— И непременно прочти все книжки, что стоят на полке. Особенно Арсеньева, — посоветовал Кулыгин.
— Читал я Арсеньева.
— Перечитай, пригодится. Нам, дальневосточникам, без него нельзя. Увидишь, стихи лучше пойдут у тебя.
У Петра Гавриловича незадолго до этого вышла книга «Отступление дебрей». Работая над ней, он прошел по арсеньевским маршрутам и скрупулезно, шаг за шагом отмечал все то новое, что возникло в первые годы социалистического строительства в местах, где еще недавно шумела тайга. Отсюда и название книги.
Когда весной 1933 года я ехал на Дальний Восток, моими спутниками в долгой дороге были два томика Арсеньева. Я захватил их с собой по совету Александра Фадеева, жившего в то время, как я уже говорил, в Ленинграде.
Помню, он тоже напутствовал меня:
— Без этих книг тебе там на первых порах будет трудно.
В те годы поезд из Москвы до Хабаровска шел почти две недели. Я читал и перечитывал «По Уссурийскому краю» и «Дерсу Узала», и со страниц вставал сказочный край. Поражало буквально все: высоченные, достающие чуть ли не до облаков, каменные сопки, уходящее к далекому горизонту синее море тайги, гремящие на перекатах стремительные горные реки и особенно необыкновенные люди, коренные жители тех мест.
А как ярко, как зримо и в то же время удивительно просто живописал Арсеньев природу края:
«Близился вечер. Усталое небо поблекло, посинел воздух; снег порозовел на вершинах гор, а на темных склонах принял нежно-фиолетовые оттенки».
Или вот это:
«Зверь шел по пятам. Дождевая вода еще не успела наполнить следы, выдавленные лапой тигра».
Прочитав «Дерсу Узала», Алексей Максимович Горький писал из Сорренто во Владивосток Арсеньеву:
«Уважаемый Владимир Клавдиевич!
Книгу Вашу я читал с великим наслаждением. Не говоря о ее научной ценности, конечно несомненной и крупной, я увлечен и очарован был ее изобразительной силою. Вам удалось объединить в себе Брема и Фенимора Купера — это, поверьте, неплохая похвала. Гольд написан Вами отлично, для меня он более живая фигура, чем «Следопыт», более «художественная». Искренно поздравляю Вас».
Впервые мы встречаемся с гольдом на страницах книги «По Уссурийскому краю»:
«...кругом было тихо, как только бывает в лесу в холодную осеннюю ночь. Вдруг сверху посыпались мелкие камни.
— Это, вероятно, медведь, — сказал Олентьев и стал заряжать ружье.
— Стреляй не надо! Моя люди! — послышался из темноты голос, и через несколько минут к нашему огню подошел человек».
Это и был Дерсу Узала, которому с той осенней ночи в тайге суждено было стать неизменным спутником Арсеньева в его экспедициях.
Владимир Клавдиевич создавал образ гольда долго, трудно, как и подобает истинному художнику. Ведь в лице Дерсу дан обобщенный тип таежника-следопыта, какими были почти все представители малых народностей Уссурийского края. Жизнь их была столь примитивной и убогой, что охотник, убив крупного зверя — сохатого или медведя, — не тащил добычу к своему жилью, а переносил свой легкий разборный шалаш к месту, где осталась лежать звериная туша.
Дерсу Узала не только сам многому научился у капитана Арсеньева, но и Владимир Клавдиевич обогатил себя постоянным общением с многоопытным таежником. «Для этого удивительного человека, — писал Арсеньев, — каким был Дерсу, не существовало тайн».
Четвертого сентября 1930 года, на пятьдесят девятом году жизни, Арсеньев умер.
Узнав о его кончине, Горький телеграфировал из Сорренто:
«Глубоко поражен преждевременной кончиной Владимира Клавдиевича Арсеньева — талантливого человека, неутомимого исследователя Уссурийского края. Сердечно сочувствую его друзьям и сотрудникам по работе, разделяю с ними их печаль».
За сорок лет, прошедших со дня смерти Арсеньева, изменился весь облик Дальнего Востока. Там, где была тайга, воздвигнуты десятки новых городов. В бухтах, открытых когда-то Владимиром Клавдиевичем, построены порты, куда заходят океанские корабли под флагами многих стран.
Был бы жив Петр Гаврилович Кулыгин, он бы, я думаю, значительно пополнил свою книгу «Отступление дебрей» новыми прекрасными страницами. Любовь его к Арсеньеву и к Дальнему Востоку была безграничной.
В двухэтажном доме по улице Фрунзе, 67, кроме Кулыгина, жили и другие журналисты и литераторы. Только часть второго этажа, куда вела скрипучая деревянная лестница, занимали непричастные к газете жильцы.
Недавно уехал отсюда Гайдар. К сожалению, я уже не застал в Хабаровске Аркадия Петровича. Рассказывали, что он прибыл сюда из Архангельска по приглашению редактора «Тихоокеанской звезды» Иосифа Шацкого, своего давнего друга по журналистской работе.
О зачислении его в штат сохранился любопытный приказ по редакции: «Товарищ Гайдар А. П. с 30 января 1932 года назначается постоянным разъездным корреспондентом с окладом 300 рублей в месяц. За эту ставку т. Гайдар обязан дать четыре полноценных очерка в месяц. За весь материал, даваемый сверх нормы, т. Гайдар получает гонорар в общем порядке».
Но меньше всего интересовали Аркадия Петровича «нормы» сдачи материала, которые он, кстати говоря, значительно перевыполнял.
Во время поездок по Дальнему Востоку самое интересное и значительное откладывалось в его памяти для художественных произведений.
В Хабаровске Гайдар и написал одну из своих лучших повестей — «Военная тайна».
Много лет жил здесь Дмитрий Нагишкин. В то время он еще не был известен как писатель. Дим Димыч, как мы его дружески называли, работал в газете художником-ретушером и изо дня в день готовил в очередной номер фото. Иногда он выступал с оригинальными рисунками, а по-календарным праздникам появлялись на первой полосе его большие рисованные шапки.
Лишь осенью 1939 года, когда после долгого перерыва возобновился выход журнала «На рубеже» (ныне «Дальний Восток»), мы случайно узнали, что у Нагишкина лежит в столе готовая повесть «Тихая бухта». На все наши просьбы дать рукопись в журнал Дим Димыч отвечал уклончиво и робко.
Конечно, не так это просто — вынести на суд читателей свою первую большую вещь, которую писал исподволь, тайно, на свой страх и риск, просиживая ночи напролет в редакции.
Пустились на хитрость.
Днем, когда Нагишкин был на работе, я отправился к нему на квартиру и попросил у жены рукопись. Подумав, что я пришел с разрешения самого Дим Димыча, она, кстати тоже не без робости, дала мне объемистую папку, перевязанную тесемкой.
К концу дня повесть была прочитана и одобрена к печати.
После опубликования в журнале «Тихая бухта» вышла отдельной книгой в Хабаровске, а позднее — в Москве.
Так в нашем дальневосточном писательском полку прибыло.
Нагишкиным уже были написаны первые амурские сказки из будущей книги «Храбрый Азмун», которую он иллюстрировал собственными рисунками, и начат большой роман о юном герое гражданской войны в Приморье Виталии Бонивуре, как на Дим Димыча свалилась беда.
Человек завидного здоровья, один из первых в городе спортсменов-парашютистов, отличный пловец, переплывавший запросто широченный Амур, он заболел бронхиальной астмой.
В квартире ему не хватало воздуха, мучило удушье, и его на ночь укладывали в гамаке под тополями, мокрыми от росы.
Собственно, из-за болезни Дмитрий Дмитриевич вынужден был покинуть Дальний Восток, где он родился, вырос и где написал свой лучший роман «Сердце Бонивура», известный ныне миллионам читателей.
Самую большую комнату, выходящую окнами в тень тополей, занимал с семьей Ельпидифор Иннокентьевич Титов.
Человек разносторонних знаний, он успешно вел в «Тихоокеанской звезде» два отдела одновременно — литературный и международный, выступал с боевыми критическими статьями о писателях и писал острые памфлеты о японских самураях, в то время оккупировавших Северную Маньчжурию. А если в срочном порядке приходилось выступать с материалом на хозяйственную тему — Титов и здесь был на высоте.
Высокий, статный, с гордой осанкой, со смуглым, красивым, хоть и слегка тронутым оспой лицом, Титов был в те годы в центре нашей литературной жизни. Все теоретические доклады и разбор наиболее крупных, значительных произведений, как правило, поручались ему, и Ельпидифор Иннокентьевич выступал всегда интересно, независимо, со своим мнением.
Среди потока литературного материала Титов умел выискивать, как он говорил, перлы, пусть это всего лишь несколько строк, а уж набредет на талантливые стихи или рассказ, считай, что автору их повезло.
Да и мы, молодые дальневосточные писатели, постоянно были под его пристальным наблюдением и многим обязаны Ельпидифору Иннокентьевичу.
С особой симпатией относился он к Эммануилу Казакевичу. Когда тот приезжал в Хабаровск, Титов зазывал его в редакцию или к себе на квартиру, и они часами беседовали о литературе или читали друг другу свои сочинения.
Титов очень любил слушать стихи Казакевича, хотя не знал еврейского языка, на котором тот в те годы писал. Сядет, бывало, верхом на стул, вытянет свои длинные ноги, прикроет глаза и с упоением слушает. Выражение его лица при этом все время менялось: то изображало восторг, то делалось строго-замкнутым, будто он по ритмике и по звучанию стиха угадывал его смысл.
Однажды при мне Казакевич спросил Титова:
— Ну то, что вы, Ельпидифор Иннокентьевич, знаете французский, это понятно, Я, например, с детства знаю немецкий. Но тунгусский откуда? Или вы себя в юности готовили в этнографы? Или вы, наконец, тот самый «тунгус и друг степей калмык», о которых писал Пушкин?
— Отчасти и то и другое, — со смущенной улыбкой, уклончиво ответил Ельпидифор Иннокентьевич, из скромности, видимо, умолчав о своих широких познаниях в этнографии северных народов и о том, что он в свое время был в числе первых авторов и составителей русско-тунгусских словарей.
Летними вечерами, когда немного спадала жара, просторный зеленый двор по улице Фрунзе заполнялся людьми. Тут играли в волейбол, спорили о книгах, обсуждали маршруты журналистских поездок, слушали рассказы тех, кто уже из поездки вернулся.
Частенько приходили сюда в гости ученые и врачи, селекционеры и тигроловы, рыбоводы и лесники — живые герои наших очерков.
Знаменитый летчик Михаил Водопьянов, почетный корреспондент краевой газеты, совершая вместе со своим вторым пилотом Линделем полет из Москвы на далекий север, во время стоянки в Хабаровске выбрал часик прийти повидаться с «тихоокеанцами».
Не обошли этот дом и братья Васильевы. Приехав в 1936 году в Хабаровск собирать исторические материалы для сценария «Волочаевские дни», они несколько раз заходили к журналистам за советами. Там же было решено, что кто-нибудь из нас будет сопровождать режиссеров по местам былых сражений. Мне и посчастливилось поехать с ними в Ольгохту, Ин, Дежневку и Волочаевку, где высится знаменитая сопка Июнь-Корани. В феврале 1922 года бойцы народно-революционной армии, руководимые В. К. Блюхером, взяли ее штурмом, разгромив последний оплот белогвардейщины на Амуре.
Сцена штурма Июнь-Корани, кстати говоря, одна из самых впечатляющих в фильме.
Знали этот адрес и многие видные писатели, побывавшие на Дальнем Востоке. Москвичи — Павленко, Диковский, Гидаш, Фраерман, Лапин и Хацревин. Ленинградцы — Далецкий, Гор, Чумандрин, Эрлих.
Александр Фадеев, приезжая в Хабаровск, редкий вечер не бывал в доме 67 по улице Фрунзе.
Здесь он впервые читал нам свой рассказ «Землетрясение», навеянный чудовищной силы взрывом Бархатного перевала, который преграждал путь из Сучанской долины к Тихому океану.
Александр Александрович несколько дней провел в тайге вблизи этого гигантского горного перевала, который хорошо знал еще со времен своей партизанской юности.
А 15 мая 1934 года, в день взрыва, смотрел с наблюдательного пункта, как «...вся масса Бархатного перевала стала медленно расти в воздухе, а в том месте, где была седловина перевала, стремительно взнялась к небу тяжелая черная туча».
— Я назвал свой рассказ «Землетрясение», — говорил он, — потому что в этот день многие сейсмические станции, в том числе и заграничные, зарегистрировали колебание почвы на юге Приморья силой в шесть баллов.
Он и теперь стоит, этот старый дом, притаившись в тени разросшихся тополей, притихший, ссутулившийся, будто тоскуя о прежних своих жильцах.
Ведь одних уж нет, а другие — далече...
Так всякий раз, когда забираюсь в какую-нибудь таежную глубинку, вспоминаю далекую юность, друзей и сверстников своих, с которыми жил и работал в те годы на прекрасных берегах Амура.
С особенным чувством вспоминаю друга — редактора «Тихоокеанского комсомольца» Владимира Шишкина, чья жизнь, к нашей общей печали, трагически оборвалась в двадцать шесть или в двадцать девять лет.
Не гонял бы он нас по обширному краю, возможно, не было бы у меня дальневосточных книг, у Геннадия Ложкина — знаменитого фото «Чайки над морем», которое в свое время украсило обложку «Огонька», у Ивана Машукова — романа «Трудный переход», и Петр Комаров не был бы тем, кем стал он в нашей советской поэзии.
На улице было темно, когда я вышел из дома и по узкой, едва приметной в росистых зарослях тропинке спустился к Амуру. Небо уже сплошь усыпано звездами, и среди них, точно заблудившись, сиротливо висит в стороне тонкий серп народившегося месяца. Свет от него неяркий, слабо мерцают и звезды. Не нужно смотреть на небо, чтобы видеть их, все они до одной лежат на притихшей, чуть-чуть колыхающейся воде, то перемешиваясь, то расходясь небольшими кругами.
Справа у скалистого мыса начинается колхозный заездок. Он угадывается в темноте своим длинным забором — бердо, вдоль которого медленно ходит катер с бортовыми огнями.
Со слов Петра Ивановича я уже знал, что горбуша ночью не идет, что еще с вечера, только зайдет солнце, она останавливается на отдых, чтобы с первой утренней зорькой двинуться дальше по своим извечным дорогам, чаще всего ближе к берегу, где течение потише и легче подыматься вверх. Как раз на этих-то рыбьих дорогах и ставятся заездки.
Сколько ни езжу по Дальнему Востоку, почти всегда везет мне в пути на интересных людей. Повезло, кажется, и на сей раз с Петром Ивановичем Обручевым. Когда я вернулся домой, он уже лежал на железной койке под байковым одеялом и, покуривая трубку, рассказывал Валерию Владимировичу о своей жизни на лимане, о богатых путинах давнишних тридцатых годов.
— Не читали случайно книжку «Тайна маленькой речки» Трофима Михайловича Борисова? — спросил он меня.
— Как же, читал...
— Так эта книжка, смею заметить, целиком про меня. Помните любознательного парнишку Петю, который взялся разгадать тайну нерестовой речки, где рождается и умирает кета? — опять спросил он и тут же ответил: — Я и есть тот знаменитый Петька.
Такое неожиданное признание Обручева, честно говоря, озадачило меня. Ведь книга Борисова пусть по своей фактуре документальна, но, как во всяком художественном произведении, герои в ней, должно быть, вымышлены. А тут, откуда ни возьмись, передо мною живой Петька Обручев.
Возможно, Петр Иванович, прочтя книгу, по каким-то общим с Петькой штрихам да по сходству имени и фамилии вообразил себя ее героем? Ведь он родился и вырос на амурском лимане в семье рыбака.
Могло быть и так...
Я сказал ему, что близко знал Трофима Михайловича Борисова, ученого-рыбника и писателя, автора не только «Тайны маленькой речки», благожелательно встреченной А. М. Горьким («Книгу Вашу читал еще в Италии совместно с друзьями и семейством. Всем понравилось»), но и повести о нивхском певце и воине Плеуне «Сын орла». А когда появился в печати его рассказ «Морской старик», мы дружески за глаза прозвали Трофима Михайловича Морским стариком, и это прозвище, такое точное для него, быстро распространилось среди местных литераторов. Ведь все дальневосточные моря и реки избороздил он, составляя многотомный труд по технике рыбного промысла и одновременно накапливая материалы для своих романтических повестей.
Одна из его книжек — «По широким плесам Амура», подаренная мне автором еще в 1936 году, до сих пор стоит у меня на полке.
Как рыбник Трофим Михайлович в в те годы славился не только своими учебниками, но и тем, что составлял рецепты новых солений и копчений из кеты, ивасей, сельди. Он месяцами испытывал и выдерживал их у себя дома, в крохотной самодельной лаборатории, и лишь после этого передавал на рыбокомбинаты для массового изготовления.
Очень любил он угощать рыбными деликатесами из своей лаборатории, с пристрастием допытываясь, каковы они на вкус, и, получив ожидаемое одобрение (ведь заранее знал, что хороши!), хитро и лукаво улыбался.
Это был удивительный человек, наш Морской старик! Недаром Горький ставил его рядом с Арсеньевым. «Вот еще один упрямец, подобно Арсеньеву, — писал Алексей Максимович, — сидит где-то в глуши и работает, работает».
Бывая наездами во Владивостоке, я иногда один, чаще с писателем Василием Кучерявенко, забегал к Борисову узнать о его здоровье, послушать новый рассказ или самому прочесть что-нибудь новенькое.
Этот «часок» (засиживались обычно до позднего вечера), проведенный в его рабочем кабинете среди редких книг; нивхских и ульчских божков, вырезанных из мореного дерева и привезенных с Амура; пирамид из консервных банок разной формы и величины; причудливых раковин, собранных где-то на тихоокеанском берегу, в которых несмолкаемо гудели на все лады морские приливы; каких-то мудреных моделей ставных неводов и заездков, изобретенных Трофимом Михайловичем, — словом, этот «часок» оставался в памяти надолго.
Особенно запомнился мне вечер, вернее ночь, которую мы провели у Морского старика с Фадеевым.
Александр Александрович жил в то время под Владивостоком на одной из тихих дач на девятнадцатом километре, где работал над новой частью «Последнего из удэге».
В город он наведывался редко и ненадолго: приедет, бывало, поздно вечером, переночует у Вячеслава Афанасьева и рано утром с первым же поездом возвращается на дачу.
Свои немногие городские дела — получить письма и переводы на почтамте — поручал тому же Афанасьеву или Анатолию Гаю, и они в определенные дни и часы ездили к нему.
В тот августовский вечер 1935 года, о котором я хочу рассказать, Александр Александрович приехал в город поздно, в одиннадцатом часу. Проходя мимо редакции, заглянул «на огонек» и застал в кабинете заместителя редактора Любанского владивостокских писателей — Афанасьева, Артемова, Кучерявенко и Никулина.
Любанский, видный журналист, стоял во главе приморской группы литераторов и был дружен и с Фадеевым.