Сергей Орлов. Воспоминания современников
СЕРГЕЙ МИХАЛКОВ
Салют поэту и гражданину
Сергей Орлов олицетворял образ целого поколения. И какого поколения! Героически прошедшего войну в почти мальчишеском возрасте, начавшего самостоятельную жизнь с великих подвигов, с немыслимых трудностей и испытаний.
Этот героизм, эти трудности, страдания и высокое торжество Победы — в стихах Сергея Орлова.
«Его зарыли в шар земной, а был он лишь солдат…»— строки, ставшие эпиграфом ко всему творчеству Сергея Орлова. Он умер через десятилетия после того, как отгремели последние залпы, но все равно как солдат. Солдат, верно служивший Отечеству своим талантливейшим пером, каждым своим поступком, своей неутомимой организаторской деятельностью одного из руководителей Союза писателей России.
Прозвучал воинский салют над его могилой. Он звучит до сих пор — благодарная Родина салютует поэту и гражданину.
М. ДУДИН
В белом чистом поле
…И все-таки он очень страдал от этих шрамов, от этих рубцов, начисто слизанной языками огня кожи, от выгоревших на щеках и подбородке мускулов, от перекошенного века на левом глазу, от сведенных на руках пальцев в бугристых, еще кровоточащих наростах. Он страдал физически от осточертевшей боли, к которой он так и не мог привыкнуть, но больше всего он страдал от шрамов на душе, на самых ее чувствительных глубинах. Шрамы на лице потом зарастут рыжеватой шкиперской бородой, глаз перестанет слезиться, и сгоревшее веко как-то прикроется лихим волнистым чубом — и он будет выглядеть красавцем, но шрамы на душе останутся, останутся навсегда, как осколки раздробленной кости, и будут саднить и болеть все время.
Он дважды горел в танке, потому что уходил из танка, как это и положено командиру, последним. Он сначала выталкивал товарищей, потом уже пробивался через адское пламя газойля сам.
Я знал его еще до войны по статье Корнея Чуковского в «Правде». Я помнил его стихи, процитированные Чуковским:
Эти стихи нельзя было не запомнить. В них — весь Орлов, лаконичный, точный, воистину врожденный поэт.
Мы познакомились с ним в конце сорок пятого года. Впрочем, нам не надо было знакомиться. Мы просто встретились, как две необходимости на всю жизнь.
Мы были нужны друг другу всем, чем нас наградила судьба, каждого в отдельности. Его тетрадка в картонном переплете, пропахшая газойлем, та самая тетрадка, в которой я впервые прочел: «Его зарыли в шар земной…», так была похожа на мою тетрадку, в которой были записаны моей рукой уже известные ему «Соловьи».
А потом была целая жизнь поисков, споров, путешествий, взаимных надежд и разочарований. Целая жизнь!
И вот его не стало.
Он упал, как пулей подкошенный. Упал и не поднялся.
Упал. И на скошенном войной, уже покрытом зимним снегом белом поле поколения ровесников Революции стало еще пустыннее и холоднее, потому что его пронзительная песня была заметным знаком духовной беззаветности этого героического поколения. Она, как былинка, наперекор всем ветрам и вьюгам качала непокорной головой над пластом наста и всем своим одиночеством кричала о могучей весне, о будущем буйном цветении разнотравья, вставшего навстречу дьявольскому огню смерти и смертью своею сохранившего зерно жизни.
Больше нет Сергея Орлова.
Нет его, жженого, стреляного, нежного и верного! Сколько ни оглядывайся — не увидишь.
У него был чуткий поэтический талант, закаленный опытом мужества. Он был истинным сыном народа; песня его души — это приветствие и напутствие грядущему, спасенному подвигом его поколения.
Безымянных солдат не бывает. Об этом он знал и помнил. У каждого из двадцати миллионов, погибших в огненной круговерти войны, были мать и отец, были имя, отчество и фамилия.
Сергей Сергеевич Орлов — солдат и поэт, верный долгу жизни и совести, славой слова своего и подвигом судьбы своей остается в душе поэзии русского языка, в душе поэзии русского характера.
Я не знаю, куда она затерялась, эта самая медаль «За оборону Ленинграда», его, Сергея Орлова, медаль, которую он мне показывал, медаль искореженная и смятая. Когда она была новой, он носил ее над левым карманом гимнастерки, над сердцем. И она защитила его от смертельного осколка в бою. Осколок смял ее и исковеркал ее вместе с комсомольским билетом, но сердце тогда осталось целым.
И вот сердце его треснуло, и никакой врач уже не мог его спасти.
Это сердце умело заботиться только о других. Так уж оно было устроено, это сердце. Великое сердце.
Оно треснуло от перегрузки. Треснуло и сломалось. И тихий звук, как колокольный звон, идет по белому полю скошенного войной поколения, идет и колеблет редкие, жесткие былинки, поднимающиеся над снегом.
Их стало на одну меньше в белом чистом поле.
Пройдут годы, но душа моя до самого последнего вздоха на этой земле так и не примирится с тем, что его не будет.
Мне этому не поверить.
И что из того, что не его, Сергея Орлова, губы, а мои говорят слова, принадлежащие только ему:
Что из того, повторяю я, что эти слова говорит не он, а я, — все равно они живут в мире и вечно будут только его словами, живут на планете, похожей на солнечную бахчу, и в малой капельке росы, застрявшей в ложбинке малой травинки, в маленькой капельке росы, отражающей большое солнце.
К. ОНОШКО
Годы детства
В детстве я и Сергей Орлов вместе часто проводили целые дни и недели. Наши родители были учителями, и семьи дружили, хотя моя мать работала учительницей в деревне Орлово Ковжского сельсовета, а семья Орловых жила в селе Мегра. Село Мегра в двадцатых годах было большим, культурным: имелись школа-четырехлетка, медпункт, изба-читальня, паровая мельница, которая давала и электросвет на село.
С перенесением шлюза в Мегру из поселка Круглое Мегра стала одним из связующих пунктов с районным центром. В этот период шло становление школы на новые советские методы обучения. Учителя близлежащих школ на кустовые методические совещания собирались в Мегринскую школу и работали здесь по неделе. Я слышала от матери, что они составляли планы и переписывали новые программы. Меня мать всегда брала с собой. Жили мы эту неделю в семье Екатерины Яковлевны Шаровой (фамилия по второму мужу) — матери Сергея Орлова.
У Сергея была старше нас сестра Ариадна, а позднее появился братишка Дима, от которого Сергей был в восторге. Когда Дима научился брать игрушки, брат никогда его не обижал и играл с ним охотно. Я и Ариадна, как и положено девочкам, играли в куклы. Сергей возился с машинами — невиданными игрушками в деревне того времени. Посылали ему их родственники из Ленинграда, и привозил из командировок отчим. Были у Сергея цветные железные трамваи, троллейбусы, автомобиль и даже танк. Он с удовольствием катал наших кукол, но любил играть и один со своими машинами. Может, эта с детства любовь к машинам и сделала его водителем-танкистом?
Сергей любил не только машины, но и природу. Помню, приехали мы к ним летом. Подбегает он ко мне, берет за руку и говорит: «Пойдем, Ася, я тебе десятину нашу покажу, а цветов сколько на ней!» И мы бегом помчались на луг, который шел сразу от школьного двора к Белому озеру. Вероятно, был конец июня, трава была еще не скошена и скрывала нас до плеч. Сергей начал называть цветы. Знал он их очень много, но не рвал, как-то ласково гладил каждый цветочек, называя его. Домой вернулись мокрые от росы, но без букета.
Его отчим Иван Дмитриевич Шаров работал избачом. Надвигались годы коллективизации. Работы на селе было невпроворот. Но дома он всегда уделял Сергею много времени. Говорил с ним на равных, как мужчина с мужчиной. Возился с ним около машин-игрушек. Всегда подробно отвечал на любопытные вопросы Сергея.
Помнится, когда Сергей пошел в первый класс, то учился он очень хорошо, и Екатерина Яковлевна часто говорила, что Сергей обгонит Ариадну в каком-нибудь классе, так как той учеба давалась трудно по состоянию здоровья. Точно не скажу, но, кажется, так и получилось.
В дальнейшие годы учебы я перестала встречаться с Сергеем. Мы стали жить в двух километрах от Мегры, в деревне Шунжебой. Когда я бывала у них, то чаще всегда после школы Сергея уже не было дома. У него появились друзья-мальчишки. Взрослыми, к сожалению, встретиться, тоже не пришлось.
СЕРГЕЙ ВИКУЛОВ
Родина поэта
Кто хочет понять поэта, должен отправиться на его родину.
В 1933 году, в начале лета, семья наша переезжала на новое место жительства — в село Мегра. Дорога предстояла недальняя: двенадцать километров на телеге до Куности — ближайшей от моей родины пристани на Белозерском обводном канале — и двадцать восемь на пароходе, но мне, тогда десятилетнему мальчишке, нигде дальше Белозерска не бывавшему (Белозерск от нашей деревни Емельяновской находится в двадцати километрах), предстоящий путь виделся бесконечно далеким и потому волнующим, увлекательным: ведь после телеги, думал я, будет пароход, двухпалубный белый красавец, видеть который мне к тому времени уже доводилось. Отец раз или два брал меня в город, когда ездил туда на ярмарку продать дров или еще какой-нибудь немудрящий крестьянский товар.
После родной деревушки, раскинувшейся одной улкой по отлогому склону увала, отдаленной от рек и озер, не слышавшей от века ни пароходного, ни паровозного гудка (до железной дороги от нас было еще дальше — сто двадцать километров), село Мегра показалось мне необыкновенно большим, красивым и веселым до восторга! Канал, по которому вез нас пароход, влетал в Мегру как голубая стрела. Правда, стрела эта поначалу упиралась в шлюз, затем пересекала реку, еще километр или чуть больше летела меж деревянных посадов и тонкой ниточкой исчезала где-то вдали, на пути к следующей реке — Ковже. От Куности, где мы сели на пароход, и до самой Мегры летела эта стрела, не теряя из виду старшего брата — Белого озера. В самом селе между каналом и озером было не более километра, и когда пароход швартовался к шлюзу, с палубы озеро было видно как на ладони… Впрочем, ни на какой ладони оно не смогло бы уместиться: широкое, как море, все в «беляках» — белых барашках волн, оно не имело берегов. Виден был с палубы и единственный на все село белый кирпичный дом, построенный, как мне стало потом известно, в ту пору, когда прокладывался канал. В этом доме — и это я тоже узнал после — в двадцатые годы была школа, а у Екатерины Яковлевны и Сергея Николаевича Орловых, учителей этой школы, 22 августа 1921 года родился Сергей. Не знал я в ту минуту и о том, что теперь в этом доме расположена сельская больница и скоро в левом крыле его доведется жить нашей семье.
«Сколько воды! — не уставал радоваться я, стоя на палубе парохода. — Канал, река, озеро…»
А в самом центре села виднелись пристань, отводная «лава», мост через реку, запонь, лесная биржа и лодки, лодки, плеск весел, скрип уключин, а в озере — белые паруса, а в устье реки — тоже белая, с высокой колокольней, церковь. Красотища!
Вода меня радовала особенно: ведь в Емельяновской, чтобы закинуть удочку, надо было идти четыре с лишним километра через лес да болото до Наумовского озера, а тут — хоть из окна лови. Ребятишки — где кто жил, там и рыбачили: рыба брала и в канале, и в реке… Еще больше ее было, конечно, в озере, но там почти всегда гуляла большая, накатистая волна, и с удочками в озеро соваться было не принято. Там ставили только сети и «наудные» — длиннющие переметы, на каждом по триста и больше крючков, наживленных кусочками свежей чехони.
Позже довелось познать мне радость и этого лова — боже, каких судаков и щук сажало озеро на крючки! Бывало, подтаскиваешь к лодке одного, килограммов этак на пять — семь, а следующие уже спину показывают совсем неподалеку от кормы, смирные уже, равнодушные, — за ночь набушевались, обессилели. И только щуки до последнего не хотели мириться с судьбой. Уже за пятьдесят — сто метров от лодки начинали рваться с крючка, выпрыгивая из воды этакими черными фонтанами. Рыбак на мгновение оживлялся, увидев такое, но тут же отворачивался, будто это его и не касалось, и, подведя очередного судака к корме, поддевал его саком, бросал к ногам, затем, приподняв за лесу, зажимал между колен, ловко совал в пасть деревянную лопатку, высвобождая крючок, стукал колотушкой рыбину по голове и, мелко подрагивающую, толкал ногой на середину лодки.
Хорошо, коль озеро на заре утихомирилось и лишь покачивает лодку легкой зыбью, ну а если волны хлещут по борту, да так, что окачивают тебя с головы до пят?! Ох, какой сноровкой надо обладать и тому, кто тянет перемет, и особенно тому, кто сидит на веслах… Да и смелостью тоже. Озеро не прощало никому легкомысленного к себе отношения; если не уверен, что оно в ближайшие два-три часа не заштормит — лучше сиди на берегу. Колхозные рыбаки, которым «ждать у моря погоды» было некогда, выходили в озеро только на «двойках» — больших, с высокими бортами, спаренных лодках, похожих на нынешние катамараны. «Двойки» опрокинуть было почти невозможно, но и они, захваченные бурей в озере, нередко оказывались на противоположном берегу, километров этак за сорок — пятьдесят от Мегры…
Зимой колхозные рыбаки занимались подледным ловом. Техника этого лова заключалась в следующем. В озере, далеко от берега, в примеченном издавна квадрате, пешали (от слова «пешня») проруби, метров на двадцать одна от другой по кругу. Потом от проруби к проруби гибким нарощенным шестом протаскивали подо льдом сеть, чтобы образовался замкнутый круг. Затем пешали проруби по кругу меньшего диаметра и сети переводили на этот круг. И так до тех пор, пока вся рыба, охваченная первым кругом, не оказывалась в центре.
Над центром прорубали купель размером с кузов грузовой машины, сооружали «подъемный кран» наподобие колодезного журавля, только не с ведром, а с огромным саком на конце, подтягивали последний раз мотню — так, чтобы рыба в проруби «стоймя стояла», и начинали ее черпать. Подъезжала лошадь, запряженная в розвальни, сак опускался в прорубь, поддевал сколько мог рыбы, на миг тяжело зависал над розвальнями и тут же опоражнивался…
Очередной воз судаков и лещей, поскрипывая полозьями, отправлялся к берегу. А там….
Однажды рыбы попало так много, что пришлось вялить ее по берегам реки, прямо на снег, начиная от устья и вплоть до первого моста. Так двумя кострами рыба и грудилась, пока не перевезли ее а Белозерск, а оттуда — в Вологду, в Москву, в Ленинград.
Неудивительно, что все мальчишки в селе Мегра росли рыбаками. Поначалу, лет до четырнадцати, бегали с удочками, ставили жерлицы и переметы в реке и в канале, а с пятнадцати лет уже вывозили в озеро мережи-ершовки — с ними далеко от берега уплывать не было необходимости: ерши, окуни, язи, плотва, чехонь, ряпус хорошо ловились и у берега, — а повзрослев, уже выезжали с наудными, под парусом, этак за десять — пятнадцать километров от берега, вполне отдавая себе отчет в рискованности подобного предприятия. Не все из них знали тогда слова песни: «Будет буря — мы поспорим и помужествуем с ней», но именно с таким чувством поднимали они паруса, выплывая из устья Мегры в озеро.
Сережа Орлов (тогда — Гунька Шаров, по фамилии отчима), конечно, тоже не был исключением среди мегринских ребят. Страсть к рыбалке поднимала не раз и его ни свет ни заря с постели и подарила ему не одну благословенную зорьку и ночной костер, когда, сговорившись заранее, ребята вообще не ложились спать и в темноте закидывали удочки и переметы, надеясь подцепить или голавля, или налима, которые, в отличие от других рыб, ночью не спали, брали иногда на червя и особенно охотно — на лягушонка. Вся забота в такую ночь была лишь о том, чтобы отбиться от ершей-ершовичей, — эти ночью пировали в свое удовольствие, не имея серьезной конкуренции со стороны окуней и плотвы.
Впрочем, рыба как улов, как будущая уха или пирог мегринских ребят занимала не очень, потому что в таком рыбацком селе, где почти каждый имел полный набор сетей для лова и лодку, «достать» хорошего судака или леща не составляло труда. Мальчишек привлекала романтика таких рыбалок. Возле ночного костра так необычно звучали истории, то ли услышанные кем-то от взрослых, то ли вычитанные из книг.
Что касается последних, то тут у Сережи Орлова не было равных. Сын нашей учительницы «по русскому языку и литературе», он, видимо, раньше всех нас, крестьянских детей, пристрастился к чтению, да и школьная библиотека у него была всегда под рукой, — жили они, Шаровы, при школе.
Чудное это было занятие — ночные рыбалки. Шаманят перед глазами желтые языки костра, высоко в небо взлетают и гаснут искры, а на бечевнике, у пристани, по ночному затишью хорошо слышная, звенит и звенит гармонь — ребята с девчонками пляшут «ланчика». Танец этот такой, что позволяет каждому показать все, на что он способен. Каждая фигура начинается с того, что парень выводит девущку-партнершу навстречу другой паре, непременно «дробя» при этом, да так, что половицы на пристани и в самом деле, кажется, гнутся, а «дробь» эта слышна за три версты.
Пора сенокосная, отцы и матери давно спят, ухряставшись на лугах, а молодежь словно весь день только того и ждала — поплясать. Да еще попеть. Частушки так ловко укладывались под «дробь», так высоко поднимались голосистыми девками, что холодело, сладко посасывало под ложечкой.
Уже на рассвете, когда на востоке обозначалась ломаная линия горизонта, гармонь, последний раз пройдя по бечевнику, сворачивала в улицу и, все еще слышная, начинала удаляться, удаляться, пока не стихала совсем, где-то далеко-далеко, на том конце села, у озера.
Звонко свистнет буксир на канале, тянущий плоты, ему откликнется другой. И тишина ляжет, наконец, на землю. Скоро от дома к дому пойдет бригадир: «Марья, спишь? Давай бери косу да выходи!»
Сережа Орлов гуляньями на пристани особенно не был увлечен, хотя его ровесники, случалось, до поздней ночи шалопайничали на пристани, еще не участвуя в плясках, но вполне соображая, что к чему, и хорошо знали, какая девка с каким парнем «гуляет» или какой парень за какой девкой «бегает». Да мало ли «секретов» можно было узнать на пристани, особенно в праздники, когда на бечевник уже в середине дня высыпало буквально все село. Девки, подхватив друг друга под руки, по восемь — десять в ряд, с гармонистом посредине, — и от того особенно счастливые! — в самых лучших нарядах ходили по бечевнику и голосисто, все вместе, швыряли в праздничную толпу одну за другой частушки, которых они знали бесчисленное множество.
Ребята, уже подвыпившие, разгоряченный, не умея сдержать буйствующую в них молодую силу, «гуляли» на особинку, сбившись в кучу, в «шатию» (было такое в деревне словцо), и тоже с гармонистом посредине, и тоже с частушками, но уже из другого репертуара:
Один, а то и двое шли впереди гармониста вприпляску, выделывая самые замысловатые коленца. Рубахи нараспашку, чубы на глаза, и из-под сапог — летучим прахом пыль, пыль…
Внушительная картина!
И не дай бог, если встречная «шатия», особенно из другой деревни, хотя бы одного из них заденет плечом…
Что греха, таить, бывало и такое. И тогда трещали рубахи, визжали девки и бабы, повиснув на плечах разгоряченных драчунов… Смелости девок и баб в такие минуты, ей-богу, нельзя было не подивиться. Как в горящую избу, бросались в самую гущу дерущихся, бросались, не боясь, что чем-нибудь заденет и их, и, диво, тушили смертный огонь драки, растаскивали парней в разные стороны…
Теперь, уже задним числом, я понимаю, что их действия были единственно возможными в тех безрассудных и диких потасовках. Ведь если бы разнимать бросились мужики, считай, что это только подлило бы масла в огонь, свалка только увеличилась бы и ни за что не кончилась бы добром… А тут — девки, каждая в страхе за жизнь своего любимого, и матери — за своих сынов, и тем и другим надо в эту минуту одно — отвести беду от них, а уж о себе подумать потом.
Видимо, где-то в глубине души понимали это и парни, и я не помню случая, чтобы кто-то из них в такой свалке поднял руку на женщин. И хотя парни рвались, как тигры, пытаясь стряхнуть женщин с плеч, высвободить руки, а в душе, мне думается, были все же благодарны им за вмешательство, в результате которого и «рожа» осталась цела, и самолюбие не пострадало: в трусости никто не обвинит…
Подростки, когда бечевник взрывался ревом и бабьими взвизгами, как воробьи, слетались к месту драки, глядели, то приближаясь к ней, то отскакивая в сторону, и после, когда все стихало, выпучив глаза, пересказывали друг другу детали схватки.
Не могу сейчас вспомнить, бывал ли среди них Сережа Орлов. Скорей всего, не бывал. Он был, как я уже говорил, страстным книгочеем, что постоянно подчеркивает, рассказывая теперь о тех годах, и Екатерина Яковлевна, его мать. А, кроме того, в ту пору как раз он увлекался конструированием радиоприемников. При школе квартировал его сверстник, сын «технички» Боря Хохряков — мальчишка тоже очень живой и сообразительный. Неизвестно, кому из них взбрело в голову собрать радиоприемник, но занимались они этим делом долго и увлеченно.
Но и конструирования Сереже было мало. Природный дар, которым он был наделен, стихийно искал себе выхода. На какое-то время он вдруг увлекся лепкой из глины. Но началась зима, глина кончилась, и он взялся за краски. Я запомнил выставку рисунков учеников, на которой очень выделялся акварельный рисунок Сережи Орлова — Чапаев в летящей по ветру бурке на белом коне.
Примерно в 1934 году, когда Сережа учился в шестом классе, в Мегру приехал новый учитель по алгебре и геометрии — ленинградец Василий Платонович Нилов. Было ему тогда, наверное, лет двадцать пять, но нам, мальчишкам, он казался уже совсем взрослым человеком. Поселился новый учитель в комнатке при школе и, ясно, сразу же сблизился с семьей Шаровых. Бесспорно обладавший незаурядным талантом педагога и воспитателя, он сразу же завоевал непререкаемый авторитет среди нас, его учеников. Уроки алгебры и геометрии стали любимыми даже для тех, кто ранее их ненавидел.
Но диво — он, математик, сумел увлечь нас еще и художественной самодеятельностью. Не имевшие понятия о театре, мы через год стали разыгрывать «Каменного гостя» А. С. Пушкина, «Думу про Опанаса» Э. Багрицкого сначала на школьной сцене, а потом и на сцене только что открывшегося сельского клуба.
Под клуб в селе Мегра, как и во многих других селах и деревнях, была отдана церковь, после того как с колокольни спилили крест, вместо него водрузив флаг из жести, и сбросили колокола — в тридцатые годы такое событие считалось заурядным.
Впрочем, как я догадываюсь сейчас, не всеми… Помню, как старые женщины, да и не только они, глядя издали на высокую колокольню, в проемах которой работали мужики с железными ломами, крестились и утирали уголочками фартуков слезы. Мы, мальчишки, смеялись над ними: дескать, нашли чего жалеть! Вот уж действительно темные… Ведь религия-то — что? Опиум для народа!.. Да где им знать, неученым…
Колокола, видимо, сразу же были увезены, потому что я их не помню. А вот крест с колокольни долго торчал между могилами, глубоко вонзившись в землю. Потом его кто-то откопал, и сельские парни сразу нашли ему новое применение — стали пробовать на нем свою силу: кто сколько раз приподымет крест от земли за спиленную железную ногу.
Куда девались из церкви иконы — тоже не знаю. О ценности икон в свои тринадцать-четырнадцать лет я понятия не имел и потому, наверное, и не поинтересовался.
Зато хорошо помню, что в церкви вскоре была сооружена неплохая сцена с занавесом на проволоке, повешены портреты и лозунги, а перед сценой поставлены новые крашеные скамейки, которые хороши были тем, что их запросто можно было сгрудить возле стен, когда дело доходило до «ланчика». Ох, как здорово было топать парням под высоким куполообразным сводом этого зала! Гром стоял неописуемый…
Но это все было потом. Я же завел речь о клубе в связи с его открытием. Так вот, местное руководство, опасаясь, видимо, что люди в клуб не придут, решило приурочить к этому событию наш спектакль «Дума про Опанаса». Роль комиссара Когана в этом спектакле играл я, Опанаса — мой одноклассник Коля Поляков. Странно, но мы почему-то не волновались, узнав о предстоящей премьере на клубной сцене. Просто не умели, видимо, еще волноваться: ведь нам было тогда всего по четырнадцать лет. Наоборот, Николай Поляков был даже в очень приподнятом настроении. Возбужденно жестикулируя, он сказал мне, что ружье зарядит настоящим патроном, только без дроби. По ходу действия он должен был стрелять в меня — комиссара Когана. «Знаешь, как здорово будет! — ликовал он. — Трахнет так, что все подпрыгнут! А ты падай, только по-настоящему!»
Я согласился. Ружье в тот вечер действительно «трахнуло» здорово, говорят, аж галки с крестов взлетели: на куполах собора кресты не были спилены. А крестьяне очень хвалили Василия Платоновича Нилова за представление и просили показать его и для тех, кто отсиживался в этот вечер дома.
Сережа Орлов в спектакле не участвовал. Да В. П. Нилов не очень, видимо, и тащил его на сцену. Каждый вечер, общаясь с ним, он не мог, я думаю, не заметить незаурядность его натуры, способность по-своему воспринимать мир, глубоко и оригинально мыслить.
Гуляли они как-то вокруг школы поздним вечером, и Василий Платонович завел разговор о звездах, мириадами мерцавших над их головами. И лишил юного собеседника покоя. Тайны мироздания, как рассказывает Екатерина Яковлевна, его буквально захватили. Он прочитал все, какие имелись, книги по астрономии и вскоре изложил Василию Платоновичу свою теорию о происхождении разума на земле. Кстати, не забывал он эту теорию и в зрелые годы. Незаконченная поэма о Циолковском — тому свидетельство.
Космические мотивы присутствуют во многих стихах послевоенной поры:
А в 1945 году он напишет и совсем пророческие строки:
Когда были написаны Сережей Орловым первые стихи, вернее, зарифмованы первые две строчки? К сожалению, я не успел спросить его об этом. Мать поэта Екатерина Яковлевна рассказывает, что помнит Сережины стихи в школьной стенгазете, когда он учился в пятом — седьмом классах.
Семилетку, Мегринскую ШКМ (школу колхозной молодежи), Сережа закончил в 1936 году, когда ему шел пятнадцатый год. Значит, стихи он начал писать раньше, возможно с двенадцати лет, с пятого класса.
В 1936 году семья Шаровых переехала в город Белозерск, по месту работы отчима. Древний, со множеством церквей и земляной крепостью городок стоял на самом берегу Белого озера, отделенный от него голубым лезвием обводного канала, входившего в знаменитую на Севере России Мариинскую водную систему. Земляной вал был, пожалуй, главной примечательностью тихого районного городка, излюбленным местом для прогулок его жителей, и особенно молодежи. Озеро, если на него глядеть с вала, кажется, встает перед тобой стеной, в тихую погоду — синее, но чаще все-таки белое — от белой воды, белых волн, ослепительно сверкавших на солнце. А в валу, рядом с величественным Спасо-Преображенским собором и еще какой-то церковкой, стояло белое кирпичное здание — до революции дворянское собрание, а теперь школа-десятилетка, в восьмой класс которой осенью 1936 года и поступил Сережа Орлов.
Однако поучиться ему в этот год не пришлось. Пятнадцатилетний подросток, сильно вытянувшийся за последний год, он был очень худ, бледен, жаловался на боли в области сердца, уставал от быстрой ходьбы, плохо спал…
Впрочем, спал плохо он не из-за сердца. Екатерина Яковлевна рассказывает, что ей почти каждую ночь приходилось буквально воевать с сыном, чтобы заставить бросить книгу, потушить свет и лечь спать. Но никакие строгости не помогали. «Сейчас, мама…» — скажет, торопливо переворачивая страницу. И это «сейчас» затягивалось, как правило, до двух-трех часов ночи.
Утром — другая беда: невыспавшийся, он не успевал к началу занятий в школе. При таком режиме, ясно, состояние его здоровья не улучшалось. И врач посоветовал прервать на год занятия и во что бы то ни стало достать путевку в санаторий.
Из Сестрорецка, где находился санаторий, Сережа вернулся окрепшим, бодрым и, как запомнилось матери, заметно возмужавшим. В восьмой класс, было решено, он поступит снова, осенью 1937 года. А пока шла зима, пушистая от снегов, морозная, а главное — свободная от школьных занятий, и можно было целиком отдаться книгам и… стихам!
Думаю, что именно в эту зиму Сережа начал писать по-настоящему — писать серьезно и по-юношески одержимо, потому что в следующую зиму, когда в Белозерск приехал и я, поступив в педучилище, он предстал передо мной уже как автор многих стихотворений, напечатанных в газете «Белозерский колхозник». Невелика трибуна — районная газета, но та доброжелательность, та атмосфера внимания и поддержки, которая царила тогда в редакции, уверен, сыграли огромную, если не решающую, роль в развитии поэтического дарования Сережи Орлова.
А привел его впервые в эту редакцию его новый школьный товарищ — коренной белозёр Леня Бурков. Екатерина Яковлевна рассказывала: «Сам Сережа ни за что бы не осмелился зайти в редакцию со стихами — такой он был несмелый и застенчивый». Бурков же, по натуре расторопный, а главное — искренний в дружбе, лишенный чувства зависти, готовый сделать для друга все, буквально за рукав затащил его в редакцию, в которой в то время работал тоже совсем молодой еще Саша Абанин, ставший с того дня и на долгие годы ближайшим другом поэта. Почувствовав в нем большой талант, А. Абанин стал активно «продвигать» на страницы газеты его стихи, давать ему задания написать заметку, репортаж, фельетон. И радовался, что все у него получалось хорошо, по-юношески свежо и задиристо.