— Хочу, — отвечал мальчик, подходя.
— Молодчина! — потрепал его по щеке отец, налил ему полрюмки и дал выпить: ребенок закашлялся.
— Что это вы делаете? — вскричала Настя, вскакивая и уводя от него Сашу.
— Ничего, пройдет! — расхохотался Владимир Константинович. — На, вот, закуси, — подал он сыну кусок бутерброда.
Орест только плечами пожал.
— Водка желудок укрепляет, — словно оправдывался Бирюков, — от золотухи доктора всегда водку прописывают.
— Саша вовсе не золотушен, да и вряд ли водка вообще детям полезна, — заметила Завольская. — Спросите Каменева — он здесь.
— Где?
— У вас в кабинете; Надежду Александровну выслушивает.
Владимир Константинович всполошился.
— А что?.. Разве она нездорова?.. — Ангельчик! Милочка! — бросился он к входившей жене и стал целовать ее руки. — Ты больна?..
— Нет.
— А доктор что же выслушивал?
— Ведь ты знаешь, что у меня грудь слаба… ну он и следит за тем, чтобы она совсем не расстроилась.
— Так у тебя теперь ничего не болит?
— Ничего.
— Урра! — крикнул вдруг Бирюков, подошел к закуске, налил себе водки и, провозгласив «за здравие нашего ангела!», опрокинул рюмку в свою широкую глотку.
Надежда Александровна с сожалением, похожим на презрение, посмотрела на мужа и, подозвав к себе детей, села к столу показывать им карточки.
— А доктор-то где же? — вспомнил вдруг Владимир Константинович.
— Уехал, — ответила жена.
— Ну черт с ним, коли уехал! Надя, знаешь новость: жид Блюмензон издох.
— Да разве я его знаю…
— Помилуй матушка: кто эту ракалию[39] не знал… Ростовщик, который и с живого и с мертвого драл… восемьдесят тысяч чистоганом оставил!.. Вот канальское-то счастье таким болванам, как племянничек его любезный!
— Как вам, однако, мало для счастья нужно! — со злобной ноткой заметил Осокин.
— Восемьдесят-то тысяч мало? Эк ведь как забирает!
— Вы не поняли… Не велико счастье такие деньги наследовать!
— Это почему? Особенные они, что ли?
— Особенные. Это — пот и кровь бедняков, нищета и позор, может быть, целых семейств!
— Фу! как громко! — развел руками Бирюков. — Не отказаться ли ему, бофрерчик, а?
— Я бы, может быть, и отказался, — серьезно сказал Орест.
— От восьмидесяти-то тысяч?.. Ну, уж это ты врешь, позволь не поверить!
Осокин промолчал.
— Упокой его Господи, — хлопнул Владимир Константинович рюмку водки, — подлец был покойник! Не прикажете ли хереску? — подслужился он к Насте.
— Нет, — сухо отозвалась девушка.
— Боитесь, что от ваших коралловых губок винцом будет попахивать? — подошел он к ней, уже порядочно раскрасневшись.
Завольская молча отодвинулась.
— Как к вам это платье идет — прелесть! Сидит-то как! — плотоядно оглядывая Настю, продолжал заигрывать Бирюков. — Остя! — хотел шепнуть он шурину что-то на ухо, но тот довольно грубо взял его под руку и отвел к обыденному столу. «Будет нахальничать! — вполголоса заметил он зятю. — Вон суп несут».
Владимир Константинович несколько удивленно взглянул на Осокина, но тотчас же расхохотался:
— Хватим-ка, милейший! — пригласил он beau-frere'a.
Но beau-frere не хватил, и хозяин в одиночестве пропустил предобеденную чарочку. Сели за стол. Обед прошел скучно. Все, кроме хозяина, мало ели и больше молчали; зато он ел за четверых и болтал без умолку. Бирюков рассказывал про свою службу в кавалерии: как на своем Демоне перескакивал через целую ротную колонну, как из подков вил веревки, как указательным пальцем перешибал как ножом, три фунта стеариновых свеч. Орест ушел от сестры грустный и расстроенный. «Господи, — рассуждал он, — жить с эдаким животным!» — и он не шутя раздумался над судьбой несчастной Надежды Александровны.
III
В тот же день вечером, под неприветный шум мелкого осеннего дождя, вот что происходило в небольшом деревянном доме одной из посредственных улиц города. В гостиной, на столе перед диваном горела лампа под зеленым абажуром, и стоял чайный прибор; немного поодаль, на высоком табурете с медной доской, шипел самовар, выпуская из-под крышки две белые струи волнующегося пара. На диване сидели две старухи; крайней, ближе к самовару и очевидно хозяйке, было лет за шестьдесят; высокая, полная, с широким, бойким лицом и небольшою проседью в темных, еще густых, волосах, — она составляла резкую противоположность со второй, сухопарой фигуркой, с желтой, птичьей физиономией и узенькими, плутоватыми глазками. Хозяйку звали Татьяной Львовной Осокиной, а ее гостью — Марьей Серапионовной Перепелкиной.
Старухи молчали; видно было, что они уже повыболтались; передача новостей, за неимением материала, прекратилась и уступила место усиленному чаепитию. В комнате раздавалось только шипение самовара, звук ударявших в стекла капель, да изредка, довольно громкое, прикусывание сахара.
Прошло с четверть часа; наконец гостья, допив свою четвертую чашку и опрокинув ее вверх дном, слегка приподнялась на диване и с ужимкой поблагодарила хозяйку.
— А еще? — грубовато спросила ее та. — Пей, Сергеевна!
— Нет уж, увольте, Татьяна Львовна: как перед Богом, не могу-с!
— Другой раз по семи пьешь!
— А сегодня моченьки моей нету! — ухмыльнулась Перепелкина. — Человек ведь я тоже-с… Что я нынче чаю припила — страсть! У Левиных три чашки, — загнула она три пальца, — у купчихи Синеглазовой четыре, у генеральши Булькиной… ну тут всего одну, потому особа важная, сами изволите знать неловко как-то… У Горожанкиных…
— Будет тебе высчитывать… Ну что мне в том, сколько чаю ты выхлебала? — оборвала гостью Осокина.
— Я ведь это к тому, чтобы вы чего подумать не изволили.
— Не дура же я в самом деле, чтобы обижаться…
— Ты все на свой чиновничий аршин меряешь… Ой, Марья, Марья!
— Потому как я привыкла дорожить вашими милостями, — с кошачьей ужимкой и постоянно подпрыгивая на диване, лепетала Перепелкина, — я всегда опасаюсь, чтобы чем ни на есть прогневить вас, матушка вы моя.
— Пустое мелешь!
— Я сызмальства, Татьяна Львовна…
— Да будет тебе, заладила одно, да одно!
Гостья съежилась и платком, свернутым в комочек, утерла свои тонкие, бесцветные губы.
— Ой, Матерь Божия! — немного помолчав, воскликнула она, взглядывая в окно и прислушиваясь к шуму дождя и ветра. — Как пойду-то я от вас: погодушка — светопреставление!
— Авось не растаешь, до извощика-то доковыляешь… рукой подать, а денег я дам.
— Поди, антихристы, все по трактирам да кабакам разбрелись!
— Марфушку дошлем — не велика барыня… Да что об этом толковать… скажи-ка лучше: у Ильяшенковых ты бываешь?
Перепелкина даже привскочила, словно резиновый мячик.
— У генерала-то?.. У Павла-то Иваныча? Да я, матушка вы моя, у них почитай свой человек в доме!
— Уж и свой! У тебя замашка всех своими считать; чаю раз-другой в доме напилась — сейчас в свои люди себя и жалуешь!
— Как же это, Татьяна Львовна, возможно-с. Я ведь тоже знаю, где какую линию провести… У Ильяшенковых мне иной раз на дню не единова бывать приходилось. Самой что ни на есть пустой вещички генеральша, без меня, продать не решаются. Чуть долго не зайду — сейчас по меня или горничную или лакея шлют… Завсегда тоже угощением потчуют; а о барышнях говорить нечего: Софья Павловна, как приду, так от меня во все время не отходят… все мне свои секреты доверяют и не в чем меня не конфузятся: и шейку при мне моют и юбочки надевают.
— Так эдак, — перебила расходившуюся гостью хозяйка, — ты от них кое-что и вызнать можешь?
— Все, матушка вы моя, до ниточки! — встрепенулась Перепелкина, сразу сообразившая, что тут заработком пахнет.
— Видишь ли… Только смотри, Марья, — остановилась Татьяна Львовна, — уговор лучше денег — замочек на язык привесь!
— Ой, матушка! — даже откинулась гостья.
— То-то! Племянника моего знаешь?
— Ореста-то Александрыча? Раза два у вашей милости видела… еще, извольте припомнить, спор у вас с ними вышел: губернатора племянничек ваш неделикатно так обозвали…
— Так вот в чем дело: нравится Осте ильяшенковская Софья… Хоть он и скрывает, а я уж это по всему вижу. Брату хочется, чтобы Остя женился: думает, семейством обзаведется — ближе к нему станет. Оно и то сказать: родному дяде, богачу, обидно ведь, что племянник, единственный его наследник, от него сторонится и никогда копейки у него не попросит!
— Как, матушка вы моя, — насторожила уши Перепелкина, — Орест Александрыч дядюшкиными денежками брезгуют?
— Ну, это уж их дело, — спохватилась старуха, — заминка у них тут вышла… Конечно, все перемелется… мало ли что между своими бывает… Мне только не хочется, чтобы эдакой, можно сказать, шаг на всю жизнь Остя тяп да ляп порешил. Сама знаешь, как осторожно да осмотрительно судьбу свою надо устраивать.
— Истинно, матушка вы моя: вон тятенька меня за первого встречного выдали, польстились, что чиновник, второй чин имел, — так семь годков фонари у меня с глаз не сходили!
— Хотя брат за приданым и не гонится, а все-таки, по-моему, не след Осте, у которого со временем тысяч на сто состояния будет, на какой-нибудь жениться; поэтому ты разузнай мне доподлинно: сколько за Софьей дают.
— Об этом не извольте беспокоиться: у генерала денег куча! Сами чай изволите знать, с каким форсом живут: и кареты, и коляски, и все такое… Тоже как барышень одевают… Дом на удивленье…
— Положим это еще не доказательство: другой столько пыли в глаза напустит, что подумаешь — миллионер, сундуки от денег ломятся, а все пустое: пофинтит-пофинтит, да щелкопером и окажется. Много тоже на фу-фу живут!
— Нет уж, Татьяна Львовна, я от такого человека знаю, от такого верного, что уж не солжет… Да сами извольте посудить: Покровское — золотое дно… что хлеба одного снимут… Опять же деньги-с… Какими в Питере делами воротил — ума помрачение! Да и теперь не гроши получает!
— Все это говорят, а ты узнай!
— И узнаю… до последнего рублика.
— Потом вот еще: не нравится мне этот Огнев… Прожженная он шельма! Как бы чего доброго Осте ноги не подставил!
— Это Огнев-то? Да что у него есть? Тяжба-то еще не денежки в кармане! Полноте-ка: Софья Павловна в наилучшем виде это разумеют.
— Говорят, однако, что он порядком-таки за ней приударивает, и она будто бы ничего…
— Пустое, матушка вы моя: Софья Павловна тоже не глупеньки, замуж зря не пойдут.
— Замуж, может, она за него и не ладится, а боюсь я, чтобы баловства какого не вышло. Остя молод, да и в чаду… под носом не увидит, окрутить его немного мастерства надо; отца и матери нет, — так уж мне думать за него приходится. Ты смотри же, Сергеевна, разузнай, да по-божески!
— Татьяна Львовна! Матушка вы моя! За все то ваши милости… Да разрази меня Господь!
— А красива Софья? Давно, признаться, я ее не видала, может, переменилась?
— То есть писаной картинкой назвать можно! Ну вот, как говорят, по последнему журналу, — вскинула руками Перепелкина. — Да такой красавицы поискать… Глаза какие, губки…
— Не тоща она?
— Господь с вами! — даже с негодованием откинулась назад гостья. — Булочка, совершенная булочка!.. А умница-то какая!
— Слышала, что умна… рядиться только любит. Ну да, для богатых грех этот еще не Бог весть какой.
Осокина поднялась с дивана и рукой постучала в стену; явилась здоровая девка, в пестром платке на голове, босая.
— Убирай! Да неужели у тебя башмаков нет, что босая ходишь?
— Обутки-то не напасешься — ходьбы много… На четыре рубля жалованья не разживешься… а башмаки не то два, не то и три стоят… Хорошо и так! — пробурчала она, вынося самовар.
— Мужичка неотесанная! А вот я толченым стеклом пол посыплю — посмотрю, как-то ты голоногая шлепать будешь! — крикнула ей вслед Татьяна Львовна. — Вот до чего дожили! — обратилась она к Перепелкиной.
— Ой уж! — махнула та рукой.
— А платок для чего на голове таскаешь? — снова заметила появившейся за чашками девке Осокина. — Холодно, что ли? Пакость только на голове разводишь! Тут так вот не экономишь, потому что паклю свою чесать не хочется!
— Есть када тувалетами займоваться, — огрызнулась Марфушка, — как день-деньской пятки топчешь!
— А вот я тебя прогоню — так будешь тогда пятки топтать! — взбесилась Татьяна Львовна. — Кто тебя, корову эдакую, возьмет!