Сергей Орлов любил фантазировать на космические темы. Не раз он доказывал мне, что Землю много раз посещали представители иных планет, иных цивилизаций. И память об этом сохранилась в старых эпосах… Я принял игру, и мы, встречаясь, перебирали мировые эпосы от «Гильгамеша» до «Калевалы», где легко и просто находили если не расписание, то, во всяком случае, описание межпланетных рейсов.
Сергей как-то доказывал мне и «теорию», по которой все православные храмы, католические костелы и мечети по своей форме — воспроизведение неких космических кораблей. Отсюда летучесть пропорций, устремленность ввысь, обтекаемость и т. д. Верил ли он в это сам? Не уверен. Вероятно, это была одна из тех «легенд для себя», которую порой создают люди, живущие на колоссальных перегрузках, утомленные и переутомленные, — для отключения.
Многие его произведения — стремление разобраться в самых острых, самых суровых проблемах времени. Чувство причастности к глобальным, космическим событиям, которое многое определяло и в ранних стихах поэта, сегодня проявляется в конкретном видении того, как «выходит к звездам человек»…
Сергей хорошо знал народный эпос. Он не был таким коллекционером частушек, какими были К. Коничев или А. Прокофьев, но знал их множество. Хорошо знал народные афоризмы, хотя в речи никогда их не обыгрывал. Знал и лубок. После какого-то совещания зашел ко мне вместе с двумя приятелями. Приятели были у меня впервые и, естественно, обратились к книгам; С. Орлов достал папки с лубками и еще и еще раз поражался их фантазии, юмору, невероятным масштабам и пропорциям. Когда я опубликовал в «Ленинградском альманахе» легенду о ленинском броневике, услышанную в начале блокады, он запомнил ее и использовал в стихах, которые так и назвал — «Ленинский броневик»:
Часто цитировал стихи товарищей, иногда пародии, иногда стилизации «под частушку». Одну из них, сочиненную кем-то из его сокурсников, я помню:
Я думаю о фольклорных связях поэта, но необходимо написать и о глубоком знании им литературы и искусства вообще. Он превосходно знал поэзию — от классиков до самых юных современников; он превосходно знал и прозу, и драматургию, и современный театр.
Проверяя себя, я написал письмо Виолетте Орловой, попросил написать о роли книги в жизни Сергея.
Привожу ее ответ:
«…Вы поставили передо мной довольно трудный вопрос — „Сергей Орлов и книга“, трудный даже и потому, что сам Сережа очень не любил подобных вопросов. „Писатель и книга“, „Как вы пишете?“ и другие подобные вопросы вызывали у него насмешку и даже резкость. „Как я пишу — беру авторучку и пишу, как все люди пишут“. Но постараюсь ответить Вам.
По рассказам Екатерины Яковлевны, в детстве и юности Сережа читал очень много. Читал ночами и на уроках, читал за едой и на улице, с детства не расставался с газетой, был в курсе всех событий в стране и в мире, нередко спорил с отчимом, бурно отстаивая свое мнение. С газетой и радиоприемником Сергей не расставался и в дальнейшем. А книга? Я не могу сказать, что Сергей всегда был с книгой, что много работал над книгой. Когда Сергей писал какую-либо статью, рецензию или доклад, он пользовался книгой, только когда работа закончена и ему необходимо сверить цитату. У меня было такое ощущение, что книга как будто мешает ему, сковывает его мысли, отвлекает от чего-то своего, только ему самому ведомого. Может быть, это и потому, что статьи и рецензии он чаще всего писал о поэтах и поэзии, а поэзию он знал превосходно. „Слово о полку Игореве“, Пушкина и Лермонтова, Блока и Брюсова, Куприна и Пастернака, Киплинга и Антокольского, Тихонова и Луговского, Корнилова и Ушакова, Смелякова и Твардовского, не говоря уже о друзьях — поэтах фронтового поколения, он мог цитировать, не заглядывая ни в какие книги.
Последние годы, работая секретарем Союза писателей Российской Федерации, Сережа очень внимательно следил за журналами — „Дружба народов“ и „Новый мир“, „Октябрь“ и „Север“, особенно ревностно он относился к журналу „Наш современник“, в этом журнале он прочитывал все от корки до корки, радовался его успехам, болел его болью. И не потому, что журнал „Наш современник“ — орган Союза писателей России и даже не потому, что редактор журнала его друг и земляк, а потому, что на страницах этого журнала были такие имена, как Бондарев и Распутин, Белов и Астафьев, Шукшин и Троепольский. Произведения этих авторов не могли оставить. Сережу равнодушным. Каждое новое слово этих писателей он принимал как праздник, праздник души, праздник литературы. Он радовался сам, заставлял радоваться других. Встречая непонимание или равнодушие, спорил, доказывал, убеждал…
Как член комитета по Ленинским и Государственным премиям, Сергей прочитывал много книг, выдвинутых на соискание премии. Это книги поэзии и прозы, драматургии и литературоведения, книги по истории театра и музыки. В период заседаний комитета Сереже снова, как в детстве, приходилось читать ночами: дня не хватало. Но две книги — „Земля людей“ Сент-Экзюпери и „Мастер и Маргарита“ Булгакова — Сережа читал бесконечно. Они лежали на тумбочке у кровати, а Сережа всегда читал лежа, как, впрочем, и писал частенько тоже лежа» (письмо от 2 февраля 1978 года).
В письме не названо имя Маяковского. Екатерина Яковлевна рассказывала, что в детстве для Сергея поэт революции был самым любимым, «самым главным». Эта любовь сохранилась. Приходили и уходили другие имена, а Маяковский оставался…
Я никогда не даю читать товарищам мои статьи в рукописи, особенно если это статьи о них. Но рукопись очерка о Сергее Орлове «Космос и война», написанного для журнала «Аврора», я дал ему прочитать. Завязался разговор: идет ли поэт Сергей Орлов от войны, или война — лишь этап, пусть большой, но лишь этап в его поэтической биографии. Я всегда считал, что Сергей Орлов возник на войне, но с годами понял, что это не совсем так — война не определила и не исчерпала все возможности поэта. Моя статья была ответом на наши с Сергеем разговоры… Увы, получилось так, что вышла она уже после его смерти.
Я думаю о поэте и перечитываю свои заметки о нем. На воспоминания надо иметь право, и литератор, да еще критик по профессии, не может, не имеет права после смерти поэта сказать: «Мы были друзьями, но я о нем не писал!» Так не бывает в литературе — пословица «Дружба — дружбой, а табачок — врозь», достаточно неприятная в иных случаях, здесь звучит особенно противно. Я много раз писал о поэте Сергее Орлове, начиная с рецензии «Грозное оружие», напечатанной в «Ленинградской правде» в 1948 году, в «Звезде», в «Неве», в «Нашем современнике».
Вместе с Сергеем Орловым мы заседали в разных комиссиях и секциях Союза писателей — в Москве, в Ленинграде, в Смоленске… В нашем, втором творческом объединении киностудии «Ленфильм» ставился фильм по сценарию его и М. Дудина «Жаворонок», вместе выступали на вечерах… Обо всем и не напишешь! А писать надо: к этому зовет не только долг дружбы, но и долг историка литературы, ибо поэзия Сергея Орлова — это глава (и притом глава значительная!) в истории советской поэзии.
КОНСТАНТИН ВАНШЕНКИН
«Это Серега Орлов…»
Я впервые увидел Сергея Орлова осенью сорок восьмого года, когда по инициативе Антокольского в столицу прибыла группа авторов коллективного сборника «Молодой Ленинград». А стихи его прочитал в сорок седьмом, вскоре после демобилизации. Тогда гремела вокруг новая блистательная плеяда — печатались и выступали повсеместно Луконин, Недогонов, Наровчатов, Межиров, Гудзенко, Дудин. И Орлов был среди них равным. Еще бы! Он написал знаменитое «Его зарыли в шар земной…». Одно время вокруг этих стихов поднялся шумок, кто-то утверждал, что они появились под влиянием стихотворения Вильяма Вордсворта «Люси» в переводе Маршака. Конечно, это не так. Да у Орлова все здесь и гораздо весомей, значительней. За него вступились, даже печатно. Но, как это бывает, по-настоящему постояли за себя сами стихи. Меня же с первого прочтения остановило другое: «…солдат простой, без званий и наград». Я слишком долго был рядовым, чтобы не забыть, что это тоже звание, причем самое распространенное. Как видно, подобные, обычно не замечаемые погрешности порою встречаются и в шедеврах.
Больше всего поразила меня цитата из какой-то статьи об Орлове, прочитанной на улице, на газетном стенде, в начальную пору моей гражданской жизни:
Она врубилась не только в память.
И еще одно из наиболее выстраданных, наиболее «танкистских» его стихотворений:
Это бесстрашное сочетание профессионально-точной терминологии («лобовик», а не «лобовая броня», «ДТ» и проч.) глубоко трагической ситуации, где опять же действие каждого описано с предельной, зримой четкостью, и спокойствия «беспредельного неба» над уже мертвым танком производит сильнейшее впечатление.
Орлов был еще безбородый. Открытое его лицо несла на себе следы огня. Позволю сказать, что это нисколько его не портило. Через мгновение вы уже переставали их замечать. И все-таки это его мучило. У него есть суровые стихи:
Мне кажется, что они написаны не только и даже не столько о себе, что они шире личного, что это обобщение. Но, конечно, это и собственная боль. Потом он отпустил, бороду — задорно торчащую, рыжеватую. Она как-то очень подошла к его облику и характеру. Тогда еще не было молодых бородатых — на него оглядывались. Когда же началось массовое увлечение бородами, он время от времени переживал, не выглядит ли глупо, как гонящийся за модой. Разумеется, говорил он это не вполне серьезно. Неожиданно для многих, и для меня в том числе, он поступил в Литературный институт, который большинство воевавших уже закончило или заканчивало. Сверстников было мало. А по положению таких, как он, — авторов многих книг, членов Союза — никого. Но он держался очень естественно, просто, ездил на занятия из переделкинского общежития, сердечно и дружески относился к молодым.
Через много лет он перебрался в Москву окончательно, став одним из секретарей Союза писателей РСФСР. При его солдатской безотказности и редкой добросовестности служба забирала его целиком, не оставляла сил и времени. Он мечтал жить на Вологодчине, ловить рыбу, много писать. Но то не было денег, то мешало другое. Множество раз звонил он мне с работы, «из конторы», как он говорил, приглашал в разные места — в Архангельск, в Смоленск, на выездные заседания правления или секретариата. Но все как-то не получалось.
Существует разная техника таких официальных телефонных общений. Например, вам звонят и говорят: «Такой-то просит вас поехать (или выступить)…» А между тем ты его хорошо знаешь, часто встречаешь и, может быть, даже с ним на «ты». Или другой вариант. Звонок: «Минуточку, сейчас с вами будет говорить…» Ну, это понятно. Человек занят и поручил своему секретарю соединить его с вами. Орлов звонил только сам: «Костя? Здорово! Это Серега Орлов».
И все-таки мы ездили с ним, и не раз, в разные годы.
Помню, глубокой осенью пятьдесят четвертого были на съезде писателей тогдашней Карело-Финской республики, в Петрозаводске. Большинство делегации составляли ленинградцы, я же приехал московским поездом рано утром, в темноте. Меня встретили, проводили в гостиницу, я поднялся в номер, побрился, подошел к окну и сквозь сосны увидел прекрасный выпуклый кристалл Онежского озера.
В ту поездку я близко познакомился с Саяновым, Граниным. Однажды, после дня заседаний, собрались у кого-то в номере и просидели чуть не до утра, читая стихи, — не только Саянов и мы с Орловым, но и Сергей Воронин, и, кажется, даже Гранин. Ведь все прозаики писали когда-то или тайно пишут стихи. В те годы еще мощно действовали удивительная взаимная тяга и интерес друг к другу.
На обратном пути я задержался в Ленинграде, мы с женой были в гостях у Орловых. Сергей жил тогда с семьей в длинной, по-ленинградски большой, но одной комнате, Его мать показалась мне тогда старой. Теперь она мне старой не кажется. Сын Вовка был совсем маленький, его тут же укладывали спать. Жену Виолетту, которую я, по-моему, увидел тогда впервые, Сережа называл Велкой.
И еще мы не раз встречались с Орловым в Коктебеле. Тогда на берегу стоял только белый дом Волошина, сзади него тоже белый и старый, так называемый «муравейник», впереди, у моря, маленькая столовая и еще десятка полтора дощатых коттеджей, скрытых чахлой зеленью. Все это патриархально, без затей и удобств.
Берег был совершенно пустынным. Шелестело море, шуршали сдвигаемые прибоем камешки Мы часами лежали у воды, под выцветшим тентом, разговаривали, слушали «стариков». Но ведь тогдашние «старики» были довольно молоды — Вс. Иванов, В. Каверин, А. Крон… Они относились к нам внимательно и просто. Это было счастливое время, когда почти все наши уцелевшие на войне друзья были еще живы.
За все годы я ни строки не написал в Коктебеле. Да и мои товарищи тогда не работали там. Сейчас я не могу себе представить, чтобы я ехал куда-либо на лето и не брал с собой начатую прозу, статьи, рецензии. Как это ни удивительно, в молодости мы больше отдыхали. Мы лежали на топчанах, под выцветшим тентом, молчали или разговаривали. Время от времени кто-нибудь звал: «Ну, пошли!» — мы вставали и — головой вперед — погружались в соленую синюю воду. Глубина нарастала стремительно.
Любители коктебельских волшебных камешков ползали у самой воды, разгребали гальку.
Как-то Сергей позвал меня в Лягушачью бухту — рыбачить. Всю нашу снасть составляли лески и крючки. И был еще сшитый из марли мешок для улова. Мы вышли после обеда и зашагали по извилистой — вверх-вниз, влево-вправо — узкой тропинке. Я шел следом за Сережей. Нам не встретилось ни души. В Лягушачьей было уже хмуро, за спиной нависали скалы, в море громоздилось несколько гигантских каменных глыб. Сейчас они выглядели вполне живописно, но жутко было представить себе, как они валились когда-то сверху.
Наживкой нам служили маленькие крабики, прятавшиеся у самой воды под мокрыми камнями. Мы разделись и, держа над головой наши свернутые, полосатые пижамы — наиболее распространенную тогда курортную одежду, — вплавь добрались до первой глыбы и вскарабкались на нее. Наверху было прохладно, и пришлось быстро одеться. Но камень не успел совсем охладиться. Вода была еще освещена солнцем, и нам с четырех- или пятиметровой высоты хорошо было видно, как густо резвится кефаль. Рыба брала не только наживку, но и голый крючок или цеплялась за него боком и спинкой. Мы наполнили наш мешок и вернулись тем же путем, уже в темноте. Эти полдня, проведенные вдвоем возле моря и скал, оставили долгий след в памяти, и через много лет мы в разговоре не раз туда возвращались.
И еще — в семьдесят третьем — мы летели вместе в Югославию, на международные Стружские вечера. Полдню совсем раннее летнее утро, мы живем уже рядом, и я заезжаю на такси за Орловыми (он едет вместе с Велой). Потом мы мчимся через всю Москву, по пустым, еще мокрым от поливки улицам в Шереметьево, где нас уже ждут Альфонса с Малдонис и Лев Аннинский. Потом обед и ночевка в Белграде, короткий перелет «Каравеллой» в поднявшийся после чудовищного землетрясения Скопле и длинный автобусный путь на юг, почти по всей Македонии. Затопленная людьми Струга, стихи на всех языках и Охридское озеро, цветом воды, волной и простором столь похожее на море. И встало в памяти другое озеро — девятнадцать лет назад! — и тоже стихи, и мы с Сережей…
На обратном пути мы провели несколько дней в Белграде. И как-то раз засиделись за завтраком в ресторане, на высоком этаже отеля. Внизу лежали крыши и сады, остро сверкало лезвие Дуная, а мы с Сергеем все вспоминали давние времена, Фатьянова, Шубина, Недогонова, Гудзенко, связанные с ними серьезные и забавные истории. Остальные слушали, а Аннинский еще задавал вопросы. Потом он воскликнул:
— Вы должны все это записать! Это так интересно. А то умрете, и все это уйдет с вами!..
Едва мы спустились, Серега сказал мне:
— Вот сукин сын! — И передразнил: — «А то умрете…» Через несколько месяцев Аннинский напечатал большую статью о четырех поэтах военного поколения, в том числе об Орлове. Статья получилась удачная, и Сергей говорил:
— Так вот почему он все расспрашивал!..
Была одна история, смутно мучившая меня долгие годы, хотя я не был ни в чем виноват. В середине пятидесятых меня попросили в «Литературной газете» написать рецензию на книгу Сергея Орлова «Городок». Я написал, и, конечно, вполне доброжелательно, как у нас говорят — положительно. В конце же я пожелал автору новых удач и, главное, новой художественной дерзости, поиска. Не будучи мастаком по части выдумывания заголовков, я после долгих размышлений не нашел ничего лучшего, чем дать рецензии название сборника — «Городок». Однако дежурный редактор, подписывая номер, изменил заголовок на броское: «Больше требовательности!», что меняло весь смысл статьи. Я увидел это уже в газете.
Шел пленум правления Союза писателей в помещении тогдашнего Дома кино, на Ленинградском шоссе. Я встретил Сергея, и он сказал мне расстроено:
— Зачем же ты так?..
Я объяснил, как было дело. А то, что заголовок не отсюда, при прочтении рецензии бросалось в глаза. В тот же день он снова остановил меня:
— Я выяснил, все точно…
Больше мы об этом никогда не говорили, но заноза во мне все равно осталась. И вот здесь, в Белграде, он как-то сказал, не помню уже в связи с чем:
— А ты обо мне когда-то хорошую рецензию написал.
Разумеется, мы встречались не только во время поездок. За все эти годы — и десятилетия! — мы общались великое множество раз. И разговаривали о многом, в том числе о вещах и проблемах профессиональных.
Деликатный и доброжелательный, он бывал строг, когда дело касалось главного. Как-то мы заговорили об одной книге, случайно попавшейся мне в сорок четвертом, в Белоруссии. В ней описывалась жизнь танкового экипажа, и я поразился фальшивости приводимых там ситуаций и психологических положений. Конечно, я не знал тогда, что ее автор провел войну на Каме, даже без кратковременных выездов на фронт. Теперь я спросил у Сергея, как у танкиста, насколько достоверно описана хотя бы техника, хотя бы материальная часть.
— Все по уставу, — отвечал он хмуро, — все по наставлению.
С годами мы сблизились с ним больше, чем прежде, а не наоборот, как бывает порой.
Есть улица Сергея Орлова, есть теплоход его имени. Благородны и трогательны эти шаги по увековечению его образа. И все-таки после поэта остаются прежде всего era книги, его «порохом пропахнувшие строки», запечатленная в них судьба прекрасного, чистого поколения и стреляного, контуженого, жженого танкиста Сергея Орлова.
Встреча
Л. АННИНСКИЙ
Две паузы
Мне и б голову не приходило ни записывать за ним, ни запоминать наши разговоры, ни думать, что в этих разговорах должно быть что-то личное. На личное общение я не хотел претендовать. Мы — четверо — составляли «писательскую делегацию» на Стружских вечерах поэзии. Орлов делегацию возглавлял, он был, что называется, начальство. Я, по традиции, обязательной для «русского интеллигента», считал хорошим тоном держаться от начальства «подальше» и делал соответствующие попытки, к счастью, неудачные. Были и другие психологические барьеры: и возраст (лет десять разницы), и — главное — опыт, война. Я не мог и не хотел быть с ним «на равных».
И потом, эти две недели стараниями наших македонских хозяев были настолько заполнены мероприятиями, причем интереснейшими, что члены нашей делегации между собой почти и не успевали общаться. А когда общались, в центре как-то само собой оказывался Ваншенкин, артистичный, полный юмора рассказчик, который и втягивал Орлова в диалоги, — мы же с Молдонисом больше молчали: он, возможно, в силу своего уравновешенного прибалтийского характера, я же просто потому, что слушал и мотал на ус.
За две недели мы с Сергеем Сергеевичем с глазу на глаз, может, и говорили-то раза три-четыре, не больше. От этих разговоров у меня не осталось в памяти «слов», а только ощущение собеседника, сложное и яркое. Орлов решительно не походил на «начальника» — не то, что был слишком мягок, нет, в глубине в нем твердость угадывалась, — но твердо отводил от себя все, что составляло антураж начальствования. Он мало походил и на типичного «старого фронтовика»: никакого «свинца», вроде бы и не углублен в воспоминания, слишком подвижен, любопытен, легок, что ли… Идет рядом, шаг быстрый, глаза горят, облако светлых волос летит над круглым лбом — что-то воздушное в облике, доверчивое, мальчишеское. Даже и голос, неожиданно низкий для этой «летящей» внешности, и дикторски правильный тембр речи, пожалуй, слишком, безукоризненной для таких любопытных глаз, — все это впрямую не вязалось одно с другим, все это смыкалось где-то в ином возрасте, он напоминал мне мальчика с ломающимся голосом — из тех, что живут мировыми проблемами. И поскольку мне самому этот тип мил и близок, то и ходили мы с ним по Охриду, как два вечных российских студента или гимназиста, и говорили — о правде-истине и правде-справедливости, об иных мирах, о неопознанных летающих объектах и вообще о «Причине Космоса».
О поэзии ни слова. О злободневностях — тоже. За исключением двух моментов, о которых расскажу.
Один раз натолкнулись в разговоре на стихи Твардовского. Сергей Сергеевич сказал:
— «Теркин» — лучшая поэтическая книга о войне.
— Но не последняя, — уклончиво ответил я. В его голосе мгновенно вспыхнул азарт:
— Последняя! Назовите мне поэта, который сумел поколебать для вас «Теркина»!
— Вы, — ответил я. — Вы все. Ваше поколение.
Он замолчал. Пауза длилась долго. Шагали молча по ночной улочке между шеренгами пустых магазинов, словно по неведомой планете, на которую невесть как залетели.
Другой раз подвернулась нам в разговоре какая-то злободневность. Не помню уж, что тогда, осенью 1973 года, было злобой дня, но это касалось каких-то «недостатков», «трудностей». И тут я не удержался, не упустил случая подколоть начальство и ввернул что-то вроде того, что это, мол, вы, старшие, напортачили — вон какое мы от вас неисправное наследство получаем!
Он сказал:
— Мы это наследство отстояли, а исправлять будете вы.
И опять наступила пауза: на этот раз я прикусил язык. Солнце, помню, было яркое, скалистый склон из-под ног, прямо от горной дороги обрывался в синюю глубину, а там, дальше, за бездной, за синевой, за слепящим простором озера, стояли горы горизонта — древняя Иллирия…
Я осторожно посмотрел на Орлова: не обидел ли его своей глупостью? Он моего взгляда не заметил. Он вообще был далеко. Мне показалось, что он сейчас спросит что-нибудь об Альфе Центавра. Или о том, не бегал ли я в Америку к индейцам в пятнадцать лет.
ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ
«В заграничной гостинице…»
ЮРИЙ БОНДАРЕВ
Верность поэзии
Он иногда звонил по вечерам, и его протяжный голос: «Юра-а, здорово-о!»— можно было узнать сразу по своей особенной орловской глуховатости, по особенному радостному тону. Он любил радость общения, ценил мужские встречи («Заедем в гостиницу к Мишке, выпьем по рюмочке, поговорим!»), дорожил ими, как я сейчас понимаю, больше других занятых повседневной суетой друзей и был предан фронтовому товариществу, как никто из нас, сохраняя в себе незамутненную верность военному прошлому. Эта верность мужскому братству была второй сущностью поэта Орлова, и было вроде бы спокойней, теплее оттого, что по земле ходил своей цепкой, немного пружинистой походкой он, Сергей, Серега, Сережа, готовый хоть посреди ночи встретиться или поехать куда угодно ради дружбы, душевной помощи, искреннего разговора. И в этом не было ничего наигранного, ложно рыцарского, показного, не было никакого насилия над собой — в этом сказывалась его натура, личность, человеколюбивая, исполненная постоянного молодого и веселого интереса к жизни, любопытства к миру, а не только к искусству, как это бывает порой в серьезном возрасте у познавших, почем фунт лиха, поэтов.
Мне пришлось видеть его в разных обстоятельствах, видеть добрым, сердитым, настойчивым, но мальчишески восторженным, умиленным, даже разнеженным он показался мне лишь в поездке по Вологодской области, куда отправились мы втроем однажды летом: Сергей Викулов и Сергей Орлов решили показать мне свою обетованную родину, край голубого неба, белых облаков, огромных озер и лесов.
Было это удивительное путешествие, в котором северный белый блеск солнца, радостное тепло лета, запах прогретой августом травы, синева бескрайних озер, одновременно жаркое и прохладное дуновение на лесных полянах — все ощущалось нами первозданным, чистым, как в детстве. И Сергей, несколько хвастаясь, гордясь этой сказочной землей, где родился он, заглядывал с ребяческой лукавинкой нам в глаза, посмеивался от удовольствия, спрашивал: «Ну, как, а?»
Не забуду, как лунной ночью мы бродили по тишайшему Белозерску, по его древнему земляному валу, откуда были видны внизу среди неподвижной темноты деревьев залитые луной крыши, потом сидели на деревянных перилах пристани, овеянные покоем воды, потом карабкались по прибрежным валунам Белого озера, тоже беззвучного, до горизонта лунного, пахнущего здесь влажными старыми камнями, потом стояли возле тихого, насквозь зеркального канала, напоминавшего нечто торговое, давнее, голландское (только не хватало меж берегов белых парусов лодок), и прочные каменные, с решетчатыми окнами пакгаузы, построенные еще великим Петром, смотрелись в светлую ночную воду так же, как и триста лет назад, колдовски перенося навсегда (а может, не навсегда) ушедшее время в этот безмолвный час августа.
Мы ходили с Сергеем по тропинкам его детства, по той же траве, по тем же камням, омытые тем же пресным свежим воздухом вблизи воды, тем же лунным светом, так же звучно отдавались шаги на деревянных мостках пристани, так же где-то на окраине лаяли собаки, так же мягка была пыль, так же плыла тишина ночи над темным городским валом, над латунным сверканием озерка, над верхушками деревьев.
Сергей говорил мало, смотрел вокруг, курил, как-то загадочно, почти нежно улыбался, я чувствовал скрытое оживление в нем — и только тогда понял, почему он почасту говорил, что без поездок на Вологодчину не пишется ему.
Как бы ни была мудра, оснащена опытом зрелость, все же детство, молодость — прекрасная пора человеческого утра, время познания мира чувством, время веры, надежд и утверждения любви к сущему. Все высокое и доброе, трагическое и великое, что достигла в своем развитии современная поэзия, обязано молодому порыву, неистовству сердца, беспокойному духу, и рождалось оно не в теплых перинах, а под весенними знаменами, облитыми дождями, пронизанными солнцем и пулями, обдутыми пахучими полевыми ветрами и горьким порохом сражений. Молодость — это область чувств: чуткость к правде, приятие жизни и отрицание смерти. Зрелость — это область мысли: осмысление сущего мира в движении.
Имя Сергея Орлова известно всем любителям поэзии. Его поэзия соткана из молодости и зрелости, ибо проникнута глубинным видением мира, наделена властным излучением чувства и мысли, и этот союз долговечен.
У него была обыкновенная и вместе с тем необыкновенная биография военного поколения, и в жизни v в стихах он всегда был скромен, честен, мужествен и непримирим. Его поэзии было присуще ликующее, жизнелюбивое начало, несмотря на печальные строки, на горечь невосполнимых утрат и уходящих мгновений бытия.
Сергей Орлов не был торопливым поэтом, его человеческая застенчивость, его внутренняя культура отвергала эстрадный успех, заманивающие балаганные жесты, головокружительные, рассчитанные на аплодисменты качели, он не позволял себе говорить напряженно громким голосом, перебивая других, он не обгонял в суете и мельтешении собственные строки, служа высокой поэзии.
Когда я думаю о таланте Орлова, он представляется мне прекрасным прочным мостом, перекинутым из настоящего в будущее, потому что творению этого большого поэта уготована долгая жизнь.
ЛАРИСА ВАСИЛЬЕВА
Ему не дано стариться
1965 год. Туркмения. Дни декады русской культуры.
Обжигающее солнце. Мы сидим на гребне бархана: я в спасительной шапке, он с непокрытой головой. Ссоримся. Нет, пожалуй, спорим. Нет, все-таки ссоримся.
— Ты эгоистка. В вашем поколении много таких. Дети мира. Почему ты не знаешь наизусть стихов фронтовиков? Почему я знаю твои? Или они хуже тебя пишут? Впрочем, может, и хуже, но ты все равно должна знать их. Без нас не было бы и вас.
— Перестань… Мне надоели попреки. А может, я знаю…
— Прочитай хоть одно. Нет, нет, не мое. Кого-нибудь получше, посильней. Прочитай Дудина.
— Не хочу Дудина. Я, может, твои люблю больше.