Приехал на совещание и назначенный областным врачом республиканского КомиССО член горкома или обкома комсомола кандидат медицинских наук Александр Евдокимович Колосов. Мы были немного знакомы, так как незадолго до описываемых событий он стал старшим научным сотрудником патологоморфологической лаборатории моего родного Института онкологии, а до этого работал на кафедре патологической анатомии Санитарно-гигиенического медицинского института. Он и решил судьбу районного врача: увидев меня, он своим характерным голосом, за который к нему везде намертво приклеивали кличку «гундосый», заявил, что нечего тут долго думать: «Вот сидит кандидат медицинских наук Владимир Анисимов, награжденный Почетной грамотой ЦК ВЛКСМ и медалью „За освоение целинных земель”, много раз бывший на целине и других стройках в составе ССО. И вообще, он работает в Институте онкологии в лаборатории самого Н. П. Напалкова, комсомолец, состоит в резерве на прием в КПСС». Видимо, Александр Евдокимович заранее познакомился с анкетами врачей, но, как я заметил, знал о каждом больше, чем можно было узнать из обычной анкеты. Секретарь Петроградского райкома комсомола Валентина Ивановна Матвиенко, спросив собравшихся, есть ли другая кандидатура, решительно поддержала тов. А. Е. Колосова. Мои робкие попытки ускользнуть от столь высокой и почетной должности были немедленно отметены. «Вам оказывают высокое доверие. И, я уверена, вы его с честью оправдаете!» – напутствовала меня будущий вице-премьер правительства РФ, губернатор Санкт-Петербурга и спикер Федерального собрания Российской Федерации. Мне не оставалось ничего другого, как дать согласие и пообещать оправдать столь высокое доверие.
Доехали до Ухты спокойно. Районный штаб ЗССО «Интер-Ухта» разместился в очень приличном и ухоженном здании какого-то техникума или профессионально-технического училища в районе новостроек. Жизнь закипела. С такой работой на стройках мне ещё не приходилось сталкиваться. Нужно было установить контакты с руководством здравоохранения Ухтинского района и крупных населенных пунктов, проверить санитарное состояние всех лагерей, разбросанных по огромной территории. С первых же дней мы столкнулись с неготовностью некоторых принимающих строительных организаций – где-то не было элементарных бытовых удобств, где-то не готов фронт работ. Помню, что долго воевал с заместителем по АХЧ одного крупного строительно-монтажного управления, который отвечал за размещение ССО. Он совершенно не хотел понимать, что студенты – это не зэки, с которыми он, наверное, долгие годы имел дело, что должна быть чистая вода не только для питья и приготовления пищи, но и для умывания, должны быть баня и электрический свет в палатках, нормальные, не поломанные койки и так далее. На все мои увещевания он отвечал, что Ухта – не санаторий и два месяца можно потерпеть некоторые неудобства – «не баре». «Дожать» его удалось, только написав заметку в районную газету «Ухта», где я рассказал, как встретили и разместили студентов в разных организациях района, и упомянул о нежелании что-либо делать этого начальника. Через день мне позвонил командир этого отряда (кстати, того самого, куда я собирался отрядным врачом) и поблагодарил за помощь. В то время шёл обмен партийных билетов, и этого деятеля так взгрели, что в один день все проблемы были им с блеском решены. А я лишний раз убедился в силе печатного слова.
Нужно сказать, что в большинстве организаций очень хорошо подготовились к приёму студентов, и особых проблем такого рода не было. Были проблемы с организацией работ. В одном из ССО группа немецких студентов из ГДР, членов СЕПГ (Социалистической единой партии Германии), возмущенные тем, что в их УНР (Управлении начальника работ) никак не могли наладить снабжение строительными материалами, не работала техника и вообще было больше простоев, чем работы, по своей инициативе записались на приём к секретарю городского комитета партии Ухты. На приёме секретарь внимательно выслушал вежливо сформулированное удивление немецких товарищей некоторыми недочетами в организации труда в самой передовой стране социализма, трудящимся которой они приехали помочь быстрее завершить построение коммунизма, пообещал разобраться. Можно себе представить, какую головомойку получил начальник управления! Кажется, ему даже не обменяли партбилет и понизили в должности. Да, умела партия вести народ к трудовым победам!
Были и смешные истории. Даже анекдот в Ухте родился: мальчик с мамой идут по улице, на которой студенты траншею под кабель копают. «Мама, мама, – спрашивает мальчик, – а почему дяденька негр сидя копает?» – «Потому что лёжа неудобно!»
Наконец, спала первая суета и дело пошло, медицинская служба в отрядах работала в общем-то без сбоев, студенты болели мало, отрядные врачи были опытные. Я вспомнил о том, что являюсь активным лектором общества «Знание» и даже был избран председателем его ячейки в НИИ онкологии, зашел в горком, где находился, как сейчас говорят, офис Ухтинского отделения общества «Знание», представился. Кандидату медицинских наук из Ленинградского института онкологии, конечно же, были там очень рады. За два месяца я прочел много лекций в самых разных организациях как самой Ухты, так и в районе. Основной темой моих лекций была профилактика рака. Содержание лекции варьировалось в зависимости от аудитории. Помню, что читал лекцию на сажевом заводе, где рассказал, что производство сажи признано канцерогенным для человека и как следует снижать риск развития рака кожи у работников таких производств. Рабочие меня горячо благодарили, а главный инженер, подписав путёвку, прощаясь со мной после лекции, меланхолично сказал: «Зря вы, доктор, такое народу говорите, не будут они беречься». После лекции я заехал в палаточный лагерь ССО, в котором врачом был Валера Яценко. Я помнил, что отряд въехал в прекрасно оборудованный лагерь, палатки были новехонькие, со склада. Прошло всего три недели, а палатки были уже не зелёными, на них лежал слой жирной сажи – в нескольких километрах коптил небо трубами Сосногорский сажевый завод. Хотелось вернуться на завод и сказать главному инженеру, что это его обязанность – снизить выбросы канцерогенной сажи в атмосферу. Жаль, времени на это не было. Но в газете «Ухта» напечатали мою статью о канцерогенных факторах окружающей среды и мерах по снижению их воздействия на человека.
Иногда после лекции подходили слушатели и просились на приём. Когда была такая возможность, я осматривал больных, давал рекомендации, направления к специалистам. Однажды моя медицинская практика очень меня выручила. Пятого августа я поздно вернулся в штаб. После служебных дел именно в этот день я навестил родителей Славы Зудина, передал от него привет и какую-то посылку. Все члены штаба сидели за столом и как-то странно смотрели на меня. «Тебе телеграмма пришла – лежит на твоей койке», – сказал кто-то. Я схватил телеграмму и запрыгал от счастья. Телеграмма была от родителей, которые поздравляли меня с рождением сына! Я попросил у завхоза штаба в долг четвертной, схватил какую-то сумку и, сказав коллегам «я сейчас», собрался мчаться в ближайший гастроном. «Все закрыто, уже 9 часов вечера», – мрачно сказал комиссар. «Ничего, что-нибудь придумаю», – подумал я и помчался через весь город, благо он был весьма компактный, в ресторан, где только и можно было найти то, что мне было нужно. Ресторан был открыт, я прошел к администратору – на мою удачу, я её знал, так как читал в этом ресторане лекцию, после которой именно она обратилась ко мне за консультацией (не будем вдаваться в медицинские детали). Важно, что лечение, которое я ей назначил, оказалось весьма эффективным после длительного безуспешного лечения у местных докторов. Я объяснил ей причину своего визита и попросил продать пару бутылок вина и какой-нибудь закуски, дал деньги и сказал: «На всю сумму!» 25 рублей были тогда приличной суммой (зарплата врача была 90 руб. в месяц). Администратор исчезла с моей сумкой и спустя несколько минут вернулась, вручив мне сумку, приятно позванивавшую стеклотарой, и, еще раз поздравив с рождением сына, выпустила через служебный вход. Когда я раскрыл сумку, чтобы отметить с товарищами столь радостное для меня событие, то наш многоопытный завхоз только крякнул от удовольствия, высказав предположение, что я, наверное, нашел доступ к горкомовскому распределителю, где всегда был самый дефицит по смешным ценам. Так второй год подряд, будучи на стройке, я получил гонорар за свою медицинскую квалификацию. Помните историю с тремя яичками и луковкой?
Весть о рождении у меня сына быстро достигла ушей моих коллег-врачей, так что мои регулярные инспекционные и рабочие посещения стройотрядов сопровождались горячими поздравлениями и, что там лицемерить, иногда нарушением устава ССО, запрещавшего потребление алкоголя. Особенно радовался мой брат Дима, который заявил, что давно мечтал иметь племянника.
Время летело стремительно. Приближалось время отъезда. Из республиканского штаба ССО, располагавшегося в столице Республики Коми городе Сыктывкаре, пришла телеграмма, что главным врачам всех районных и зональных отрядов надлежит прибыть такого-то августа на совещание и отчет в штаб ССО города Воркута, располагавшийся по указанному адресу. Мои коллеги и я заранее получили все формы отчетности и в целом были готовы отчитаться. И вот знаменитый курьерский поезд Ленинград – Воркута мчит меня по тундре, по зеленой равнине, стучат колеса, выбивая ритм знаменитой песни о том, как «мы бежали с тобой в зеленеющем мае…». Не спалось, за Интой началась настоящая тундра. Далеко на востоке в дымке синели отроги Северного Урала, а за окнами поезда я увидел свидетельства того, о чем лишь сквозь треск и вой «глушилок» слышал по «Голосу Америки». С завидной регулярностью вдоль дороги стояли развалившиеся остатки разрушенных лагерей ГУЛАГа, кое-где можно было разглядеть даже вышки, на которых – мне выстукивали колеса – «…не дремлет распроклятый чекист». За каждым таким лагерем можно было в неярком свете полярной белой ночи разглядеть заброшенные кладбища со сгнившими деревянными крестами. Мне потом несколько лет снилась эта дорога, вернее, ужас безмолвия безрадостного пейзажа, в котором молча кричали пасти остовов бараков, давно лишившихся крыш и вздымавших зубья редких столбов, когда-то подпиравших кровлю. Мне мерещились сотни, тысячи одетых в тюремные робы зэков, среди которых наверняка могли бы быть и я, и мои друзья, если бы мы родились лет на тридцать раньше.
В Воркуте, в штабе ССО приехавших врачей встречал весёлый и энергичный Александр Евдокимыч. Шевеля своими буденновскими пшеничными усами, быстро принимал отчеты, журя кого за недочёты, кого просто для порядка («чтоб служба мёдом не казалась!»), заставил каждого расписаться в ведомостях за полученный спирт, указанное количество в которых явно превышало то, что мы получали на целый зональный или районный отряд. На недоуменные вопросы особо непонятливых врачей он невразумительно прогундосил какую-то ахинею про взаимозачеты за инструментарий, шприцы, перевязочные материалы и лекарства. Но никому уже до этого дела не было. Затем, собрав всех в большой комнате, подвёл итоги работы медицинской службы республиканского КомиССО, оценив её в целом как вполне успешную, отметил лучших, по-отечески пожурил отставших. В заключение он сказал, что завтра утром после завтрака нам предстоит экскурсия на шахту, и вечерним поездом Воркута – Ленинград поедем в свои, на время оставленные без надзора, отряды.
Я до сих пор вспоминаю эту экскурсию. Нас привезли в автобусе на одну из старейших воркутинских шахт «Капитальная», у ворот нас встретил пожилой, с седыми, коротко стриженными усами дядечка со значком «Почётного шахтера», провел в какое-то похожее на учебный класс помещение, где очень кратко, но профессионально и четко рассказал об истории шахты, как ведётся добыча угля, чем различаются штольня, лава, штрек и забой. Затем провел такой же толковый инструктаж по технике безопасности, провёл нас в другое помещение, где мы облачились в шахтерские брезентовые робы, надели сапоги, шахтерские каски с лампами на лбу. Суровая женщина выдала нам сумки со самоспасателем, на каждой из которых был номер, который она записала в ведомость против наших фамилий. Мы всей группой подошли к клети, вошли в неё и… ухнули на глубину, наверное, метров четыреста. Было жутковато, но интересно. Клеть остановилась, мы вышли в тускло освещённый длиннющий тоннель, напоминавший тоннели метро, прошли немного по нему, и, как в метро, нас ждали небольшие открытые вагончики, на которых мы с ужасным грохотом минут тридцать ехали по узкоколейке, довольно круто уходившей дальше в глубь земли. Приехали в какой-то небольшого диаметра тоннель. В нем стояла гусеничная машина с пушечным стволом. На его конце сверкала стальными гранями огромная «еловая шишка», которая по команде кого-то из темноты стала вгрызаться в породу. Затем наш гид сказал, что, поскольку пласт угля здесь идет под углом 45 градусов и мощность его не превышает полутора-двух метров, нам нужно спуститься на нижний штрек. Он присел на корточки, лег на породу и, махнув нам рукой, чтобы мы следовали за ним, исчез в какой-то щели, шириной не более 70 см. Мы на пятой точке сползали по углю, острые края которого впивались в наши спины, цеплялись за какие-то мощного вида стальные, остро пахнущие маслом цилиндры, которые выхватывали в кромешной темноте наши фонари на касках. Слышался шум каких-то работающих мощных механизмов и кряхтение ползущих по щели следом товарищей. Наконец, мы выпали из этой жуткой щели и оказались в небольшом тоннеле, по которому шла узкоколейка и ехал небольшой локомотив с прицепленными вагонетками, наполненными с верхом сверкающим в лучах фонарей углем.
– А если лава обрушится? – спросили мы нашего Вергилия.
– Ну, это ничего, гидравлические домкраты гарантируют вам просвет в 30 см, полежите, пока придут горноспасатели.
Мы поднялись на-гора, проделав последовательно весь обратный путь. Уже другая неулыбчивая женщина отметила наши самоспасатели по номерам, мы сдали одежду. В кармане своей робы я обнаружил кусок антрацита, который привез домой. Все-таки был он с глубины 604 метра, как сказал нам старый шахтер, когда мы вылезли из щели. «А теперь прошу в баньку, – пригласил он нас в итээровскую раздевалку, – все-таки гости». Гости были черны от угольной пыли. Взглянув на часы, мы увидели, что пробыли под землей почти пять часов! Время промелькнуло незаметно, а ведь мы не работали. Шахтёр объяснил нам, что самая короткая в мире пятичасовая рабочая смена у шахтёра начинается не тогда, когда он входит в шахту или даже в клеть, а тогда, когда он приходит в свой забой и включает компрессор отбойного молотка или угольный комбайн. На шахте «Капитальная» 64 километра подземных выработок, вот и считайте, сколько проводит под землей горняк. Банька была обшита гладким сосновым кругляком, парок и веники были отменными, а когда наш улыбающийся гид поставил перед нами запотевшие кувшины с фирменным кваском, благодарности нашей не было предела. Мы спросили, давно ли он на шахте. Мастер ответил, что давно. Строил шахту, был инженером, маркшейдером, преподавал в филиале Горного института, который окончил в Ленинграде. Выходя из здания шахты, мы увидели, что звезда на копре не горит, извещая, что сегодня план по углю не выполнен. Да, нелегко дается уголёк стране…
Мы вернулись в штаб, быстро перекусили и поехали на вокзал. В поезде мы больше молчали, переживая этот долгий день. А за окнами вагонов была бескрайняя тундра, и с удивительной периодичностью из тумана выплывали остовы лагерей и обвалившихся вышек.
Скажу, что навсегда осталось одно из сильных впечатлений от Республики Коми – это обилие зон, обнесенных высоченными заборами с колючей проволокой и вышками, на которых несли службу солдаты внутренних войск с малиновыми петлицами на гимнастерках. За заборами и проволокой работали зэки. Сколько же их там было! Самих зэков мы практически не видели. Зоны были даже в центре Ухты – заключённые строили жильё. Только однажды, когда ехал в один из отрядов, расположенных довольно далеко от Ухты, я видел, как под охраной автоматчиков с собаками что-то грузили в большие КрАзы люди в полосатых пижамах и таких же шапочках. Наш водитель сказал, что это «строгачи», то есть зэки строгого режима – убийцы и осужденные за особо тяжкие преступления. Захотелось побыстрее уехать – зрелище было не из приятных.
Приближался сентябрь, нужно было возвращаться домой. Как обычно, на запасных путях формировался эшелон. Начальником эшелона назначили меня, так как остальные члены штаба «Интер-Ухта» должны были еще закончить какие-то дела в Ухте и Сыктывкаре. Я с удовольствием ходил по вагонам, в каждом из которых был слышен громкий смех – бойцы «вспоминали минувшие дни». Много пели, часто песни, сложенные в отрядах. На стоянках студенты устраивали танцы на платформах. Очень популярна была «Летка-енька». Отряд I ЛМИ танцевал «Хаву нагилу». Дело в том, что в интеротряде было несколько израильтян-палестинцев и израильтян-евреев, а также арабов, которые учились в I ЛМИ. Как они отличали друг друга, было непонятно, так как внешне все выглядели типичными представителями одного из древнейших народов. Танцевали все вместе, включая русских, украинцев, татар, и одному богу известно, представителей каких наций. Эшелон прибыл на Московский вокзал. Напутствуя меня перед отъездом, комиссар зонального отряда сказал, что нас, то есть эшелон, будут встречать из областного штаба ССО. Студенты выгружались из вагонов. Я прошел к первому вагону – никого, кого можно было принять за встречающее начальство, не было, только родители и друзья, встречающие своих вернувшихся со стройки чад, любимых и друзей. Меня никто не встречал – Лена с детьми была в Кишинёве у родителей. Я закинул на плечи свой рюкзак и пошел в метро. Под сводами огромного зала у бюста Ленина (сейчас на его месте стоит бюст Петра I) стояла группа растерянных молодых людей в чистенькой форме ССО, мимо которой валила толпа оживленных студентов. Молодые люди хватали их за руки: «Всем на митинг! Где начальник эшелона?»
– Я начальник, – сказал я, поняв, что это и есть встречающее эшелон высокое начальство.
– А как же митинг?
– Встречать нужно у поезда, а не у бюста, – отрезал я. – Вас ждали, никого из вас у вагонов не было. И я всех распустил по домам. Впрочем, вот попробуйте, остановите этих.
В зал колонной входил какой-то отряд, в пятьдесят глоток распевая:
Да, не очень-то оптимистично… Но слов из песни не выкинешь.
В лаборатории эндокринологии в то время несколько сотрудников (Ю. Ф. Бобров, М. Н. Остроумова, И. Г. Ковалева, И. А. Васильева, Е. Л. Львович) изучали особенности липидного и углеводного обмена у больных раком и при старении, были налажены все необходимые методики, включая радиоиммунологические. Под руководством Юрия Федоровича Боброва в полуподвальном помещении нашего экспериментального корпуса работал великолепно по тем временам оснащенный радиоиммунологический блок. Еще формально числясь в лаборатории экспериментальных опухолей, я начал активно сотрудничать с Леной Львович, с которой мы исследовали изменения в жироуглеводном обмене у крыс при старении, синдроме персистирующего эструса (на модели Бильшовского) и канцерогенезе молочных желез, индуцируемом ДМБА. Оказалось, что и при синдроме персистирующего эструса, и при введении канцерогена у крыс, еще до появления каких-либо определимых опухолей, развиваются изменения, которые обычно наблюдают при естественном старении без воздействия каких-либо факторов, но значительно позднее. Это совпадало с тем, что было установлено в моей кандидатской диссертации при исследовании показателей в репродуктивной системе. В работе с Леной Львович подобный феномен впервые был продемонстрирован в энергетическом гомеостате, как называл эту систему В. М. Дильман[34]. Затем мы его обнаружили с К. М. Пожарисским, который работал с моделью канцерогенеза кишечника, индуцируемого 1,2-диметилгидразином[35], с М. А. Забежинским, работавшим с канцерогеном, вызывающим у крыс рак легкого. С Леной Львович мы выполнили серию работ, в которых показали, что аналогичный феномен развивается и при введении этих канцерогенов.
Как-то, во время летнего отдыха с дочерью в Литве (Маше было лет девять), нам надоело «матрасничать», снимая комнату в Игналине, мы пошли в недельный лодочный турпоход, в котором познакомились с двумя студентками биофака Красноярского университета. Я с таким энтузиазмом рассказывал о том, чем занимается наша лаборатория, что девицы запросились делать дипломные работы у нас в Ленинграде. На удивление, одна из них (Наталья Белоус) приехала и выполнила прекрасную работу, в которой на разных моделях канцерогенеза было показано, что еще до появления опухолей в организме развиваются аналогичные наблюдаемым при естественном старении сдвиги в жироуглеводном обмене[36], [37], [38]. Ещё до этой работы совместно с сотрудниками ИЭМ АМН СССР В. К. Поздеевым и его коллегами и с дипломницей с биофака ЛГУ Александрой Дмитриевской мы исследовали возрастные изменения уровня биогенных аминов в гипоталамусе, стволе и больших полушариях головного мозга крыс[39], а также изменения концентраций биогенных аминов в разных органах после введения различных канцерогенов[40]. С Яковом Шапошниковым и Валерием Александровым, у которых были меченые по тритию ДМГ, ДМБА и бенз(а)антрацен, мы изучили распределение их в головном мозге и установили, что они в большой концентрации накапливаются в гипоталамусе[41],[42]. В. М. Дильман дружил с проф. Б. Н. Сафроновым, который заведовал лабораторией иммунологии ИЭМа. С его сотрудниками мы выполнили работы, в которых показали, что при канцерогенезе и старении у крыс развиваются явления «метаболической иммунодепрессии»[43] (термин, предложенный В. М. Дильманом).
Заслуживает специального описания история возникновения представления о метаболической иммунодепрессии, непосредственным свидетелем которой я был. В 1976 году в Киеве состоялся III Всесоюзный съезд геронтологов и гериатров, на который В. М. Дильман взял М. Н. Остроумову, Е. В. Цырлину и меня. У нас всех были доклады, я впервые был в Киеве, впервые на съезде геронтологов, где познакомился с В. В. Фролькисом, Н. С. Верхратским, В. В. Безруковым, Г. М. Бутенко, А. В. Сидоренко и многими другими геронтологами. В. М. Дильман делал доклад на секции по возрастным изменениям жирового и углеводного обмена, в котором доказывал ведущую роль возрастного повышения гипоталамического порога к торможению в энергетическом гомеостазе (гормон роста – инсулин – глюкоза – жирные кислоты) в старении этой системы. Ему активно возражали некоторые участники заседания. Помнится, что один профессор из Азербайджана кричал, что в горах его республики не едят растительного жира, а только барашка, а число долгожителей – самое большое в мире! В. М. Дильман в присущей ему манере громил всех оппонентов, уличая в невежестве и незнании основ эндокринологии и биохимии. В дверях стоял профессор Зденек Дейл, заглянувший с другой сессии и слушавший эту перепалку. Попросив у председательствующего разрешения показать только один слайд в дискуссии, он показал фотографию двух крыс. Одна из них была с явным ожирением. «Она весит почти килограмм, – сказал Дейл, – и живет значительно дольше, чем другая, которая весит 400 граммов». И ушел. Разгоряченные вышли участники заседания из зала, в котором оно проходило. Дильман спрашивает нас с Мариной – ну, как нам дискуссия? Рядом с нами стоял наш знакомый, ученик генетика Давиденковой Евгений Шварц. «Владимир Михайлович, – говорит Женя, – я тут недавно работу прочитал, что если нагрузить мембрану лимфоцита холестерином, то существенно снижается ответ на конканавалин А и ФГА (фитогемагглютинин)». Владимир Михайлович «сделал стойку»: «У вас, Женя, есть оттиск этой статьи?» Получив утвердительный ответ, он тут же велел мне по возвращении домой в Ленинград немедленно съездить к Жене в Куйбышевскую больницу, где тогда размещалась лаборатория Давиденковой. Оттиск был доставлен, сразу поставлены опыты, и в «Вопросах онкологии» уже через два-три месяца вышла статья В. М. Дильмана, где на одном (!) больном были продемонстрированы нарушения и сформулирована концепция метаболической иммунодепрессии[44].
В конечном счете огромный материал, который был получен в лаборатории эндокринологии при изучении онкологических больных при сравнении с нормальным старением, позволил В. М. Дильману выдвинуть представление о синдроме канкрофилии как факторе, способствующем возникновению и развитию новообразований. Весьма кстати оказались результаты моих опытов с различными моделями канцерогенеза. Вспоминаю в этой связи забавный случай, произошедший на конференции по канцерогенным нитрозосоединениям, которые регулярно в 70-е годы прошлого века организовывал в Таллине П. А. Боговский. Это всегда был для нас праздник, поскольку Таллин был для нас «настоящей Европой» – тихий, культурный, чистый средневековый город, с немного чопорным и говорящим по-русски с милым акцентом населением. В 1975 году, когда я делал доклад о феномене канкрофилии, развивающемся при канцерогенезе, индуцируемом нитрозосоединениями[45], председательствовавший на заседании академик Леон Манусович Шабад, человек с большим чувством юмора и острый на язык, после заседания обнял меня за плечи и, похвалив моё выступление, улыбаясь, сказал: «Всё это очень интересно, но передайте, пожалуйста, дорогому Владимиру Михайловичу, что у него не канкрофилия, а терминофилия!» Передать это Дильману я не решился.
Следующий год я планировал провести с семьёй. Но когда мне позвонил Толик Павленко и сказал, что мужики собираются на Камчатку, упустить такой шанс увидеть вулканы и побывать на краю света я не мог. Я тогда ещё и не предполагал, что мне доведется увидеть Этну, Везувий и Стромболи. И вот турбовинтовой лайнер Ил-18 вылетел из Ленинграда и, всего-то приземлившись в Омске, Томске, Красноярске, Якутске и Магадане, сделал последний бросок и через 21 час после вылета, махнув крылом Безымянной сопке – самому большому камчатскому вулкану, приземлился в аэропорту Елизово. Мы приехали в посёлок Дальний, километрах в тридцати от Петропавловска. Три величественных вулкана – Корякский, Козельский и Авачинский, покрытые снежными шапками, нависали над нами.
Нам предстояло реконструировать птицефабрику. Один из птичников, где куры обитали по старой привычке, восседая на насестах, и бессистемно откладывали яйца где попало, был расчищен, насесты сломаны и убраны. Нам нужно было забетонировать полы, соорудить бетонные лотки и трансформаторную будку. Рядом уже стоял один птичник, старый снаружи, но набитый новым, с иголочки оборудованием, в котором куры сидели в клетках. Во все стороны катились ленты транспортёров, доставлявших хохлаткам корм и увозивших продукцию их труда в конец цеха, где несколько тружениц укладывали их в картонные коробки. Всё сверкало, залитое ярким светом, повышавшим яйценоскость кур. Запаха почти не было, что резко контрастировало с тем, что мы ощутили, когда заглянули в старый птичник. В прошлое не хотелось, а сверкающее будущее завораживало своим совершенством, но настораживало запрограммированностью судьбы без малейшей возможности выбора…
Начались трудовые будни. Поселили нас в здании поселковой школы. Примерно на второй неделе нашей работы Дима Кованько пожаловался мне на боль в ноге – на лодыжке созревал огромный фурункул. Пошли в амбулаторию. Нас встретила испуганная девица, которая, взглянув на Димину ногу, заявила, что случай серьезный – надо ехать в Петропавловск резать. Я согласился, что резать нужно, но, оглядев перевязочную, где происходил осмотр, увидел множество приличного вида инструментов, очень аккуратно разложенных в шкафах. Ими явно пользовались. Я спросил, что мешает уважаемой коллеге воспользоваться арсеналом и самой произвести необходимую операцию. Услышав слово «коллега», девица всплеснула руками: «Ой, вы доктор?» Получив подтверждение, она сбивчиво объяснила, что только-только окончила медицинское училище и начала работать. Заведующая амбулаторией фельдшерица с большим стажем уехала в отпуск на «большую землю», оставив ее на произвол судьбы. Ей никогда не приходилось резать живого человека, и вообще… Я прервал бурный поток слов и эмоций, сказав, что если она разрешит мне воспользоваться инструментами, которые я вижу в их прекрасно оборудованной перевязочной, то нам не придется ехать в далёкий Петропавловск. Короче, после того, как на ногу мужественно перенесшего «сложнейшую» операцию вскрытия фурункула пациента мною была наложена красивая повязка, девица сделала мне интересное предложение: «Доктор, миленький, давайте мы оформим вас на половину ставки, и вы будете всего на один час в день приходить в амбулаторию консультировать тяжелые случаи». Она затараторила: «Я так рада, что вы сюда приехали, мне так страшно, что я не справлюсь…» Я вспомнил, что сам окончил медицинское училище в шестнадцать лет, девице было на вид не больше восемнадцати – и согласился. Хорошо, что, имея такой стаж поездок, я всегда брал с собой копии диплома об окончании института, а здесь прихватил еще и копию диплома кандидата наук.
Девица сама съездила в Петропавловск, где оформила мое заявление о приеме на работу. Так я стал ежедневно после обеда, когда мои товарищи отдыхали, ходить в амбулаторию, где меня ждали пациенты, которым медсестричка не могла поставить диагноз либо назначить лечение. Помнится, что ничего сложнее бронхита, ангины, артроза и хронической сердечной недостаточности за почти полтора месяца я не видел. Однако польза от моей медицинской деятельности на Камчатском полуострове, несомненно, была.
На прием пришла женщина с ребенком, у которого была какая-то простуда. Я спросил её, нужен ли ей больничный по уходу. Когда я услышал в ответ, что она работает поваром и оставить ребенка не с кем, мне пришла в голову гениальная идея. «А если я вас подержу на больничном месяц, согласитесь ли вы нам готовить?» – «Кому это вам?» – удивилась повариха. Я объяснил, что я хоть и доктор, но приехал с бригадой из восьми интеллигентных людей строить цех у них в совхозе, питаемся мы в совхозной столовой, где очень дорого и невкусно, а живем в школе, где в цокольном этаже – прекрасно оборудованная школьная столовая. Всем будет хорошо: ребенку – он будет при матери, ей самой – мы заплатим за работу, а для профессионала накормить восемь мужиков – не проблема, и нам – мы будем сытые и довольные, и совхозу, потому что хорошо накормленный работник хорошо работает. На этом и порешили.
Началась у нас новая жизнь. Женщина была русской, но оказалась родом из города Гори, родины «лучшего друга» всех строителей, инженеров, врачей и поваров. Она кормила нас изумительными блюдами, основу которых составляла птица или рыба. Каждый вечер, возвращаясь с объекта к себе в школу, мы охотились на кур, беспечно покидавших свои насесты и гулявших возле старых птичников. Получив удар палкой, куры оказывались в сумках, в которых мы переносили инструмент, чтобы затем в школьном подвале, будучи ошпаренными кипятком и ощипанными, подвергнуться вскрытию по Шору, которое я производил над раковиной, и затем оказаться в большой жестяной банке с раствором уксуса, где они дожидались утра и поварихи. Кур кормили рыбой, и отбить ее тошнотворный запах можно было, только вымочив их в уксусе. Мы обычно приносили с работы по полкурицы на брата, а пятую – семье поварихи. Совесть нас не мучила, так как каждый день мы видели, как десятки мёртвых кур выносили из старых птичников и выбрасывали в выгребную яму.
Самыми везучими охотниками были Саша Селезнев и Дима Кованько, но и мне доводилось праздновать удачу. Нечего и говорить, поварихе с ее кавказским прошлым удавалось готовить из кур такое разнообразие блюд, что мы за месяц их потребления совершенно не прониклись к ним ненавистью. Кроме того, в совхозном магазине, который обеспечивал город Петропавловск говядиной, свининой и курятиной и, конечно же, молоком и яйцом, всё это было в изобилии и по смешным ценам. Было также изобилие разнообразной рыбы в любом виде, включая копчёную. До сих пор помню удивительно вкусную вяленую, почти прозрачную золотистую рыбу с загадочным именем пристипома, которую мы употребляли с пивом.
В один из прекрасных августовских дней нам не привезли бетон. Возникла некоторая пауза в нашем доблестном труде, и мы решили заполнить её экскурсией на вершину сопки, у подножия которой располагалась птицефабрика. Сопка была невысокой – не более 400 метров, но нас смущало какое-то необычное белое пятно на её вершине, проглядывавшее сквозь деревья. Любуясь величественными тремя вулканами, покрытыми снежными шапками, и далекими высокими сопками, уходившими в глубь полуострова, также увенчанными снегом, мы не могли себе представить, что на такой небольшой сопке мог быть снег. Тем не менее, когда мы, продравшись сквозь заросли травы и папоротников в человеческий рост и каких-то кустарников, вышли на вершину сопки, то увидели удивительную картину: на поляне лежала подтаивающая шапка снега, по краям которой росли лиловые дикие ирисы. Видимо, под снегом была линза вечной мерзлоты, сохраняющая его даже в августе. В сентябре, как говорили местные жители, уже мог выпасть снег. Сохранилась прекрасная фотография, на которой мы с товарищами сидим на снегу, а рядом растут цветы, папоротники, березы и сосны. Жаль только, что тогда у нас не было цветной пленки.
В другой прекрасный день мы устроили себе выходной и съездили в Паратунку, где были расположены многочисленные камчатские санатории и тепличные хозяйства. Там били из-под земли горячие источники, которые использовали для отопления домов и теплиц дармовую воду, нагреваемую недрами вулканов. Мы даже искупались в большом открытом бассейне, действующем круглый год, – вода, вытекающая из какой-то ведущей в преисподнюю трубы, имела температуру около сорока градусов и пахла серой.
Однажды мы решили посмотреть на открытый океан, до которого рукой было подать от нашей птицефабрики. Но на берег выходить было нельзя – погранзона, вдоль всего океанского побережья стояли стальные пограничные вышки. По совету аборигенов мы взяли совковые лопаты, сели в кузов самосвала и выскочили на нем из леса к бескрайнему пляжу, покрытому золотистым песком, заготовкой которого мы должны были объяснить в случае задержания свой несанкционированный выход в запретную зону. Мы разделись и помчались в казавшийся ласковым Тихий океан. Но вода оказалась настолько холодной, что перехватило дыхание, и так же стремительно мы выскочили из нее на берег. Была небольшая волна, кое-где виднелись белые барашки. Возникло и навсегда осталось в памяти ощущение бескрайности и огромной мощи океана. Пограничники нас не задержали, да мы их и не видели. Наверное, они знали все совхозные машины и закрывали глаза на заготовку песка – его там было немерено.
Была у нас в Петропавловске мечта – посетить Долину гейзеров. Туда можно было попасть в те времена двумя путями. Первый был по морю. Туристы плыли на теплоходе до Жупановской бухты, знаменитой своей жупановской селедкой, поставлявшейся аж к Императорскому двору. Теплоход вставал на рейде, туристы на шлюпках добирались до берега и с рюкзаками за спиной топали двое суток по бездорожью до Долины гейзеров. Проводили там ночь и возвращались назад тем же маршрутом. Вся экскурсия занимала десять дней, которых у нас, конечно же, не было. Другой путь был по воздуху. С Халатырского аэродрома, который был недалеко от нашего совхоза, летали в Долину гейзеров вертолёты – два-три часа лёта на север, два-три часа – осмотр Долины и вертолётом же обратно. Все это удовольствие стоило 50 рублей с человека, мы были готовы лететь, договорились с турбюро, но в тот день, который был нами согласован, туда прилетели космонавты Терешкова и Николаев, и все другие рейсы отменили по извечной российской традиции. А другой возможности так и не случилось – нам вскоре нужно было возвращаться домой.
Повариха на прощание приготовила нам дивный ужин. Кажется, даже сациви из курицы с восхитительным ореховым соусом было на столе! А накануне «отвальную» мне устроили вернувшаяся из отпуска фельдшер и медсестричка, которую я, собственно, и выручал в отсутствие первой. Муж фельдшерицы – шофер-дальнобойщик разлил по стаканам водку, поставил передо мной банку из-под консервов «Глобус», полную красной икры, воткнул ложку: «Ешь, доктор! Не намазывай на хлеб, а прямо ложкой ешь. У себя в Питере, небось, ложками такой икры не едал!» Ну, сколько можно съесть ложкой икры – от силы две ложки, больше не полезет… Домой мы везли полные рюкзаки с красной рыбой, по литровой банке свежайшей икры, а кто-то из нашей команды еще привез кирпич, который заботливые друзья положили в рюкзак шутки ради.
Вылет задержался на два часа по метеоусловиям Магадана, что сыграло с нами злую шутку. Мы пошли в ресторан и «приняли на грудь», как любил выражаться Эдик Павлюк. Наконец, мы расположились в хвостовом отсеке лайнера Ил-18, и когда, пробив облака, он покачал крыльями, прощаясь с сопкой Безымянной, гигантский розовый конус которой был выше уровня облаков, мы повторили процедуру. В Магадане процесс «усугубили», так что ко времени прибытия в аэропорт Якутска некоторые мои товарищи были уже весьма «хороши». В Якутске заправлялись топливом, пассажиров высадили из самолета и отвезли в здание аэропорта, где яблоку упасть было некуда. Вповалку лежали, сидели, спали бородатые мужики – геологи, старатели, строители и рабочие с алмазных трубок. Объявили посадку, мы загрузились в свой кормовой отсек, но самолет никак не отправлялся – потерялись двое наших товарищей. По радио гремело: «Пассажиры Кованько и Селезнев, вылетающие в Ленинград, срочно пройдите на посадку!» Минут через тридцать к нам пришел командир лайнера и спросил, не можем ли мы опознать рюкзаки наших товарищей, которые, видимо, решили задержаться в Якутске. По правилам, багаж пассажиров, прервавших рейс, обязательно снимали с самолета. Мы, пряча глаза, сказали, что опознать рюкзаки не сможем. «Да, – горько согласился с нами первый пилот, – в таком состоянии вы и друзей своих не узнаете! А еще ленинградцы!» Нам было стыдно, но он был абсолютно прав. Наконец, привели пропавших. Их нашли в ресторане за столом с бутылкой коньяка, безмятежно восседавших прямо под огромным громкоговорителем, оравшим на весь аэропорт: «Пассажиры Кованько и Селезнев, вылетающие в Ленинград, срочно пройдите на посадку!» В общей сложности вылет задержался минут на сорок. В Омске, перед последним броском до Ленинграда, мы уже слегка протрезвели и, зайдя в ресторан, заказали только пива – организм требовал. В общем, полет был памятный, столько лет прошло, а ведь помнится всё до деталей! Нехорошо, когда вылет задерживается…
Лето 1975 года было замечательным. Так получилось, что строить пришлось в Хабаровском пригородном совхозе, расположенном недалеко от города и аэропорта. Мы видели, как садятся и взлетают самолеты, и по реву их двигателей могли различить – взлетает ли Ту-114, Ту-134 или Ил-62. Строили мы огромный коровник длиной метров восемьдесят, около тридцати метров шириной. Впервые мы работали не с автокраном, – рядом стоял огромный башенный кран, который подавал нам кирпич на леса прямо в поддонах. Раствор мы готовили не сами, а нам его привозили в специальных бетоновозах с вращающимися шнеками, чтобы он не застывал. Раствор вываливали в специальные ёмкости, где он постоянно перемешивался. Производительность нашего труда от такой механизации выросла невероятно. Толик Павленко и я обычно выкладывали лицевые стены, и в иные дни удавалось «выжать» четыре-шесть кубометров кладки. При этом шла облицовка силикатным белым кирпичом, а в забутовку шел красный кирпич. Особенно нам нравились промышленные строительные леса, которые по первому нашему требованию крановщик поднимал или опускал для нашего удобства. За полтора месяца мы бригадой из восьми человек построили один такой коровник полностью, второй наполовину. Когда сегодня я смотрю на фотографии этого объекта, даже не верится, что мы сами его построили. Насколько мы прогрессировали с памятной кладки картофелехранилища в городке Вяземском! Мы даже выложили на фронтоне коровника красным кирпичом силуэт крейсера «Аврора» в память о том, что он построен ленинградцами.
С помощью башенного крана мы практически вдвоем с Анатолием смонтировали из бетонных панелей крышу коровника и покрыли ее шифером, что и позволило отряду взять еще один объект – строительство огромного деревянного зерносклада в Федоровке, где находилось отделение совхоза. Ездили туда на открытом грузовике, который забирал часов в пять утра с усадьбы совхоза доярок и вез их в Федоровку на утреннюю дойку. Однажды, когда мы забрались в кузов, оказалось, что одному из наших ребят места нет.
– Давай, садись, а я к тебе на колени сяду, – обратилась молодая, боевого вида доярка к Игорю Викторовскому.
– С удовольствием, – сказал Игорь.
Машина поехала, подпрыгивая на ухабах сельской дороги. Доярки хохотали, наваливаясь на парней на больших колдобинах.
– Есть стыковка! – громким голосом воскликнула молодуха, прыгавшая на коленях у Игоря. Не нужно и говорить, что мы все попадали от смеха с лавок! В то время весь мир следил за событиями в космосе: осуществлялся проект «Аполлон – Союз», должна была состояться стыковка космических кораблей СССР и США, знаменуя собой потепление международной обстановки. В продаже появились «фирменные» сигареты «Аполлон – Союз», мы все знали о космонавте Леонове, который первым в мире вышел в открытый космос и которому предстояло пожать руку через открытый после стыковки люк американскому астронавту.
Однажды в Федоровке, когда мы с Толей Павленко беззаветно трудились на крыше коровника, случилась беда. Сорвалась цепь с бензопилы и, ударившись о стену, хлестнула по лицу Виктора Тезикова. Цепь прошла через губу, наискосок по щеке, выбила пару зубов и разорвала ухо. Чудом не была задета сонная артерия, иначе исход был бы однозначный. Ребята, как могли, остановили кровотечение и стали ловить машину, чтобы отвезти Витю в больницу. Видя на лежащем у обочины парне кровищу, шоферюги отказывались его брать. Телефона, чтобы вызвать скорую помощь, не было. Тогда, совсем как известная троица в «Кавказской пленнице», перегородив дорогу, остановили военный КрАЗ, который привез раненого в ближайшую больницу. Осмотрев его, дежурный хирург сказал, что нужно вести в краевую больницу в клинику челюстно-лицевой хирургии. Уже на санитарном транспорте Виктора доставили в нужное место, где замечательные хирурги несколько часов шили его лицо. Всё это я узнал уже вечером, когда наши товарищи приехали в лагерь, где мы жили. На следующий день я поехал в больницу, навестил еще не совсем отошедшего от потрясений и операции Виктора, познакомился с оперировавшим его врачом – заведующей отделением и по совместительству доцентом кафедры медицинского института. Тогда пригодился гибкий магнитофор, который в тот год я испытывал в лаборатории эндокринологии по договору с научно-производственным объединением «Север» в Ленинграде.
Магнитофор представлял собой прямоугольный кусок резины, в котором особым образом были диспергированы микромагниты, соз-дававшие магнитное поле сверхнизкой напряженности, сравнимой с геомагнитным полем Земли. По задумке авторов этого изобретения, он должен был обладать массой полезных эффектов. Значительного влияния на рост опухолей магнитофоры не оказывали, однако они ускоряли заживление ран, снимали боли при радикулитах и артралгиях. Я взял с собой с разрешения их владельцев один такой магнитофор на всякий случай. Хирург внимательно выслушала мой краткий рассказ о возможностях магнитофора и сразу согласилась применить у нашего больного. Не знаю, то ли магнитофор оказал свое замечательное действие, то ли организм Виктора оказался таким, но факт есть факт – рана затянулась намного быстрее и первичным натяжением, что редко бывает при таком тяжелом повреждении с травматизацией тканей, как у него. Заведующая попросила моего разрешения применить магнитофор у тяжелой пациентки-подростка. Я, конечно, согласился. И в этом случае, по её словам, результат был поразительный. Когда я приехал забирать Витю из больницы, она с таким энтузиазмом нахваливала магнитофор, что я на свой страх и риск решил подарить его хабаровским хирургам. Замечу, что авторы нисколько меня не журили за это, а были рады слышать мой рассказ об этой истории.
Жили мы на территории пригородного пионерского лагеря, и, когда вечером возвращались домой, к нам приходили ребята из старших отрядов и просили попеть – так им нравились наши песни. Помнится, что одна девчушка спела нам песню своего сочинения, весьма прилично аккомпанируя себе на гитаре. Лёнечка Осиновский до сих пор с умилением вспоминает этот эпизод, а я помню мелодию и несколько фраз из ее замечательной песенки.
В тот год мы очень хорошо заработали – сказалась хорошая организация труда, да и квалификация уже у нас была приличная. В бригаде были и новички – Борис Дымов, Александр Барашкин, Геннадий Попов – все кандидаты химических наук, сотрудники НИХИ (Научно-исследовательского химического института) при ЛГУ. Их привел Виктор Тезиков. Ребята были отличные, мы с ними крепко подружились. Барашкин хорошо пел, особенно нам нравилась в его исполнении песня Городницкого про жену французского посла, которую он услышал впервые от самого автора. Барашкин, окончив химфак, поехал преподавать в школу в Замбию, где с ним приключилась замечательная история. В посольстве СССР в столице Замбии Лусаке его инструктировали на все случаи жизни. Среди прочего, ему объяснили, что в честь нового преподавателя в школе, где учителями были американцы, французы, англичане и еще бог знает кто, обязательно устроят приём. На приём нужно будет принести бутылку водки «Столичной», которая была нашей национальной гордостью, сравнимой разве что только со спутниками и космическими кораблями «Восток» и «Союз».
Барашкин, никогда до этого не бывавший на светских приёмах, совершенно обалдевший от языкового шока и вообще от необычной обстановки и от того, что выпить не дают, достал заветный сувенир и преподнес директору школы. Тот потребовал, чтобы русский гость показал, как пьют этот волшебный напиток русские. Наш герой понял его буквально, налил до краев фужер для вина и одним глотком выпил. Толпа учителей и их жен на приеме замерла – все ожидали, что он немедленно упадет и умрет на их глазах от такой явно смертельной дозы хотя и лучшего в мире алкоголя. Нужно сказать, что Барашкин был здоровенным парнем, под два метра ростом, с кудрями, соответствующими его фамилии, в очках. Видимо, у его новых коллег был такой испуганный вид, что Барашкин совершил неожиданное для себя – откусил кусок стеклянного фужера и сжевал его. Затем еще откусил и снова сжевал. «Как это у меня получилось, я не знаю, но никаких порезов и ранок не было», – говорил нам стеклоед. С того памятного приёма школа, в которой преподавал Барашкин, стала местом притяжения дипломатического бомонда из Лусаки. Под разными предлогами посольские из разных стран приезжали инспектировать эту школу. После инспекции обязательно устраивался фуршет, «гвоздем» которого был смертельный номер «русского медведя», закусывающего водку стеклянным фужером. Не знаю, насколько эта история правдива, но когда мы возвратились из Хабаровска в Ленин-град, то имели возможность убедиться в подлинности способностей нашего товарища. Заработав по тем временам бешеные деньги – по две с половиной тысячи рублей за сезон, банкет с жёнами мы тогда закатили в ресторане гранд-отеля «Европа», сняв одну из бывших тогда в нем «кабин» – отгороженный тонкими стенками и плотными шторами небольшой зальчик на десять-двадцать человек. В соседней «кабине» что-то отмечала со своими друзьями Эдита Пьеха. Когда мы уже порядком нагрузились, кто-то вспомнил про необычный талант Барашкина. Лена до сих пор с содроганием вспоминает, как он схрумкал фужер, оставив только ножку.
Это было, пожалуй, самое скучное и бездарное – в смысле строительства – лето. По какой-то причине наша обычная команда не собралась куда-либо, и я зашёл в штаб ССО ЛИТМО – Ленинградского института точной механики и оптики, который располагается у Сытного рынка, договорился, что поеду с одним из их отрядов в Гатчинский район Ленинградской области. Село называлось Тихковицы, жили там в основном финны или ингерманландцы. Жили чисто, спокойно, разводили свиней, а стройотряд строил им свинарники. Удивительное дело, но свинарники строили из брёвен. Брёвна пилили вручную пилами – на весь отряд была только одна бензопила «Дружба», с которой управлялся только я – студенты не умели с ней обращаться. В брёвнах топорами вырубали пазы, ставили деревянные же стойки и собирали из брёвен стены. Такой свинарник сгнивал от агрессивной среды за три года, его сносили бульдозерами и строили новый. Я спросил бригадира свинарей, спокойного, неулыбчивого финна, – почему не строят кирпичных свинарников, они простоят десять лет минимум, а стоимость ненамного больше. Ответ меня поразил: «Нам не дают денег на хороший свинарник – экономят, а то, что за десять лет на строительство новых деревянных свинарников уходит в три раза больше средств, это районное и областное начальство не беспокоит». Такова была система социалистического ведения хозяйства. Что-то я этим летом заработал, конечно, но радости от примитивного характера труда и его бессмысленности не было. Ведь рядом был огромный промышленный город, и построить свинарник из панелей или кирпича можно было бы даже быстрее, чем из дерева. Я даже никого не запомнил и не подружился, песен эти студенты не пели, работали лениво.
Под таким названием В. М. Дильман на базе ИЭМ АМН СССР организовал в 1976 году симпозиум, который был первой в моей жизни международной конференцией, где я делал доклад. В симпозиуме принимали участие такие известные ученые, как И. Беренблюм и Г. Ригл (США). Из Москвы приехал Илья Аркадьевич Аршавский, которому уже тогда было за восемьдесят лет. Он был классиком отечественной возрастной физиологии и держался патриархом, что ужасно раздражало В. М. Дильмана. Разговорного английского языка я толком не знал, хотя читал много специальной литературы на английском и, конечно, существенно продвинулся в этом. Впрочем, все мы, включая В. М. Дильмана, плохо говорили – сказывалось отсутствие языковой практики. Однако проблема решалась просто: конференции проходили на двух языках, русском и английском, приглашались переводчики-синхронисты. Как правило, это были медики или биологи, часто даже профессора, которые хорошо знали английский язык. Это была хорошо оплачиваемая и престижная работа, и хорошие синхронисты были на вес золота. Но они работали на самом заседании, а нужно было встретить зарубежного гостя, доставить и поселить его в гостинице, сводить в музей или по городу, «поужинать его», наконец. Конечно, в Институте был Международный отдел, где были переводчицы, помогавшие во всех этих делах, но ведь и самим нужно было учиться общаться! Было очень стыдно за свой корявый английский язык, но, удивительно, объяснялись мы со своими зарубежными гостями довольно активно. И они нас понимали! Как сказал кто-то из них: «Ваше знание английского языка намного превосходит знание нами русского языка», – что было совершеннейшей истиной.
Марине Остроумовой и мне был поручен американский ученый Гейл Ригл из Мичиганского университета в Анн-Арборе, штат Мичиган. Он работал с профессором Джоном Мейтесом, крупным специалистом по физиологии репродуктивной системы при старении и раке. Мы встретили Ригла в аэропорту, возили из гостиницы на конференцию и в Институт и вообще опекали. Ригл был лет на пять старше меня, симпатичным и обаятельным человеком. Нам с Мариной он очень понравился. Незадолго до конференции Ригл опубликовал работу, в которой приводил доказательства существования феномена возрастного повышения порога чувствительности гипоталамуса к торможению в адаптационной и репродуктивной системах[46]. Мы с гордостью показали свои данные, опубликованные, увы, пока только на русском языке. Но донести до него свои результаты мы сумели. Более того, выяснилось, что мы продвинулись значительно дальше нашего нового американского друга, поскольку уже исследовали роль различных нейромедиаторов, рецепторов к стероидным гормонам в механизмах этого процесса. Ригл восхищенно цокал языком, когда мы с Мариной с энтузиазмом показывали, как здорово мы все это «раздраконили».
Спустя год-два стали выходить работы нашего друга, из которых следовало, что наши «посиделки» с ним не пропали даром, однако вот процитировать хотя бы одну нашу работу, где этот подход был использован, он почему-то забыл… Потом я с подобными ситуациями сталкивался часто и наконец-то понял (с большим опозданием), что этот «модус» вообще-то обычен в науке. Самое ценное – новые идеи, и если хочешь держаться «на плаву», получать гранты и вообще выживать в науке, то нужно делать приоритетные работы. А какой там приоритет, если уже кто-то на эту тему написал. Изоляция, в которой пребывала советская наука, в основном предопределялась этими самими правилами, установленными для «внутреннего пользования», всеми этими актами экспертизы, «полосами препятствий» при оформлении статьи и подготовке ее для публикации в зарубежном журнале.
Помнится, похожая история произошла с Валерием Окуловым. Он тогда делал докторскую диссертацию по кейлонам – ингибиторам клеточной пролиферации. Один из лидеров проблемы в те годы норвежский профессор Олаф Иверсен из Осло опубликовал какую-то работу, в которой не сослался на данные Валерия, опубликованные за год или два до того. Валерий, хорошо знавший очень уважаемого научным сообществом Иверсена лично и уверенный в его порядочности, написал ему письмо, где указал на это. Ответ Иверсена нам принес показать Валерий. «Дорогой коллега, – писал почтенный профессор, – если Вы хотите, чтобы Ваши работы знали и цитировали, их нужно писать и публиковать не на норвежском или русском языках, а на английском».
Осенью 1977 года произошло событие, которое в очередной раз изменило мою судьбу. Владимир Михайлович Дильман вызвал своих сотрудников – Марину Остроумову, Юрия Боброва, Льва Берштейна и меня. Сказав, что мы все молодцы, хорошо работаем и пора думать о докторских диссертациях, он велел нам подготовить проекты аннотаций диссертаций, как мы их сами видим. Ключевой идеей каждой диссертации был порог чувствительности гипоталамуса к регулирующим сигналам при старении и раке, причем гомеостат у каждого был свой: адаптационный – у Остроумовой, энергетический – у Боброва, тиреоидный – у Берштейна и репродуктивный – у меня. Я недели за две составил «реестр» всего сделанного по проблеме, написал, как мне казалось, логичный план всей диссертации, добавив в него то, что было ещё в работе или нужно было доделать. Составил список уже опубликованных статей и тезисов докладов, дополнил теми, что были направлены в печать. Отдельно наметил план статей, которые обязательно нужно будет написать в ближайшее время. Материала набиралось очень много. Поинтересовался у Марины и Юрия, как движется работа над аннотацией у них. «Что ты, мы еще и не начинали писать, других дел полно» – такой был ответ. В лаборатории экспериментальных опухолей было правило: если Н. П. что-либо поручил, то сделать нужно было «вчера», то есть в максимально сжатые сроки. Я показал план своей диссертации Марине Остроумовой – она отозвалась одобрительно. Наконец, прихожу к Владимиру Михайловичу, говорю, что его указание выполнил – вот план диссертации. Он смотрит, что-то помечает, спрашивает, уточняет. «Очень хорошо! Солидно, концептуально, большой материал, логичный план, но нужно кое-что доделать и поставить дополнительные эксперименты для цельности картины», – говорит Дильман. Я, ободренный таким мнением Владимира Михайловича, спрашиваю о том, какие опыты, по его мнению, нужны. Выясняется, что практически всё, что ему хотелось бы видеть, уже делается, а что не начато, можно реально сделать за год-полтора. По всему выходило, что года через два можно будет выходить на защиту.
Итак, «цели ясны, задачи определены», как говаривал Никита Сергеевич Хрущев. Я энергично принялся за работу. Заканчивалась целая серия опытов по изучению влияния бигуанидов, пептидов и ряда других препаратов на развитие опухолей в различных моделях канцерогенеза. Я обрабатывал результаты, сразу писал статьи, отдавал, как обычно, на проверку Дильману, не забывая включать его в число соавторов. Обычно он проверял быстро – максимум, держал статью неделю. Писать статьи мы все умели неплохо. Замечания сводились, как правило, к акцентированию какой-либо интересной находки, фрагмента работы, более убедительной формулировке выводов, что всегда было полезно для статьи и с благодарностью принималось. Я работал как заведенный, статьи писались легко, логично заполняя пропуски и недостающие звенья в подробно написанный и одобренный шефом план. Написав очередной опус, я отдавал его на проверку и спрашивал, смотрел ли он отданную ранее работу. «Ещё не успел, но обязательно посмотрю скоро», – отвечал Владимир Михайлович, улыбаясь. Он писал очередную книгу, был очень занят, лаборатория была большая, другие сотрудники тоже не бездельничали – нагрузка была огромная, поэтому никакого беспокойства у меня несколько затянувшаяся задержка не вызывала. У меня была своя лаборантка, помогавшая мне в больших опытах на животных. Как-то на очередном собрании в пятницу, когда обычно обсуждались все лабораторные дела, докладывалось о ходе исследований по той или иной теме, обсуждались полученные в лаборатории результаты или свежая интересная статья, появившаяся в каком-либо журнале, Владимир Михайлович сказал, что нужно бы усилить исследования в каком-то направлении, подчеркнул, как оно важно и интересно. Спросил, что думают сотрудники об этом. Сейчас точно уже и не помню, о какой работе шла речь. Помню только, что все идею одобрили, в том числе и я. «Вот и хорошо, – сказал Владимир Михайлович и обратился ко мне: – Володя, надеюсь, вы не будете возражать, если ваша лаборантка усилит эту группу, ведь у вас дело идет к финишу и я уверен, что вы справитесь, а здесь необходим прорыв». Конечно же, я не возражал, лишних рук в лаборатории не было, а методики были достаточно трудоёмкими. Задержавшись после семинара, я спросил Владимира Михайловича, удалось ли ему посмотреть какую-либо из моих статей, скопившихся у него. «Помню, помню, – сказал он, – не волнуйтесь, вот приеду из командировки и сразу отдам». Но проходили дни, недели, складывавшиеся в месяцы, а статьи ко мне не возвращались. Каждый раз находился какой-то предлог, мне даже как-то неудобно было, что я пристаю к занятому, несомненно, более важными делами, чем мои статьи, Владимиру Михайловичу.
Нужно было начинать ряд новых опытов по плану диссертации, я, как обычно, написал заявку на животных, передал её лаборантке, ответственной за составление заявки от лаборатории, и ждал, когда моих животных привезут из Рапполово, где находился питомник лабораторных животных. Однако проходит неделя, две, три, животных для меня все нет. Я поинтересовался у ветврача, в чем дело. Её ответ меня озадачил – мол, я ничего не заказывал. В подтверждение она показала мне заявку лаборатории эндокринологии, где «мои» крысы и мыши не значились. Вернувшись из вивария, я спросил у составлявшей общую заявку сотрудницы, куда подевались из заявки мои животные – ведь я точно помню, сколько и на какие числа заказывал. Ответ меня озадачил ещё больше. «Владимир Михайлович вычеркнул, когда подписывал заявку, – сказала она и добавила: – Он сказал, что у тебя практически все уже сделано и тебе столько животных не нужно сейчас». Я помчался к шефу: ведь, кроме новых опытов, нужно было поддерживать полученный мной новый опухолевый штамм – плоскоклеточный рак шейки матки у мышей. Он поддерживался на мышах линии Balb/c, и для сохранения ценного штамма нужно было регулярно его перевивать мышам этой линии. «Ничего страшного, – сказал Владимир Михайлович, – закажешь мышей на следующий месяц». Я бросился искать по Институту, у кого бы разжиться тремя-пятью мышками Balb/c. Опухоль росла быстро и уже начала изъязвляться. Увы, никто с такими мышами в то время не работал. Когда через месяц пришли нужные мне животные, опухоли были настолько большими и некротизированными, что перевивка оказалась неудачной. Хранившиеся в опухолевом банке замороженные клетки этой опухоли по какой-то причине не привились, и этот в общем-то хороший штамм, который поддерживался мной несколько лет, был утерян навсегда.
В 1978 году были закончены опыты с эпиталамином, фенформином ДОФА и Дифенином на самках мышей высокораковой линии С3H/ Sn, в которых было показано, что под влиянием этих препаратов у мышей увеличивалась продолжительность жизни и снижалась частота развития спонтанных опухолей. Я показал результаты В. М. Дильману. Срочно была написана статья и представлена академиком Е. М. Крепсом в «Доклады АН СССР» [Дильман В. М. и др., 1979][47]. В 1980 году вариант этой работы на английском языке вышел в журнале «Gerontology»[48]. Эта работа до настоящего времени является одной из моих наиболее цитируемых статей. Практически в то же время со сходными результатами был закончен длившийся почти три года опыт на крысах с двумя дозами эпиталамина. Они жили на 25 % дольше контрольной группы крыс, у них замедлялось старение репродуктивной системы и было значительно меньше опухолей по сравнению с контролем. Я самостоятельно написал статью с описанием результатов опыта, вставил в соавторы В. Г. Морозова, В. Х. Хавинсона, М. Н. Остроумову и, естественно, В. М. Дильмана, и, полагая, что вполне заслуживаю этого, себя поставил первым автором. Опыт был задуман, спланирован, выполнен, обсчитан статистически лично мной, статью тоже написал я сам. Морозов с Хавинсоном приготовили и дали мне экстракт эпифиза, с Мариной мы его тестировали на антигонадотропную активность. Таким образом, ранжируя соавторов, я поступал в полном соответствии с «правилами соавторства», сформулированными Н. П., которых я и теперь, руководя научным коллективом, неукоснительно придерживаюсь. Я отдал статью на проверку Дильману и получил ее с мелкими исправлениями. Принципиальным исправлением было то, что на первом месте Владимир Михайлович поставил себя. Марина Остроумова, видя мою реакцию, пошла к Дильману с целью поддержать обоснованность моих претензий на право быть первым автором. Он был неумолим, так как хорошо понимал значение этой работы, в которой впервые в мире был установлен геропротекторный эффект фактора эпифиза. Делать было нечего, утешало лишь то, что статью решено было направить в довольно известный журнал «Experimental Pathology», издававшийся в Йене, ГДР.
Статья вышла в 1979 году[49]. В 1980 году вышла статья в издающемся в Австрии журнале «Oncology»[50]. В ней было показано, что эпиталамин тормозит развитие спонтанных опухолей у крыс и мышей, рака молочных желез, индуцируемых ДМБА, ряда перевиваемых опухолей у мышей и крыс. До этого фрагменты этой большой работы были опубликованы в советских журналах. В те времена существовало строгое правило, что любые результаты должны быть сначала опубликованы в СССР, чтобы никаких научных секретов врагу мы не выдали. Каждая статья проходила экспертизу в Институте перед публикацией даже в советском журнале. В акте сообщалось, что ничего нового (это в научной работе!) и секретного в статье нет, и нет сведений, запрещенных к опубликованию многими параграфами Перечня 2 и еще какого-то, которых никто не видел, разве что председатель экспертной комиссии. После опубликования в отечественном журнале ее вариант, переведенный на английский язык и заверенный в Торговой палате, что перевод верный, рассматривался на проблемной комиссии, которая рекомендовала ученому совету Института, учитывая отсутствие какой-либо научной новизны (!) и упоминания секретных материалов, рассмотреть возможность ходатайства перед коллегией Минздрава о разрешении к ее опубликованию за рубежом. Затем ждали заседания ученого совета, на котором такое решение принималось. Затем все документы, включая русский и английский варианты статьи, посылались в Главлит (цензуру), которая ставила свой штамп на статье, а затем уже всё отправлялось в Минздрав. Через несколько месяцев (обычно четыре-восемь) приходило разрешение, после чего можно через международный отдел, но за свои деньги (как будто это было личное дело авторов) статью отправлять в зарубежный журнал. Если из-за рубежа приходили замечания рецензентов и нужно было что-то переделывать, то всю процедуру (акт экспертизы, проблемную комиссию, ученый совет, Главлит, Мин-здрав) следовало проходить в том же порядке. Абсурд заключался не только в том, что результаты советских ученых неизбежно публиковались значительно позже, чем иногда позднее выполненные работы на Западе, что наносило очевидный ущерб приоритету советской науки. В этих актах утверждалось, что ничего нового в статье нет, а когда статью принимали в западный журнал, то авторы подписывали форму о передаче авторских прав, в которой удостоверялось, что результаты новые и никогда ранее не публиковались… Но разве только это было абсурдно? Таковы были правила игры, и все делали вид, что ничего особенного не происходит. Зато никаких «секретов» ворогу не выдадим…
Летом 1977 года я не смог поехать на заработки. Отпуск был осенью. Заканчивались большие эксперименты в лаборатории, и оставить своих мышек я не мог. Зато на следующее лето собралась команда «доцентов с кандидатами» из I ЛМИ. Членами бригады были Анатолий Жебрун, Генрих Хацкевич, Альберт Крашенюк и другие. Возглавил её старый целинник Владимир Беляевский. Нас было человек десять, почти все работали в I ЛМИ или НИИ города. Приехали мы в этот раз в посёлок Урдома Архангельской области, где шла ударная комсомольская стройка – КС-10 газопровода «Сияние Севера». Об этом возвещал огромный плакат у въезда на стройплощадку, где уже стояли огромные корпуса КС – компрессорной станции, которой предстояло перекачивать газ с Ямала в Германию. Прораб, замечательный мужик, строивший КС по всему Северу, говорил нам, что когда он с делегацией наших специалистов ездил в ФРГ согласовывать проект, их там кормили пряниками, сделанными из нашего газа, – такое богатство мы за бесценок отдавали хитрым немцам, сокрушался старый мастер.
Наша бригада должна была делать бетонные оголовки на забитых в болотистый грунт длиннющих сваях. На оголовки устанавливали турбины для перекачки газа и опоры для труб высокого давления. Точность бетонных работ требовалась большая, но нас это не пугало. У всех за плечами была не одна поездка в стройотряды и «шабашки». Нам подвезли компрессорные установки для подачи сжатого воздуха, выдали несколько отбойных молотков, которыми нужно было разбивать верхние части свай и обнажать арматуру, чтобы к ней приваривать новую арматуру с соответствовавшей каждой опоре конфигурацией. Через несколько дней работы с отбойным молотком руки нас не слушались так, что и ложку держать было сложно. Да еще молотки эти отбойные часто ломались, компрессоры глохли. Неожиданно дело прояснилось, когда кто-то из нашей команды удачно проконсультировал кого-то из местных работяг, избавив его от какой-то застарелой болячки. Они знали, что среди «студентов» есть доктора. Этот работяга пришел к нам поблагодарить за излечение и «поговорить по душам».
– Вы что, – спросил он нас, – все коммунисты, что ли?
– Почему такой вопрос? – не поняли мы.
– А вот, не пьете, работаете с утра до ночи как черти, матом не ругаетесь, не деретесь, – искренне вопрошал он нас, загибая пальцы.
Мы рассмеялись:
– Просто мы тут все доктора, которым наше великое государство так много платит, что на нормальную жизнь не хватает, а у всех дети растут.
– Так бы и сказали нам, – изрек наш собеседник.
Оказалось, что основной контингент рабочих на этой «комсомольской» – были «химики», то есть осужденные на поселение. Ежедневно они должны были отмечаться в милиции. Они решили, что мы какие-то подсадные утки к ним, типа штрейкбрехеров. Со следующего дня вся техника заработала у нас как часы. Заработал и огромный немецкий автокран, который, как нам говорили, был сломан.
Среди «химиков» были интересные люди, в силу разных обстоятельств попавшие в переплет. Помню, как один из них, будучи в большом подпитии, витийствовал перед товарищами и кем-то из начальства, наизусть шпаря длиннющими цитатами из Некрасова, Тютчева, Максимилиана Волошина… Свою задачу на КС-10 мы, конечно же, выполнили. Но осталось ощущение, что весь наш Север строили и строят заключенные, и конца этому нет…
Глава 4. Вторая ступень
Оскорбление является обычной наградой за хорошую работу.
Не буду утомлять читателя деталями, но прошло около года, пока я понял, что дело не в занятости В. М. Дильмана, а в изменении его отношения ко мне. Мне явно не давали работать, тормозили хорошо и споро шедший к финишу «поезд» моей диссертации. Всё стало на свои места: и лишение лаборантки, и задержки с визированием статей (со статьями других сотрудников такого не было), и проблемы с заявками на животных и реактивы. И мелкие придирки на семинарах, часто несправедливые, но тем болезненнее ударявшие по самолюбию. Замечу лишь, что Марина Остроумова и Юрий Бобров принесли Дильману аннотации своих докторских спустя год или два после того знаменательного дня, когда нам было сказано их написать. Они лучше меня знали своего учителя и не спешили с этим…
Ситуация прояснилась: в планы Владимира Михайловича не входило, чтобы его сотрудники слишком быстро развивались. Особенно это проявлялось в отношении мужской половины его окружения. Я назвал этот феномен как «несовместимость по Y-хромосоме»: как только ученик начинал вырастать и проявлять самостоятельность, начинался процесс ингибирования. С сотрудницами женского пола Дильман вел себя иначе, что имело другое название – «петух в своем курятнике». Он заботился о них, помогал им писать диссертации, но не позволял никакой самостоятельности. Видимо, женскую половину лаборатории такой «модус» вполне устраивал, поскольку попытки проявлять самостоятельность позволяли себе очень немногие. И тогда процесс развивался по «мужскому» сценарию: как только проявлялась строптивость – начинался процесс подавления, а при определенной степени стойкости – отторжения. Так, например, ушла Лидия Николаевна Буловская – сильный исследователь с «мужским» характером, склонная к самостоятельности и независимая в суждениях. Все это объясняло, почему мужчины долго не держались в лаборатории, а после трёх-пяти лет работы уходили в другие учреждения. Было только два исключения – Лев Берштейн и Юрий Бобров. В первом случае Дильман просто использовал ситуацию, что Льва никуда бы не взяли из-за пресловутого «пятого пункта». Пользуясь этим, Дильман несколько лет (!) не выпускал его полностью готовую и блестящую докторскую диссертацию, что, конечно, устраивало Дильмана, поскольку Лев был самым организованным и чётко работающим сотрудником и ещё много мог бы сделать.
Юрий Фёдорович Бобров, необыкновенно и многосторонне одаренный и талантливый ученый и врач, с удивительным чутьём на истину в науке и абсолютной благожелательностью и добротой к людям, никуда никогда не спешил. Его философскому и в то же время поэтическому отношению к познанию природы чужды были спешка, чувство лидерства и конкуренции. Благодаря его усилиям и таланту в лаборатории эндокринологии был оборудован лучший по тем временам в Ленинграде, а может быть и в стране, блок для радиоиммунологических исследований гормонов. К нему приезжали со всей страны – поучиться и просто посоветоваться или обсудить результаты своих наблюдений. Он усовершенствовал методику радиоиммунологического исследования, повысив в несколько раз ее чувствительность, что позволяло одним набором (а наборы были исключительно западного производства и очень дороги) делать значительно больше исследований с большой надежностью. Юрий с большим уважением относился к идеям Владимира Михайловича, но всегда старался быть максимально осторожным при анализе полученных результатов, что часто противоречило исповедуемому Дильманом принципу «логика превыше фактов». Естественно, что В. М. Дильман, при его, как мы сейчас сказали бы, автократичности, не потерпел бы такого «диссидентства» в своей лаборатории, но замены Боброву не было, и, самое главное, он не спешил с защитой и не проявлял амбиций на полную самостоятельность. Его интересовал сам процесс познания, а все остальное было ему не интересно. Он прекрасно играл в шахматы (имел категорию кандидата в мастера), хорошо знал английский и французский языки, французскую поэзию и вообще литературу. Был очень музыкальным, собрал редкую коллекцию пластинок классической музыки, в основном оперы, которую прекрасно знал. С ним всегда можно было обсудить полученные результаты, поговорить «за жизнь», посидеть за рюмочкой вина или разведенного спирта. К несчастью, Юрий имел склонность к полноте, страдал гипертонической болезнью и ничего не предпринимал, чтобы избежать последствий этого. Его безвременная смерть в 56-летнем возрасте потрясла нас всех. Потеря для лаборатории и науки в целом была невосполнимая.
Будучи воспитанным в другой лаборатории, на других принципах, я поначалу не замечал стиля, который царил в лаборатории Дильмана. Критика концепций, выдвигаемых им, допускалась и даже поощрялась, но только в тех пределах, которые содействовали их укреплению и развитию. Всё, что придумывалось кем-либо из сотрудников, сначала поддерживалось, автора ставили в пример на семинарах и за полуденными чаепитиями, когда за одним столом в конце коридора собиралась вся лаборатория во главе с шефом. Затем новая идея, если она соответствовала «генеральной линии», включалась в систему природы по Дильману и постепенно становилась его идеей, причем первоначальный ее «генератор» никогда не упоминался. Я тогда, сильно раздосадованный той ситуацией, в которую попал, стараясь как можно лучше и самостоятельнее работать, написал две резкие эпиграммы на Владимира Михайловича и показал некоторым друзьям и коллегам. Хочу думать, что они не дошли до него. Но, так или иначе, напряжение между нами продолжало возрастать и достигло предела, когда я уже совершенно потерял возможность работать в лаборатории.
Короче, ситуация с защитой зашла в тупик, работать мне не давали: статьи не проверялись, лаборантку отобрали, а другим запрещалось в какой-либо форме помогать мне, заявки на животных и реактивы не подписывались, спирт не выдавался. Нужно было уходить из лаборатории и бросать проблему, которая мне очень нравилась, в которую я вложил душу. Полученные результаты были достаточно интересны и двигали вперед дильмановскую концепцию об элевационном механизме старения. Как всё это бросить, когда до защиты рукой подать?
Естественно, что всю эту ситуацию я активно обсуждал с Лихачёвым и Окуловым. Умудрённые жизнью, друзья единодушно посоветовали поговорить с Николаем Павловичем и попроситься назад в лабораторию. Наконец, я решился на это и попросил аудиенции. Он меня внимательно выслушал и сказал, что посоветуется с коллективом, и предложил сделать доклад на лабораторной конференции по результатам своей работы у Дильмана. Я довольно быстро подготовил доклад. В нашем уютном лабораторном конференц-зале собрались все научные сотрудники лаборатории, в том числе уже перешедшие в другие подразделения: К. М. Пожарисский, ставший заведующим патологоанатомической лабораторией, В. Б. Окулов, ставший старшим научным сотрудником в лаборатории онкоиммунологии, В. А. Александров – заведующим лабораторией предклинических испытаний и химиопрофилактики рака, недавно пришедшая в лабораторию после окончания биофака ЛГУ Ирина Попович, выполнявшая кандидатскую диссертацию под руководством Александрова, В. Ф. Климашевский. Мой доклад длился более часа. Все, конечно же, были в курсе моей работы, поскольку практически с каждым было выполнено по нескольку исследований и опубликовано немало совместных работ. «Ну что, примем в лабораторию блудного сына?» – обратился к аудитории Николай Павлович. Решение было принято. «Надеюсь, ты понимаешь, что есть только ставка младшего научного сотрудника, тебе придется оставить все материалы в лаборатории эндокринологии и сделать новую диссертацию, и что Дильман так просто тебя не отпустит», – сказал мне Н. П. Я всё это понимал, но рубикон был перейден, решение я для себя принял. «А что ты собираешься делать?» – спросил он. Ответ у меня был готов.
В проблеме «старение и рак» Дильман практически не уделял внимания двум важнейшим аспектам. Во-первых, в механизме возрастного увеличения частоты новообразований не обсуждался вопрос о возможных изменениях чувствительности тканей-мишеней к канцерогенам различной природы (химических, физических и инфекционных), классов (прямого и непрямого действия, то есть не нуждающихся и нуждающихся в метаболизме для реализации своего канцерогенного действия), структуры (химической) и, естественно, механизмам их действия. Во-вторых, Дильман не учитывал многостадийность процесса канцерогенеза в ее классическом значении как ряд последовательных событий со своими закономерностями. Он, конечно, пользовался терминами «инициация», «промоция» и «прогрессия», но воспринимал их, скорее, как физиолог, а не как специалисты по канцерогенезу, которые оперировали ими как математическими понятиями. Я сказал Николаю Павловичу, что у меня уже «запущены» опыты с введением различных канцерогенов мышам и крысам разного возраста и «просеяна» вся мировая литература по этому вопросу. Я знаю, что и как нужно делать, чтобы отстоять свое лицо и чтобы Дильман не мог сказать, что это я «заимствовал» из его лаборатории (слово «заимствовал» – «выстрелит» через несколько лет, а именно в 1984 году). Николай Павлович подумал и согласился с тем, что я предложил совершенно самостоятельное и оригинальное направление. Путь был открыт. Отмечу, что позднее мне удалось, как мне представляется, преодолеть существовавший многие годы барьер и объединить оба подхода, что способствовало формированию интегрального взгляда на проблему.
Я написал заявление на имя директора Института с просьбой перевести меня из лаборатории эндокринологии в лабораторию экспериментальных опухолей и пошел к Дильману. Он настолько не предполагал, что я решусь бросить практически законченную диссертацию, что как-то растерялся и неожиданно согласился передать вместе со мной ставку младшего научного сотрудника. Так, в самом конце 1979 года я снова стал сотрудником лаборатории экспериментальных опухолей, с которой, в общем-то, никогда и не порывал. В статьях, написанных по результатам хронических экспериментов по продлению жизни и антиканцерогенному действию геропротекторов, я неизменно указывал, что работа выполнена в двух лабораториях. Закончился важный этап в моей жизни и начался новый.
Работа шла интенсивно, материал быстро накапливался. Нужно было как-то систематизировать и осмыслить довольно противоречивые результаты, получаемые с разными канцерогенными агентами, выбор которых в лаборатории экспериментальных опухолей был практически безграничен. Я много времени проводил в Публичке и БАН. Картина начинала складываться. В Советском Союзе проблемой «старение и рак» с позиций классического канцерогенеза практически никто не занимался. В. М. Дильман все построения выводил из своей элевационной теории старения и формирования возрастной патологии, что не охватывало вопроса о чувствительности к канцерогенам в разном возрасте. Единичные работы на эту тему делались и за рубежом. В Москве, в Институте канцерогенеза Онкологического научного центра профессор Владимир Станиславович Турусов занимался канцерогенезом, индуцируемым 1,2-диметилгидразином у мышей различных линий. Одна из его сотрудниц выполнила работу, в которой это вещество вводили мышам разного возраста. Опухоли развивались быстрее у молодых двухмесячных мышей по сравнению с теми, которым канцероген вводили в годовалом возрасте[51]. Эти саркомы перевивали молодым и старым реципиентам, и они росли быстрее у старых. Я рассказал Николаю Павловичу об этих работах. Он посоветовал мне съездить к Турусову посоветоваться и обсудить результаты моих опытов.
Незадолго до этого Владимир Станиславович вернулся из Лиона, проработав в МАИР несколько лет. Он был известным специалистом в области химического канцерогенеза и опухолевой патологии у животных. Поездка была весьма продуктивной. Мы вдвоем написали и опубликовали в издаваемом в Киеве новом журнале «Экспериментальная онкология» большой обзор «Возраст как модифицирующий фактор химического канцерогенеза»[52]. Расширенный его вариант на английском языке опубликован в журнале «Mechanisms of Ageing and Development»[53]. Я редко в те годы бывал в Онкоцентре, и, кажется, это было первое мое посещение лаборатории канцерогенных веществ, которой заведовал В. С. Турусов. Когда он представлял меня собравшимся в его большом кабинете на шестом этаже нового здания Института канцерогенеза, произошел забавный эпизод. Люба Базлова, всплеснув руками, громко воскликнула: «А я думала, что Анисимов уже старенький!» Все засмеялись. А Владимир Станиславович пошутил, что вообще-то он старенький, но поскольку занимается проблемой старения, то, наверное, знает секрет, как сохранить молодость. В то время мне было еще только 34 года… Через десять лет, в 1989 году, буквально такими же словами меня представлял коллегам по Национальному институту рака США Джерри Вард, когда я впервые посетил Форт Дитрик в штате Мэриленд. «Это доктор Анисимов из Института Петрова, СССР, – говорил Джерри, – ему 95 лет, но он занимается старением и знает секрет молодости!»
Первый раз мне довелось побывать на Соловках в 1980 году. Евгения Владимировна Цырлина хорошо пролечила какую-то сотрудницу Городского экскурсионного бюро, и благодарная пациентка предложила ей устроить экскурсию, куда она пожелает. Женя попросила организовать коллективную поездку на Соловки. Про Соловецкие острова мне было известно, что они находятся в Белом море, на них располагался богатейший старинный, основанный в XV веке, Соловецкий монастырь. Соловки были столицей ГУЛАГа – Главного управления лагерей. Экскурсии туда были редки и малодоступны. Для поездки нужно было оформлять специальный пропуск через Большой дом (так называют в Петербурге мрачное здание Управления КГБ и МВД на Литейном проспекте, дом 4), поскольку на Соловках находилась военная база и они были объявлены «пограничной зоной».
Мой приятель Лёня Осиновский с женой посетили Соловки «дикими» туристами в 1976 году, и он много рассказывал о «жемчужине Русского Севера» – Соловецком монастыре. Поэтому я, недолго раздумывая, сразу записался на поездку. Всего было выделено тридцать путёвок. Подобралась неплохая группа – эндокринологи Женя Цырлина, Маша Остроумова, Ира Ковалева, Таня Евтушенко. Валерий Окулов поехал с мамой. Записались подруга Цырлиной блестящий хирург Елена Аркадьевна Валдина и ее муж – не менее блестящий химиотерапевт Марк Давыдович Пайкин, Кира Сергеевна Миротворцева, кто-то еще. Самолетом долетели до Архангельска, там нас посадили в автобусы, повезли на экскурсию по городу, затем в музей деревянного зодчества Малые Корелы, куда со всего Поморья свезли образцы северных домов, амбаров и церквей. После экскурсии нас привезли в порт, где разместили на комфортабельном теплоходе «Буковина». Вечером корабль отправился в рейс. Рано утром мы проснулись от протяжных гудков – подходили к Соловкам. Все высыпали на палубу. Прямо по курсу была видна полоска берега, из которого вырастали могучие стены и башни монастыря. Корабль подошел к пирсу, где стояли два ржавых тральщика, по которым без видимого дела слонялись матросы. Это и была военно-морская база, тайны которой охраняли спецпропуска. После завтрака всем объявили, что часть туристов пойдет на экскурсию в Кремль, а другая – в поход по острову. Нашей группе выпало отправиться в поход. Мы бодро отправились в путь, ведомые бородатым гидом, назвавшимся Сергеем. Пройдя несколько километров по сельской дороге, мы уже шагали не так весело и бодро, но вскоре показалась возвышенность, на которой виднелся храм и маяк. Сергей объяснил, что мы подходим к горе Секирной, самой высокой точке архипелага – 76 метров над уровнем моря. На горе был построен скит – часовня, на куполе которой был установлен маяк. Осмотрев полуразрушенный скит, мы снова двинулись по дороге, которая привела нас еще к одному разрушенному скиту, а затем пришли к причалу у лесного озера. К нему одна за другой приставали лодки с туристами, которым предстояло повторить наш маршрут в обратном порядке. Нам же нужно было сесть в лодки и пройти по каналам и озерам Большого Соловецкого острова. Я попал в одну лодку с нашим гидом и с удовольствием греб весь долгий путь до пристани лодочной базы, слушая его рассказы о Зосиме и Савватии, Германе и Филиппе Колычеве, Иване Грозном, Петре Великом, богатстве и значимости Соловецкого монастыря как крепости-форпоста России на Севере и узилища для опальных. От лодочной базы уже рукой было подать до ботанического сада, где, как нам рассказал Сергей, монахи выращивали арбузы и дыни. Ботанический сад был также запущен и не производил должного впечатления. Еще несколько километров пути, и мы, еле живые, добрались до морского причала, у которого нас ждала «Букурия» и ужин.