состоится операция, пролетают для него незаметно. Хирурга он выбирает почти без раздумий. Вариантов два: либо корифей американец, нью-йоркская знаменитость, постоянно в клинике не работающий, которого, говорят, после операции к больному не дозовешься, ибо он занят безумно, в других местах оперируя, либо сотрудник госпиталя, молодой русский, с золотыми руками, который днюет и ночует в госпитале и у больных появляется по первому зову. Костя желает познакомиться с русским, тот приходит, и всего несколько минут разговора располагают Костю к невысокому, худому, быстрому в движениях, выглядящему моложе своих неполных сорока, симпатичному человеку, врачу в третьем поколении, после приезда из Петрозаводска в считаные годы добившемуся почти невозможного. В кардиохирургию пробиться иммигранту сложно. Попадают только самые-самые. Миша Вайншток, как видно, из них. Существует не только любовь с первого взгляда, но и доверие. К нему лягу на стол со спокойной душой, однозначно решает Костя. Выбор сделан.

В палате Костя один не остается: Дина постоянно рядом, навещают его друг-редактор (он по своим каналам навел справки и поддерживает Костино решение – только Вайншток, и никто другой), Леня из Квинса и, неожиданно, супервайзер Бен и Элла. Дина не просекает Эллу, та сама скромность – «коллега по работе», никаких поцелуев, поглаживания рук. Зато Элла, в свою очередь, безошибочно вычисляет Машу, забежавшую ненадолго. Маша же на нее ноль внимания – сосредоточена целиком на Дине. Раскланивается с ней, точно лучшая подруга, едва не целует. И впрямь, если женщина симпатизирует другой женщине, она с ней сердечна, если ненавидит – сердечна вдвойне. Вдвоем подолгу сидят у постели, никто не хочет уступать, негласное соревнование, борьба за влияние. Костю смешливое настроение одолевает, и при всем честном народе, включая Даниила, Леню и, разумеется, трех дам, коим все и предназначается, выдает он фразу, которую потом посчитает, и не без оснований, лучшей своей шуткой в жизни:

– Девочки, вы такие красивые, милые, нежные – у меня ощущение, будто я уже в раю.

На хохот сбегаются врачи и медсестры чуть ли не со всего отделения. Здесь так отродясь не веселились.

К смельчакам и отважным духом Костя себя не относит. Да и не было прежде проверки настоящей смелости и отваги. Но почему-то страха перед операцией не испытывает. Никакого страха. Наверное, потому, что только сейчас до него доходит: жил он смертником, а улетел бы в Лас-Вегас, там бы и кончился. Или по дороге, в самолете. Это ему Вайншток сказал. «Вы – счастливец, Бог вас спас. С такими засоренными артериями не избежать вам обширного инфаркта. В любой момент. И хирурги бессильны окажутся. Могут не успеть. Так что выбора нет…» Коль так, радоваться надо, а не печалиться. Не он первый, не он последний, миллиону человек в Америке ежегодно бэйпасы (шунты. – Авт.) делают. И все живут… Два процента брака всего, в основном скрытые инсульты во время операции. Как дальше сложится? Как бы ни сложилось, главное – живой.

Единственное огорчение – Маша. Говорит, не сможет навестить после операции, вынуждена уехать в Канаду. С кем? Отводит глаза. Значит, опять Андрей.

Вечером в четверг приходит сотрудник госпиталя, мексиканец, брить наголо все тело. Грудь, ноги, ну и прочее. Вспоминает Костя историю своего московского приятеля из «почтового ящика», в одном отделе работали. Того аппендицит прихватил, отвезли по «скорой» в Склиф, назначили операцию, нянечка помазок и бритву принесла – брейся. Это вам не Америка, держать специального парикмахера в голову бы никому не пришло. Сделал приятель, что требовалось, положили его на стол, хирург смотрит и глазам не верит: почему вы не побрились? Как – не побрился? – и проводит по щекам. Ржачка началась, операцию на час отложили. В Костином случае все как надо.

К ночи, когда палата пустеет и наступает относительная тишина, прерываемая лишь бормотанием соседа-хасида – вроде молится, пиликаньем монитора, давление и пульс фиксирующего, и приходами медсестер с лекарствами, вновь, как все последние дни, подступают к Косте прежде не посещавшие мысли, днем, при врачах, дочери и друзьях, изгоняемые. Должно быть все хорошо, не то чтобы успокаивает, а приучает себя к пониманию, осознанию этого, дабы не дергаться и не волноваться.

От меня ничего не зависит. Если Бог есть, то он на моей стороне: предупреждает, посылает сигнал, вовремя, до полета в Лас-Вегас, наверное смертельного, укладывает в койку – разве не чудо, не божья благодать… Ну, а если отправлюсь в космос и не вернусь, то… На что потратил ты, Константин Ильич, свою жизнь? На что остальные тратят ее? Наибольшая часть – на скверные, пустяшные, не стоящие усилий человеческих дела, немалая – на безделье; а есть ли такие, кто сызмалетства ценит время, кто знает, чего стоит день, кто понимает, что умирает с каждым часом? Вот и я, пока размышляю, трачу наименьшее возможное количество энергии – квант, расходую летучие секунды, незримую частичку бытия составляющие, следовательно, чуть ближе, на величину частички этой, к финалу, итогу: предполагаю жить, и глядь, как раз… В том-то и беда наша, что смерть мы видим впереди, перед собой, а большая часть ее у нас за спиной – ведь столько лет минуло. Все вокруг нас чужое, одно лишь время исключительно наше, и ничье больше. Только время, ускользающее и текучее подобно ртути. Боюсь ли смерти? Не знаю, всерьез ни разу не задумывался. Смерть – присоединение к большинству, как кто-то из древних сказал. С другой стороны, покуда мы живы, старуха с косой отдыхает, пережидает, а когда ее час пробивает, нас уже нет. Так что смерть не существует ни для живых, ни для мертвых.

И с этой простой до странности мыслью Костя дает себе приказ спать.

В назначенный час, в половине второго дня, везут его в операционную. Едет на каталке, потолки рассматривает, внутри – ни малейшего волнения. Уж не герой ли он? Не похоже. Но волнения и вправду нет. Уколоться и забыться… Колют, через минут несколько не замечает, как отключается. Операция семь часов длится, до девяти вечера. Это Костя потом узнает, когда очухивается. Чуть меньше половины времени этого на подготовку уходит: охлаждение до нужных градусов, как Папанина на льдине, чтоб все процессы жизненные замерли и ни на что не реагировали, разрезание грудины пилой (уже придя в себя, пытается Костя представить процедуру эту и не находит лучшего сравнения, чем с цыпленком табака, готовым к изжарке; говорит об этом другу-редактору, тот Бродского вспоминает, через это же прошедшего: «вскрывают грудь, как автомобильный капот»), подключение к аппаратам искусственного дыхания и кровообращения, извлечение трех сосудов из левой ноги, и лишь затем Вайншток начинает священнодействовать, сосуды эти соединяя с артериями, обходя забитые бляшками участки, – получаются чистые обводные каналы для тока крови.

Семь часов под общим наркозом, семь часов полета в космос – и возвращение. Откуда-то из немыслимых глубин галактических доносится: «Если вы меня слышите, сожмите руку, которую я держу…» Костя слышит, пытается сжать хоть чуть-чуть, не получается, рука ватная, не слушается. «Приоткройте глаза и моргните, если вы меня слышите и понимаете…» Костя едва веки тяжелые разлепляет и моргает. «Все в порядке…» «Папа, если ты меня слышишь, моргни», – просит другой голос. Он моргает, и сквозь наркозный дурман к нему прорывается: «Слава богу, голова в порядке…»

Первое полувнятное ощущение: лежит на спине, боль отсутствует, в трахее трубка искусственного дыхания, то и дело непроизвольно глотает, иссушенное горло горит, как при ангине, стрелки часов на противоположной стене будто застыли, минуты влекутся удручающе долго. Чистый Бергман. Сколько же будет торчать трубка омерзительная? Саднит горло, полыхает, режет, кусает, пить, пить… а пить нельзя, и нет сил шевельнуться. Да и не дадут шевельнуться – связан, спеленут по рукам и по ногам, чтоб не трепыхался.

Трубку около трех ночи вынимают, а заодно что-то из груди выдергивают. Костя воды просит, и кажется ему: если и есть счастье, высшее блаженство, нирвана, так это сейчас, когда в горле никаких трубок. Наркоз отходит, но голова по-прежнему дурная. Ему удается подремать. Но, боже мой, какая слабость немыслимая в теле, словно на чужое замененном…

Госпитальная неделя выдается тяжелее, чем предполагал Костя. Все тяжко: лежать и спать только на спине (а если он не привык – на спине? Значит, почти не спать); ни в коем случае не кашлять – еле склеенные ребра разойтись могут; в туалет – с капельницей, катить ее перед собой, за жгут ухватившись, а дверь закрыть в сортир уже проблема; каждый час дуть в фиговину с шариком пластмассовым, шарик должен кверху подлетать – профилактика от застоя в легких; но это все семечки. Каждое утро медсестра приходит перестилать постель, обтирать, перевязки делать, массаж, чтобы пролежней не было, просит на правый бок повернуться, а сил нет, грудь разрезанная, и ребра болят, и кажется, так долго будет. Сестры меняются, лучше всех, ласковее, нежнее филиппинка, хуже всех – гаитянка с толстыми губищами. С гаитянками Костя намучивается, их много в отделении, ночью на просьбы подойти реагируют со второго и третьего напоминания. А он вынужден звать – ватные руки дважды не удерживают «утку», не доносят до столика, приходится лежать в испарине мочи, едва не плача от бессилия.

Во время операции потеря крови значительной оказалась – это когда грудную клетку распиливали, так он разумеет. Гемоглобин падает до четырех. Смотреть на себя страшно в зеркало: чудовищно зеленый, впалые щеки, небритый, волосы плохо на пробор расчесываются и изрядно, кажется, поседели. И впрямь на Клинта Иствуда похож. Бриться не хочется, да и сил нет ни на что. А тут еще аритмия: утром во вторник, после перестилки постели, привязывается: пульс тук, тук, тук, как положено, и вдруг затрепещет, будто пламя свечи на дуновении воздуха, и паршиво становится, думаешь, ну, сейчас общий привет. Приходит Вайншток, распоряжается прибор поставить для восстановления нормального ритма. Через полсуток нормализуется ритм, и вскоре снимают прибор.

Телефон у кровати стоит, звонят ему друзья-приятели; кто в курсе, с днем рождения поздравляют. Хорошенький день… И сам набирает номер свой домашний, сообщения на автоответчике снимает. Рудик из Лондона поздравляет, не понимает, куда подевался, Петр Абрамович из Москвы, другие тоже разыскивают. И Маша через день звонит из Канады, тайком, приглушенно, чтобы, наверное, хахаль не слышал. Виноватые нотки в голосе. Сообщает, что постоянно ругается с Андреем и что будет ставить точку в их отношениях – твердо решила. Сколько раз намеревалась порвать… Слова, слова…

Уже в первые сутки Костю заставляют сесть в кровати. На вторые – ненадолго перебраться в прикроватное кресло. Потом в обнимку с медсестрой пройти несколько шагов по комнате. Потом с «ходунком» в коридор и под ее присмотром брести до конца и обратно. О, какое это мучение бессилия!

Дина проводит с ним три дня плюс выходные, а потом вынуждена уехать – на больший срок отпуск не дают. На час-полтора регулярно заезжает Элла, навещают немногочисленные знакомые. Чаще же Костя один. Обещают выписать в самом конце недели, подолгу в госпиталях не держат, но уж больно слаб он, не представляет, как самостоятельно управляться будет. Но все это не имеет никакого значения по сравнению с главным – он будет жить. Жить со здоровым сердцем. Ходить, бегать, прыгать, не чувствуя одышки. И оценит происшедшее с ним как некий сигнал, знак, чью-то волю, распоряжение свыше. Он, Костя Ситников, и впрямь удачник, счастливец, а мог концы отдать в одночасье. И впереди ждет его немало такого, о чем и не подозревает, создает он себе настроение, и будто нет госпитальной палаты, боли, лекарств, врачебных обходов, всего того, что совсем скоро останется лишь воспоминанием.

Перед выпиской получает он напутствие от Вайнштока, что может и чего не может делать (не может поднимать тяжести, плавать, грести, пока окончательно грудная клетка не срастется, и сексом не может месяц заниматься, а может и обязан ходить как можно больше). В субботу дочь привозит его из госпиталя домой. Элла, молодец, нанимает на первые две недели сиделку – немолодую даму-нелегалку, бывшую учительницу начальных классов. В трудный момент именно Элла, бывшая его подружка, проявляет заботу, а не Маша, ради которой Костя оставил ее. Он пытается произнести слова признательности, Элла поджимает губы, делает вид, что принимает благодарность, а у самой глаза холодные – не может простить и забыть. Сиделка ходит в магазины, варит обеды, никак не может уразуметь, что крепкие бульоны, мясо и сметана напрочь запрещены Косте, а требуется ему строгая диета, хотя бы первые месяцы. На просьбы все это выбросить из меню, а готовить салаты, каши и рыбу бывшая училка хмурится: она-то лучше знает, как поднять на ноги больного. А еще донимает его бесконечными разговорами, от которых Костя быстро устает. Но все равно хорошо, что она есть, сам ходить по магазинам и кашеварить Костя не в силах. Стоит безумная августовская жара, под сорок, два кондиционера шпарят в квартире, как бешеные, носа из дома не высунуть, а ему ходить, ходить надо, чем больше, тем лучше, и он вынужден мерить шагами гостиную под аккомпанемент жужжания сиделки.

И когда, наконец, в ее сопровождении в первый раз выходит на улицу и медленно проходит один квартал, между авеню М и L; и когда каждый день прибавляет по одному кварталу; и когда, все еще слабый, похудевший на девять килограммов, с огромным усилием открывает тугую дверь лифта, с которой легко справляются девочки-младшеклассницы; и когда уже через три недели после операции легко, на едином дыхании, на близлежащем школьном стадионе проходит по тартану меньше чем за полчаса восемь кругов по четыреста метров и ощущает, как раздуваются мехи легких, будто камера футбольного мяча, накачиваемого насосом, былой силой и упругостью наливаются мышцы, поет и ликует душа, – тогда Костя вновь и вновь произносит про себя покуда еще непривычные слова придуманной им молитвы, благодаря Бога за все, что не случилось и что случилось с ним.

Уже десятого сентября выходит он на работу. Зеленый, исхудавший (бледная спирохета, как сам себя называет, глядя в зеркало), зато легкий на лестничный подъем и пешие прогулки. На стадионе возле дома каждое утро отмеривает спортивным шагом пять километров, аж ветер в ушах. Забывает о сердце напрочь – ни болей, ни одышки. Починили его изрядно.

Лишь однажды, ровно через год плюс один день, посещает забытая загрудинная боль. Причина вполне понятная, объяснимая: происходит то, во что Америка, в сладком сне существовавшая, беззаботная, безмятежная и – беззащитная, не сразу поверит.

Звонит Элла без чего-то десять и истерически: «Беги к телевизору, самолет случайно врезался в башню Всемирного торгового!..» Случайно… Так думает абсолютное большинство, пока второй «Боинг» не врезается в другую башню. Это уже не случайность. У Кости пациент, оставить его нельзя, прибегает он в госпитальное кафе, где стоит телевизор, уже в одиннадцатом часу, когда все свершается. Повторяются кадры самолетных ударов, выплеснувшегося из билдингов оранжево-фиолетового огня, потом на экране одна башня начинает оседать, шпиль ее едет вниз в клубах серого дыма (уж не голливудская ли съемка – чудо компьютерной графики? – стреляет в голову безумное), неокрепшее сердце биться начинает испуганным воробышком, давит грудь, и кажется, все, хана. Как тем, в башнях. Но обходится…

Недели через три едет он с Даниилом в первый раз смотреть на руины. Выходят на станции «Брод-стрит», и уже на перроне, едва покидают вагон сабвэя, окутывает запах крематория двадцать первого века. Никакому Зюскинду, придумавшему гениальное чудовище Жан-Батиста Гренуя, повелителя летучего царства запахов, не описать сложнейшей гаммы того, что ударяет в ноздри, а уж Косте и подавно. Смрад этот изобретен впервые из, казалось, несопоставимых элементов: выплавленных в плазменном тигле железобетонных конструкций, электрических кабелей, стекла, пластика, краски, электронной начинки компьютеров, канцелярских принадлежностей, одежды, человеческой кожи, мяса, костей, волос, немыслимым образом соединившихся в зловещем действе Сатаны. Миллионы обонятельных клеток сопротивляются, бунтуют, пытаются отторгнуть этот смрад, но он все равно проникает внутрь, вселяя утробный ужас…

Далеко их, несмотря на ксиву редактора, не пускают, везде кордоны полицейские, смотрят они со стороны Бродвея в прогал между закопченными, странно уцелевшими домами на то, что еще недавно высилось здесь, и, не сговариваясь, одновременно вспоминают, как вместе год с лишним назад были на приеме еврейской филантропической организации (у Даниила приглашение было на два лица) и как оба, затаив дыхание, потрясенные неземной красотой, глазели из огромного оконного проема сто четвертого этажа на верхушки окрестных небоскребов…

Запах крематория в нижнем Манхэттене растворится лишь через месяцев девять.

Прививка от излишней доверчивости и сентиментальности окажется слишком болезненной для страны.

3

Зима выдается нескончаемая, переменчивая, со снегом, ветрами и холодами, солнцем и дождями и снова морозами, дни грустные, никчемные, удручающе похожие летят, будто ветер листки отрывного календаря бесцельно ворошит. Костя давно замечает: чем скупее жизнь на события, тем быстрей проносится. Время его с сорока до пятидесяти долго, плавно текло, ярко огонечки вспыхивают, едва вспоминать начинает: то было, это происходило, работа с увлечением, командировки, люди какие встречались, а после пятидесяти никаких тебе огонечков – темень сплошная и мрак. Маша последний год единственным огонечком и светит. Вернее, светила.

Она изредка навещает Костю. Как со старым товарищем, делится новостями, без утайки рассказывает: с Андреем не встречается, он вроде бы отстал от нее или, как обычно, затаился зверем перед новым прыжком, зато мальчик-американец с работы письмами электронными засыпает, а на днях пробует неуклюже в любви объясниться. Еще через две недели объявляет: мальчик предложение сделал. Повез ее к своим родителям, с матерью и братьями Машиными встретился.

– Но ты же его не любишь! – чуть ли не в крик Костя.

– Откуда ты знаешь?.. Он хорошим мужем будет, я чувствую. И человек интересный, многое знает.

В Косте все переворачивается. Вот и сказке конец. Как просто и нелепо. Почему же нелепо – вполне лепо. Ни одного мига не рассматривала Маша его, Костю Ситникова, в роли мужа, а после того, что случилось с ним, и подавно. Хорош муж – на четверть века старше, да еще с сердцем оперированным… и зарабатывающий меньше жены. Полный букет удовольствий. Если бы любила, не посмотрела бы ни на что. Ну, а он сам, видел ли себя в роли мужа? – и честно признается самому себе: нет, не видел. Несбыточным казалось или что-то иное мешало? А может, тоже не любил до конца, беззаветно и полно, не горел сокровенным пламенем… Льстило: рядом молодая красивая девка. Но режут по живому ее откровения…

В тот вечер, после ухода Машиного, напивается Костя. Достает бутылку «Хенесси» и опустошает почти всю. Не пил так в Америке никогда. Засыпает в полубреду, вскакивает среди ночи – кружится все, жужжание странное в голове. Куда-то стремительно летит, ужас внутри, сердце молотом о ребра бьет. Давление, видно, сумасшедшее. Ну и черт с ним, лучше уж так, думает и запекшимися губами жадно сок грейпфрута пьет. На работу не идет, взяв отгул. И только к утру следующего дня в себя приходит.

Из дневника Ситникова

Вспоминаю, сравниваю помимо воли. К Полине у меня с самого начала, чуть ли не с первых свиданий – ровное, стойкое тепло, переросшее в уважение, признательность, духовную близость, слитность, уверенность в том, что, случись беда, не обманет, не предаст. Но всегда – ровное, стойкое тепло и никогда – термоядерная реакция, сгусток неуправляемой энергии, плазменный взрыв.

А Маша? Люблю ли ее? Тепло это или взрыв, высокая ли болезнь, делающая нас на какое-то время незащищенными, беспомощными, наивно-счастливыми, сходящими с ума? И если это вырвавшийся из-под контроля испепеляющий сгусток неуправляемой энергии, то за ним всегда ядерная зима.

Для русского человека одиночество страшнее, чем для американца. Русский по духу, самой сути своей таков: рванет рубашку на груди, начнет исповедоваться первому встречному – и уже на душе легче. Да и дружба иная у нас, более теплая, искренняя, открытая. Можно ли поверять сокровенное тому, кто с течением обстоятельств может оказаться конкурентом в борьбе за место под солнцем? – думает американец. Люди здесь высоко ценят одиночество, ищут его, безмерно боясь, и свыкаются с ним. Это – норма их общежития. Русские же от одиночества лезут в петлю. И дружить нам с американцами сложно. Почти нет примеров предельно искреннего общения. Я среди своих знакомых не знаю ни одного, кто имел бы закадычного друга-американца. Мы разные. Совсем разные.

Почему тоска и безнадежность внутри… Неужто не прав Шопенгауэр: кто не любит одиночества, тот не любит свободы? Я люблю свободу, однако не в силах быть сейчас один. Не в силах, а буду, ибо никого не желаю видеть, кроме Маши. Как скоро это пройдет?

Одиночество – замечательное состояние, но не тогда, когда ты один.

Завертелись, закружились волчком события, как в Костиной дурной, с пьяного угара, голове. И вот уже рассказывает Маша новые подробности, безжалостно, не щадя, безразличная к его состоянию, неужто не разумеет, что больно ему слышать про первую ее брачную ночь, наконец-то свершившуюся после того, как в мэрии расписалась со Стивом, – до этого он, верный еврейской традиции, с ней не спал, приводя Машу в замешательство; про то, как прекрасно ладит молодой муж с дочками ее: на одном языке говорят, реалии здешние им понятны и ясны, девчонки в Америке выросли, и нутро у них американское; про то, как много легче Маше стало, не надо по-сумасшедшему вкалывать в выходные: две получки – это не одна. Однако голос… голос вовсе не счастливой женщины. Пару раз ловит Костя в ее интонации то, над чем особенно много в последние дни думает: несравнимо лучше любить самому, чем разрешать себя любить. Простая истина, но мудрая. В противном случае покушение на твою свободу и независимость, ты словно кому-то чем-то обязан, но с какой стати? Оттого так раздражает направленная на тебя любовь, что не можешь ответить тем же и кажешься себе неполноценным. Чувствилище (ах, какое словцо вычитал однажды у Петра Струве!) твое дремлет. А так, чтобы и ты, и тебя, – не выходит ни у кого, наверное. И у Маши не выйдет.

Негодует она, когда Стив цветы ей на рабочее место приносит, она с коллегами что-то в своем «кубике» обсуждает, а он с места в карьер: То ту dear wife! (Моей дорогой жене!) – и розы свои сует. Со стыда готова провалиться: во-первых, работаем в одной фирме, по здешним меркам не очень хорошо, во-вторых, одни бабы вокруг, большинство незамужних, жутко завидущие, поедом есть начнут, и так разговоры о нас. Стива чуть не убила. Нашел где влюбленность демонстрировать. Второй раз беленится, когда Ветка, дочка, заболевает, – вдруг давление у нее падает, дикая боль головная, лежит пластом, Стив на фирме, у него вечерний график, а Маша давление толком мерить не умеет, не слышит удары. Так он отпрашивается с работы и мчится давление мерить. Измеряет и обратно в офис. Почти два часа туда-обратно. Ну, не чокнутый? Наверное, слишком сильно любить – плохо, а?

– Особенно если в ответ ничего, – слетает с Костиного языка.

– Ну почему же? Я Стива тоже люблю. По-своему.

Костя Машу в немом изумлении слушает: все-таки многого в ней раньше не видел, не замечал, или не хотел замечать. Настоящая любовь не та, что разлуку долгие годы выдерживает, а та, что за долгие годы близости не меркнет. Всего месяц какой-то, и уже – «чуть не убила»… «Для жизни семейной он хорош»… Разве так о любимом мужчине говорят? Шанс использовала, внезапно выпавший, зло думает; это как в лотерее джекпот (фу-ты, черт, откуда такие сравнения в голову лезут!). Маша и не отрицает расчета определенного – «иначе вообще никогда замуж не вышла бы». И чем дальше, тем сильнее копиться начнет в ней раздражение. Может, скоро изменять начнет. Правда, отрицает: «Таким мужьям грех изменять». Наверное, грех. Но изменяют и таким.



Поделиться книгой:

На главную
Назад