Странно, что среди моих воспоминаний не было вовсе веселых, радостных, что мои внутренние очи читали только страницы зла и горя. Конечно, бывали в моих существованиях и радостные дни, но, вероятно, их было немного, потому что они забылись и потонули в море всяких страданий. А если это так, то к чему же самая жизнь? Нельзя же предположить, что жизнь устроена для одного страдания. Есть ли у нее какая-нибудь другая конечная цель? Вероятно, есть, но узнаю ли я ее когда-нибудь?
Ввиду этого незнания мое теперешнее положение, т. е. состояние безусловной неподвижности и покоя, должно бы было мне казаться верхом блаженства. А между тем из всего этого хаоса неясных воспоминаний и отрывочных мыслей начало у меня выделяться одно странное чувство: меня потянуло опять в ту юдоль мрака и скорби, из которой я только что вышел. Я старался заглушить в себе это ощущение, но оно росло, крепло, побеждало все доводы, — и, наконец, перешло в страстную, неудержимую жажду жизни.
О, только бы жить! Я вовсе не прошу продолжения моего прежнего существования, мне все равно, чем родиться: князем или мужиком, богачом или нищим. Люди говорят: "Не в деньгах счастье" — и, однако, считают счастьем именно те блага жизни, которые приобретаются за деньги. Между тем счастье не в этих благах, а во внутреннем довольстве человека. Где начинается и где кончается это довольство? Все сравнительно, все зависит от горизонта и от масштаба. Нищий, протягивающий руку за грошом и получающий от неизвестного благодетеля рубль, испытывает, быть может, большее удовольствие, нежели банкир, выигрывающий неожиданно двести тысяч. Я и прежде так думал, но утвердиться в этих мыслях мешали мне предрассудки, внушенные с детства и признававшиеся мной за аксиомы. Теперь эти миражи рассеялись, и я вижу все гораздо яснее.
О, только бы жить! Только бы видеть человеческие лица, слышать звуки человеческого голоса, войти опять в общение с людьми… со всякими людьми: хорошими и дурными! Да и есть ли на свете безусловно дурные люди? И если вспомнить те ужасные условия бессилия и неведения, среди которых осужден жить и вращаться человек, то скорей можно удивляться тому, что есть на свете безусловно хорошие люди. Человек не знает ничего из того, что ему больше всего нужно знать. Он не знает, зачем он родился, для чего живет, почему умирает. Он забывает все свои прежние существования и не может даже догадываться о будущих.
О, я хочу вернуться к этим несчастным, жалким, терпеливым и дорогим существам! Я хочу жить общей с ними жизнью, хочу опять вмешаться в их мелкие интересы и дрязги, которым они придают такое важное значение. Многих из них я буду любить, с другими бороться, третьих ненавидеть, — но я хочу этой любви, этой ненависти, этой борьбы!
О, только бы жить! Я хочу видеть, как солнце опускается за горой, и синее небо покрывается яркими звездами, как на зеркальной поверхности моря появляются белые барашки, и целые скалы волн разбиваются друг о друга под голос неожиданной бури. Я хочу броситься в челнок навстречу этой буре, хочу скакать на бешеной тройке по снежной степи, хочу идти с кинжалами на разъяренного медведя, хочу испытать все тревоги и все мелочи жизни. Я хочу видеть, как молния разрезает небо и как зеленый жук переползает с одной ветки на другую. Я хочу обонять запах скошенного се на и запах дегтя, хочу слышать пение соловья в кустах сирени и кваканье лягушек у пруда, звон колокола в деревенской церкви и стук дрожек по мостовой, хочу слышать торжественные аккорды героической симфонии и лихие звуки хоровой цыганской песни.
О, только бы жить! Только бы иметь возможность дохнуть земным воздухом и произнести одно человеческое слово, только бы крикнуть, крикнуть!..
И вдруг я вскрикнул, всей грудью, изо всей силы вскрикнул. Безумная радость охватила меня при этом крике, но звук моего голоса поразил меня. Это не был мой обыкновенный голос: это был какой-то слабый, тщедушный крик. Я раскрыл глаза; яркий свет морозного ясного, утра едва не ослепил меня. Я находился в комнате Настасьи. Софья Францевна держала меня на руках. Настасья лежала на кровати, вся красная, обложенная подушками, и тяжело
дышала.
— Слушай, Васютка, — раздался голос Софьи Францевны, — продерись как-нибудь в залу и вызови Семена на минутку.
— Да как же я туда продерусь, тетенька? — отвечала Васютка. — Сейчас князя выносить будут, гостей собралось там видимо-невидимо.
— Ну, как-нибудь продерись, на минутку всего вызови, ведь все-таки отец.
Васютка исчезла и через минуту воротилась с Семеном. Он был в черном фраке, обшитом плерезами, и держал в руке какое-то огромное полотенце.
— Ну, что? — спросил, он, вбегая.
— Все благополучно, поздравляю, — произнесла торжественно Софья Францевна.
— Ну, слава тебе, господи, — сказал Семен и, даже не посмотрев на меня, побежал обратно.
— Мальчик или девочка? — спросил он уже из коридора.
— Мальчик, мальчик!
— Ну, слава тебе, господи, — повторил Семен и скрылся.
В это время Юдишна оканчивала свой туалет перед комодом, на котором стояло старое кривое зеркало в медной оправе. Повязав голову черным шерстяным платком, чтобы идти на вынос, она обратила негодующий взгляд на Настасью.
— Нашла тоже время, нечего сказать. Князя выносят, а она в это время рожать вздумала. О, чтоб тебя!..
Юдишна с ожесточением плюнула и, набожно крестясь, поплыла по коридору. Настасья ничего ей не ответила, только улыбнулась ей вслед какой-то блаженной улыбкой.
А меня выкупали в корыте, спеленали и уложили в люльку. Я немедленно заснул, как странник, уставший после долгого утомительного пути, и во время этого сна забыл все, что происходило со мной до этой минуты. Чрез несколько часов я проснулся существом беспомощным, бессмысленным и хилым, обреченным на непрерывное страдание.
Я вступал в новую жизнь…
Николай Брешко-Брешковский
«Черный барин»
С холодной и тихой злобой, — она долго накапливалась, — Мария Никитична в сотый раз, да что в сотый — конца краю не было! — спросила жильца:
— Когда же вы мне за комнату отдадите? Четвертый месяц пошел. Четвертый месяц!
Агашин, тоненький, бритый, с бородавкой на щеке, нисколько его не портившей, развел руками с виноватым, но ничуть не приниженным видом.
— Ах, дорогая моя Мария Никитична, если б я знал когда, — я был бы счастливейший смертный. "Когда б я знал, когда б я знал!" — запел он фальшиво.
— Вы мне тут, сударь мой, бобов не разводите. Я вас толком, по-человечески спрашиваю? Грешно и, можно сказать, подло так поступать. Я женщина бедная, живу на вдовьи крохи, а вы, — губы ее запрыгали, — вы лоботряс, лежебок!
Агашин вспомнил тех фатов, которых он играл иногда в народном театре "Вена" по Шлиссельбургскому тракту и принял обиженный, негодующий вид.
— Сударыня, вы забываетесь. Пользуясь тем, что вы женщина, вы осмеливаетесь безнаказанно оскорблять меня.
И он стоял перед нею, засунув руки в обтрепанные карманы светлых легоньких панталон, — осенний костюм был заложен, — и, покачиваясь на каблуках, с презрительной гримасой смотрел на хозяйку.
Она ответила ему полным ненависти взглядом и вдруг, круто повернув и плюнув, ушла вглубь коридора.
— Обормота несчастная!..
Агашин сделал вид, что не слышит и, насвистывая, скрылся в своей комнате. Это был газетный репортер. Он писал обо всем: о пожарах, убийствах, об антисанитарности выгребных ям, о великосветских раутах, о заседаниях ученых обществ, о панихидах, о собачьих выставках.
Он посещал бесплатно всевозможные увеселения, частные театры, синематографы и предъявлял контролю, вместо билета, свою визитную карточку.
Вот уже несколько месяцев Агашин сидел без работы. "Невские Зарницы", где он главным образом подвизался, перестали печатать его заметки.
Причина более чем уважительная. Агашин сознательно выставил газету в глупом и смешном виде. Он побился с приятелем на дюжину пива, что в описании одного аристократического бала вставит целиком следующую фразу: "Среди присутствующих мы заметили К. П. Победоносцева в декольтированном платье цвета крем-брюле". Фраза не только была вставлена в отчет, но, к величайшему ужасу издателя и редактора, появилась на следующий день в газете. Выпускающий номер получил соответствующую головомойку, а редакционному рассыльному было приказано:
— Явится этот мерзавец Агашин, — гоните его в шею…
Но Агашин при всей своей смелости в редакцию так и не явился.
В остальных газетах его боялись.
"И нас этот негодяй подведет, чего доброго".
И вот уже несколько месяцев он сидел без работы. Жил подобно птице небесной, не платил за комнату и в ноябрьский дождь, и холод путешествовал в летних сиреневых панталонах.
Комнатка — неуютная, узкая. Железная кровать, серая, несвежая простыня. Съехавшее на пол одеяло. На столе, в обществе чайника с отбитым носом — воротничок-монополь и пузырек с высохшими чернилами, — улика полного творческого застоя у Агашина.
Оставшись один, этот репортер не у дел умолк. Незаметно подкрался голод. Хорошо бы холодную рюмку водки, несколько горячих сосисок… И все это покрыть бокалом доброго пива…
Мечты, мечты… В кармане даже завалящей копейки не найдется. А в соседнем трактире "Византия" больше не верят в долг… Но, во-первых, Агашину хотелось во что бы то ни стало осуществить мечту о холодной водке, сосисках и пиве, а, во-вторых, изобретательная голова его осенялась иногда прямо гениальными идеями. Весь вопрос — удастся ли? Он сообщил своему облику внушающий доверие вид, насколько это возможно было при его печальных обстоятельствах, надел порядком измятый цилиндр, вычистил пальто, достиг Невского и твердо, уверенно вошел в большой книжный магазин.
— Я хотел бы видеть господина управляющего.
— Я к вашим услугам.
— За последнее время вашей фирмой выпущены такие-то и такие-то книги; вам хотелось бы видеть рецензии о них в… — Агашин назвал распространенную газету.
— С нашим удовольствием…
— В таком случае, дайте мне эти книги. Я ознакомлюсь с ними и напишу.
Ему завернули довольно большой пакет. Агашин отправился на Литейный, и за два с полтиной продал все книги букинисту. В результате — не только скромный завтрак с сосисками, но и бефстроганов и чашка крепкого черного кофе с коньяком и сигара.
Домой его не тянуло нисколько. Опять привяжется эта дура. Он шел, дымя сигарой, бросая взгляды на женщин и насвистывая "Ойру", на этот раз вполне искренно, без всякой рисовки.
Только третий час, а уже темно и горят фонари. Огоньки их так одиноко маячат в этой влажной, туманной мгле и кажется, что эти озабоченно снующие фигуры — не люди, а призраки. Даже чугунный конь, взвившийся на дыбы у Аничкина моста, и тот мнится призрачным. Дали заволакиваются гуще, и в пятидесяти шагах — неясная трепетная муть, порождающая силуэты колясок, пешеходов, лошадей и автомобилей.
Туман, унылый, гнетущий, нисколько не омрачал настроения Агашина. Даже наоборот. Под его мистическим покровом — у него так и мелькнуло: "под его мистическим покровом" — недурно было бы завести знакомство с какой-нибудь интересной женщиной. Вот впереди стройная фигурка. Отчетливо и бодро ступают высокие каблучки изящно обутых маленьких ножек. Агашин ускорил шаги. Он знал толк в женской походке… Вот он рядом с нею… Вот обогнал ее… Задорное личико брюнетки. Агашин любил брюнеток. Он умышленно задержался. Она опередила его и, поощрив мимолетной улыбкой, повернула на Екатерининский канал. Агашин — за нею. Несомненно, он произвел впечатление. Он догонит незнакомку и учтиво, как воспитанный молодой человек, приподняв цилиндр, заговорит…
Правда, его скудные финансы мешают пригласить ее отобедать вместе, но для чашечки шоколада в кафе у него хватит еще серебряной мелочи.
Экая досада!.. Впереди на панели у одного из подъездов — толпа. Брюнетка, уже теряясь в тумане, ловко проскользнула вперед… Но Агашин не мог этого сделать. Гуще сомкнулась толпа. На мгновение репортер заглушил в нем уличного донжуана. Что-нибудь да случилось. Неспроста же народ здесь.
Мелькает в воздухе белая вязаная перчатка городового.
— Так что, проходите, господа… Что случилось?.. Ничего не случилось!..
Репортер наметил серое пальто полицейского офицера и, хотя тот был лишь поручик, Агашин сразу повысил его на два чина.
— Не откажите, господин капитан, сказать, что именно случилось?.. Фамилия моя Агашин… Я — сотрудник "Невских Зарниц"… Агашин…
Польщенный поручик ответил охотно.
— Убийство, видите ли вы… Здесь во втором этаже артистка Скарятина жила, опереточная… Ну так вот, сегодня утром… в постели мертвая… А ты изволь здесь дежурить…
Но репортер уже не слышал последних слов. Он чуял богатый материал, смаковал "целый океан" строк, и с раздувающимися от волнения и профессионального аппетита ноздрями ринулся в подъезд. Широкая лестница, темно-вишневая дорожка. Вот и второй этаж. Большая медная доска с надписью: "Антонина Аркадьевна Скарятина". Доска, теперь ненужная, лишняя, так празднично сияет, словно ничего и не случилось.
Околоточный преградил Агашину путь.
— Нельзя-с, посторонним нельзя!..
Агашин моментально превратился в фата из народного театра по Шлиссельбургскому тракту и, оттопырив губу, свысока, вернее снизу, посмотрел на околоточного, который был еще выше его и крупнее.
— Во-первых, я не посторонний, а во-вторых, прежде чем мешать мне, я вам посоветовал бы спуститься вниз и спросить у поручика… Я, милостивый государь, здесь не посторонний… Дайте дорогу!..
Околоточный пожал плечами и решил: "сыщик, верно".
Агашин очутился в обширной передней с темно-красным сукном во весь пол. Какие-то грубые, чужие голоса. Дворники, околоточные, следы грязных ног. В это уютное гнездышко с его пряным комфортом, созданном для веселой беспечной любви с ужинами, тройками и шампанским, вдруг ворвалась улица… А в гостиной благоухают корзины цветов, поднесенных вчера Скарятиной. И вот она сама на портретах улыбается полуобнаженная, гордая своей красотой и своим телом.
Раскрытый рояль. Ноты цыганского романса. И цветы, и откровенные соблазнительные портреты, и цыганские романсы, — все это совсем, совсем ненужное теперь… Агашин протолкался в спальню. Как репортера, его принимали в дорогих кабинетах, гостиных, но такой роскошной кровати под балдахином с кистями он никогда не видел. И в этом интимном уголке, с правом входа лишь для избранных счастливцев, толкутся теперь как на аукционе. Красный дворничий затылок и рядом — изрытое оспою лицо с бегающими глазами, — без всякого сомнения — сыщик. Громадные резиновые галоши околоточного топчут дорогой мех белого медведя. Тот самый мех, на котором, быть может, вчера еще нежилась в истоме красавица… Тяжелая морда с маленькими глазками и страшным оскалом зубов, наверное, могла бы порассказать многое…
А теперь она лежала, как-то скрючившись, закостеневшая, в тонкой батистовой сорочке и с подурневшим от страдальческой гримасы лицом.
И если прежде на нее разорялись и за счастье ласкать это тело подставляли свой лоб противнику, то теперь смотреть на нее было стыдно и жалко. Тайну красивой и грешной женщины взяли и выволокли на улицу.
Через несколько минут Агашин был в этой спальне, как у себя дома. Он успел поговорить и с заплаканной румяной горничной, и с доктором и закидал вопросами производившего дознание судебного следователя.
Официальным покровителем опереточной дивы считался нефтепромышленник Хачатуров. Но в Петербурге он бывал лишь наездами, живя в Баку и часто бывая в Париже и Ницце. Кроме него были еще и другие, которых покойница дарила своей близостью.
И вот безмятежное существование оборвалось так трагически. Горничная Груша встала, как всегда, в девятом часу, убрала комнаты, а в одиннадцать, — это уж было заведено раз навсегда, — внесла барыне в спальню кофе.
— Глянула, — Боже мой, поднос так и загремел!.. Лежит моя родненькая Антонина Аркадьевна вот как сейчас, и ножка подогнута, а на груди ранка…
Агашин поманил заплаканную девушку и высыпал ей в ладонь всю имевшуюся у него мелочь.
— Голубушка, не волнуйтесь и спокойно отвечайте на те вопросы, которые я вам предложу… Цель убийства романическая, быть может, ревность? Он не перенес, что другой обладал ею?
— Полноте, барин, какая там ревность, тысяч на тридцать бриллиантов унесено.
Агашин поморщился.
— Это уже мне не так нравится, но все же и это интересно… Тысяч на тридцать, говорите вы? Неужели у покойницы было так много бриллиантов?..
— Много, барин, страсть много! Без счету дарили. Один этот керосинщик из города Парижа сколько привозил! То брошку, то серьги, то диамеду. И все от господина Лялика. Это уж, говорят, из первых первый…
Агашин чиркал что-то в записную книжку.
— Великолепно, дорогая моя. Простите, я перебью нить ваших драгоценных мыслей. Вы говорите, что такой у вас порядок заведен был, — в одиннадцать часов подавать ей прямо в постель кофе. Но ведь, согласитесь, подобный образ действий не всегда удобен… А вдруг барыня там не одна в спальне?
С достоинством покачав головой, девушка возразила:
— У нас такого не было заведения. У нас дом строгий. Мы никому не позволяем ночевать.
— Вы меня не так поняли, голубушка. Я вовсе не желаю набрасывать тень на репутацию вашего почтенного дома. Но меня лишь интересует вопрос, был ли кто-нибудь вчера в эту фатальную для вашей бедной барыни ночь?
Горничная торопливо закивала.
— Был, был. Его рук дело, душегуба!.. Кто же другой? Он и порешил, он и бриллианты унес…
— В таком случае, — развел руками Агашин, — все ясно, как шоколад. Почему же не арестуют этого господина?
— Кого, барин?
— Понятное дело кого, — убийцу!
— А вы его знаете?
— Я? Вот вопрос! Откуда же я могу знать…