— Отец.
Она ничего не сказала, только гневно прищурилась, но злилась явно не на меня, и мне, хоть и было стыдно, стало легче от ее ярости. Я не удержался и прибавил:
— Я ведь, знаешь, не такой уж послушный. Разве только с тобой.
Я сказал так, чтобы она усмехнулась, хотел снять напряжение, которое волей-неволей возникло из-за моего раздевания, спины и всего этого дурацкого мытья. Сработало: Эб удостоила меня своей кривой усмешки.
— Хочешь сказать, получал по заслугам, Гарет? Так, что ли?
Я молча сидел в кипятке и ощущал, как застывшие от скачки ноги понемногу оживают. Я же понимал, что Эб не по-настоящему меня спрашивает.
— Черт, Гарет! Но ты же еще малец.
— Никакой я не малец, Стенсон. Ты не намного меня старше.
Похоже, она меня не услышала.
— Покажи.
— Чего?
— Покажи.
Прозвучало как приказ, а я всего за два дня уже привык ее слушаться. И еще меня тронуло ее беспокойство, я обнял коленки, наклонился вперед и показал мокрую спину. Я-то знал, на что она похожа. Вся в рубцах, как поле, изрытое оврагами. Вообще, даже смешно: Эб могла бы убить меня не моргнув глазом, но ее разжалобили следы побоев. А может, я просто спутал сочувствие с удивлением. Эб резко выпрямилась, свернула самокрутку и мутным взглядом посмотрела на улицу.
— А лицо?
— Нет, с лицом другое, тут никто не виноват.
Эб не настаивала, и я успокоился. Не хотелось говорить о шраме.
— Шевелись, Гарет, сказала же тебе, что не люблю холодной воды.
Я зашевелился.
Когда я натягивал грязную одежку, Эб снимала свою. Я не то что она — отвернулся, пока она не влезла в воду. А в воде я на нее посмотрел — голова, коленки, руки. Кольт она положила рядом на табурет. Но я не собирался убегать.
Маленький брусок мыла то появлялся, то исчезал. Она мылила руки, шею, плечи. Когда Эб привстала и стала мыть грудь, я не отвернулся. Хотел ее смутить, но она даже внимания не обратила, знай намыливалась всюду, точно лошадь чистила. И почему-то было приятно смотреть на ее белую кожу, блестящую от воды и пены. Она совсем меня не стыдилась, как будто мы были детьми. Во мне вдруг вспыхнула взрослая злоба, и одновременно с ней разлилось странное спокойствие.
— Эб…
— Чего?
— Зачем ты держишь меня в заложниках? Шериф будет тебя выслеживать, а если бы ты меня отпустила, они бы передали всё охотникам за головами.
— Я не имею права рисковать.
— А чем ты рискуешь, если меня отпустишь?
— Ты знаешь, куда я еду, Гарет. По совершенно идиотской случайности ты узнал единственный стоящий адрес, место, где полиция и охотники за головами и правда могут меня найти.
— Я никому не скажу, обещаю.
Она рассмеялась нехорошим смехом и повторила мои слова детским издевательским голоском. И прибавила:
— Нет, рисковать я не имею права. А теперь моя очередь задать вопрос.
— Давай задавай!
— Почему ты хочешь вернуться?
Я почувствовал себя идиотом. Хороший вопрос. Я бы даже сказал, чертовски хороший. Прямо в яблочко.
В год, когда мама умерла, моей сестре Эстер исполнилось два года. Совсем слабенькая, она чаще ползала, а когда ходила, то покачивалась, как пьяная, и тянула ручки — будто ждала встречных объятий, — а потом падала, и никто ее не поднимал. Ночью, лежа в кровати, я слышал иногда, как она плакала, не понимая, почему мама не приходит и не берет ее на руки, спасая от ночных кошмаров. Поначалу ни я, ни братья никак не откликались на ее плач. Не то чтобы мы были недотепами или из жестокости не замечали ее горького плача. Дело было в том, что Эстер отчаянно плакала и за нас тоже. Кричала за нас. Мы — большие, с бессильно повисшими руками и сухими глазами — становились маленькой Эстер. Ее корчило от отчаяния, она кричала, и мы страдали вместе с ней до тех пор, пока не вмешался отец. Он наподдал Эстер так, что она бы наверняка во что-то врезалась, если бы Итан, мой брат, не поймал ее на лету. Наконец-то нашлись руки, которые ее подхватили. Больше мы не оставляли Эстер реветь одну. По очереди клали ее спать рядом с собой. Я помню, как от нее тянуло детским потом и прелым душком.
Мама умерла от горячки. В тот год не она одна умерла от горячки у нас в деревне. Она сопротивлялась до последнего, за нее молились. Люди сочувствовали отцу: остался один с четырьмя детьми на руках, а ведь так помогал всему приходу своими проповедями, своей мудростью… Когда мамы не стало, жизнь осталась прежней, но мы почувствовали себя гораздо хуже. Не потому, что мама могла нас защитить, а потому, что ее ласковая безответность убеждала нас в том, что перетерпеть можно все.
Женщина с золотыми шпорами
Когда мы спустились вниз, кое-кто в полупустом зале салуна обернулся в нашу сторону. Хотя народу стало уже больше, чем когда мы поднимались. Никто не улыбался, и мы тоже. Эб не опускала глаз под излишне пристальными взглядами и одновременно искала стол.
— Иди за мной.
Я старался выглядеть уверенно, хотя никогда еще не бывал в подобных заведениях: салун был для нас запретной зоной. Отец так заваливал нас работой, что сон приходил раньше любой мысли о развлечении. Мне и в голову не приходило тайком пойти в салун, чтобы, например, поиграть в карты. До сегодняшнего дня этот мир находился для меня на какой-то другой планете, как для нашей мамы дансинги. Дансинги, салуны, бордели — для отца не было разницы. И он не уставал бичевать их словом Божьим.
Я дошел вместе с Эбигейл до круглого стола в глубине зала. Трое мужчин сидели за ним и играли в карты. В воздухе стоял синий дым. И они тоже дымили вовсю, так что лица едва можно было различить. Двое в шляпах, а один с голой головой, почти полностью лысой.
— Стенсон! — сказал лысый старик и улыбнулся.
Двое в шляпах приостановили игру и подняли на нас глаза.
— Макферсон! — ответила Эб в тон ему, тепло и с явной симпатией.
— Парни, предоставьте место женщине, которая с кольтом в руках стоит десяти мужчин.
Эб усмехнулась комплименту, оба типа присмотрелись к ней повнимательнее, и первый — элегантный усач — поднес руку к шляпе.
— Мэм!
— Предпочитаю Стенсон, — отрезала Эб.
Он на это улыбнулся и отодвинул стул, чтобы она могла усесться между ним и лысым. Сам же снял шляпу, пригладил на висках волосы и все время одобрительно поглядывал на Стенсон. Меня там как будто и не было.
Второй тип, наоборот, смотрел на Эб с подозрением.
— Женщина с кольтом все равно что курица-наездница.
Слова прозвучали пощечиной, даже я это почувствовал.
— И?.. — спросила Эб, хищно оскалившись.
Тип ничего не ответил, заглянул в свои карты, потом собрал их, положил перед собой и объявил:
— Я пас.
Полная тишина. Макферсон кашлянул и сказал:
— Садись, Эб, не обращай внимания на Джефферсона, он сейчас дурнее парши, потому как проигрывает.
Эб уселась между стариком и усатым, ничего не сказав. Но, судя по колкому взгляду и кривой усмешке, она была на взводе.
Я сел справа от лысого старика и оказался таким образом рядом с Джефферсоном, парнем в шляпе.
Старик похлопал меня по локтю, словно желая успокоить, потом повернулся к стойке и сделал знак, чтобы нам принесли бутылку. И вот я уже сижу со стаканом бурбона в руке. Не скажу, что я никогда не выпивал, вообще-то бывало, тайком от отца, вместе с братом. Года два или три назад во время сенокоса. Один сезонник передал нам с братом бутылку, где оставалось виски на донышке. Я помню этого сезонника, он был музыкант, и мы его слушали, а он играл на гитаре и пел такие песни, что сердце прямо разрывалось. Не знаю, много ли девчонок он приманил своей музыкой, но мы любили его слушать, припев подхватывали хором — в общем, веселились после работы. Музыкант наш пел и божественное, так что отец терпел его, хоть и не одобрял ни музыки, ни песен. А потом отец как-то нас застукал — мы по-идиотски хохотали и пахло от нас не как положено. Меня до сих пор дрожь берет, как вспомню, — настоящая, по всей спине, дергаюсь как мул.
— Я тоже готов лечь, — сообщил усатый и устремил на Эб красноречивый взгляд.
Эб передернула плечами. Похоже, интерес соседа не пришелся ей по нраву, но она не стала осаживать его за такой заход, пусть и грубоватый. Что ж, это мудро, осторожность здесь не помешает.
Первый глоток виски обжег мне горло в самом прямом смысле, и я изо всех сил старался держать лицо, чтобы не морщиться. А вот глаза у меня сразу наполнились слезами, так что я быстренько прикрыл лоб волосами и, опустив голову, уставился на лежащие на столе карты. Не хватало только показаться им желторотым птенцом.
Старик взвыл от радости, сгреб две кучки монет, что лежали перед его партнерами, и прибавил к своей.
— Даете повод говорить о себе, барышня, — снова подал голос тот, что в шляпе. Он откинулся на спинку стула и широко расставил локти.
Он и ноги широко расставил, так что занял очень много места.
Вообще-то «барышня» по отношению к Эб звучала комично. Но тот, что в шляпе, вовсе не собирался шутить.
— Кажется, я даже портрет ваш видел. Красоты вашей он не передает, зато сумма под ним делает вас весьма соблазнительной.
— Слухи разбегаются быстро, но правдивых мало.
— Сказано, что за живую и за мертвую, прошу заметить.
— Извините, что вы сказали?
— Живая вы мне неинтересны. В таком-то наряде! — он брезгливо ткнул пальцем, показывая на мужскую рубашку Эб, туго обтянувшую ей грудь.
Он не стесняясь захохотал, его лицо презрительно скривилось.
— Но я нисколько не постеснялся бы продырявить вам шкуру. Здесь я этого не сделаю из уважения к старому другу Макферсону, мы в его салуне, я это помню. Но…
— Но что?
Скулы у Эб окаменели, и мне даже показалось, что она заскрипела зубами — я уже слышал этот скрип ночью: она спала неспокойно, вздрагивала, дергалась, словно привидение воспользовалось темнотой и задало ей хорошую трепку.
— Но случись мне встретить вас в другом месте, миндальничать я не стану.
— А если сию минуту? — предложила Эб, впившись в Джефферсона взглядом и берясь правой рукой за кобуру.
— Успокоились, — провозгласил старик и хлопнул обеими ладонями по столу. — Я у себя такого не потерплю. Мне не нравится, как ты разговариваешь с дамой. Она мой друг.
— Дама в тебе не нуждается, Макферсон, она считает себя мужиком, уверена, что у нее есть яйца, а значит, она сумеет меня найти.
Старику эти слова тоже не очень-то понравились, его лоб проре́зала морщина, и он издал чудной звук, больше похожий на ворчание гризли, — что-то вроде «ваумгрхр».
— Чем ты не доволен, Джефферсон?
— Я не доволен тем, что баба строит из себя мужчину. Вопрос уважения.
Джефферсон еще не успел закончить фразы, как Эб, двинув стул, сорвалась с места. Она уже ринулась в бой. Я, замерев, смотрел на нее, сердце подскочило чуть ли не к горлу и бешено колотилось. Но усатый вдруг расхохотался и этим остановил накатившую волну ярости.
— Джефферсон, ты… ты…
Тут его одолел такой хохот, что поначалу он даже показался мне ненатуральным, но потом стал вполне естественным, только очень громким. А еще его смех был заразительным, и Джефферсон, вместо того чтобы обидеться, тоже улыбнулся.
— Кто я?
— Поганец ты! Чертов ублюдок!
Усач смеялся все громче, слезы выступили у него на глазах. Джефферсон тоже хохотал, грубая брань была словно бы фирменным знаком их мужской дружбы, паролем хозяев мира. Не желая отстать от приятелей, старик тоже присоединился к веселью. Его смех походил на тявканье. Он не очень-то соображал, что их так развеселило, зато я понял: он смеется, потому что успокоился. Поединков у себя в салуне он не хотел, а Эб явно уважал. Никаких сомнений.
— Что закон, что уважение — вещи одного порядка, — объявил усач. — Они должны тебя устраивать.
Эб, похоже, немного расслабилась, хоть наши соседи по столу и были уродами.
— Напроказила, Стенсон? — спросил ее потихоньку старик.
— Не слушай пустой болтовни, Макферсон. И вообще. Ты, что ли, будешь мне мораль читать?
— Мне, знаешь, неохота, чтобы ты качалась на веревке. Или чтобы охотник за головами проделал в тебе дыру.
— Очень мило.
— Я же тебя люблю.
— Отвечаю тебе тем же.
— То-то и оно. К тому же, если ты вдруг мне задолжаешь, всегда расплатишься шпорой.
Эб улыбнулась во весь рот. Они, видно, понимали друг друга, и те двое прекратили смеяться и прислушивались к их разговору. Эб качнула головой.