Григорий не выдержал и рассмеялся. Он смеялся так заразительно и искренне, что напряжение от рассказа спало; засмеялся и Иван. А Никитушкин-старший подумал: правда, дурак он, Григорий. Одна Маша не знала: то ли смеяться, то ли слушать дальше, то ли спросить что-нибудь. С напряженным лицом, вся подавшись вперед, глядела она на Григория Ивановича.
— А ведь верно, — закончил Григорий, — оказались они глухонемыми. Ха-ха-ха!
Долго еще сидели, вечеровали. Среди разговоров нет-нет да и вспомнится Григорьев рассказ: снова смех, легко…
Утром толкнули в плечо: вставай… Григорий не просыпался. «Вставай же, Григорий, вставай». Голос был тих, но настойчив. Григорий открыл глаза.
— Кто это?
— Я, Иван.
— А-а… — Григорий потянулся. — Я сейчас, Ваня, мигом.
— А то можешь спать. Выспись. После придешь.
— Не… Я с вами! Ты иди, я сейчас.
Как не хотелось вставать!
Григорий вздохнул, скинул с себя одеяло. Быстро оделся, прошел на кухню, умылся. И как умылся, так стало свежо и, кажется, легче.
— На вот! — сказал Иван и подал стопку.
— А ты?
— Я по утрам не хочу. Не могу.
— Это пройдет. — Григорий выпил медовухи. — Пройдет, — и улыбнулся.
— Не знаю. Я пить не собираюсь, незачем это. Баловство.
Иван собирал в сумку еду, двигался по кухне осторожно и мягко, чтобы не разбудить Машу.
— Однако пойдем… Отец давно ждет.
С востока уже подымалось солнце. Влажный белый дым клубился с трав к чистому и синему августовскому небу.
Никитушкин-старший сидел лицом к солнцу. Лучи его пробивали туман и согревали морщины старика.
— Здорово, отец! — сказал Григорий.
— Здорово, коли не шутишь.
Григорий вспомнил вчерашнее упорное молчание отца, и ему показалось, что тот как будто не доверяет ему в чем-то.
— Ну, пойдем, што ли? — Иван потянулся, зевнул. — Чего время терять?
— А пойдем, пойдем… — согласился Иван Федорович, поднялся с бревна и направил шаг со двора.
Они оставили поселок, вошли в лес. Дорога вела в гору; гор здесь много, но эта дорога — на самую высокую гору, где на вершине, как каланча, дыбится Высокий столб. Сюда приходит Иван Федорович, чтобы единым разом оглядеть свое лесное хозяйство; но теперь, правда, все чаще вместо него взбирается на вершину горы его помощник, сын Иван.
Григорий ушел вперед: не стерпеть ему хозяйского медленного шага отца и брата. Как давно не был он в этом лесу! Как давно не вдыхал запахов этих!
За полчаса добрался он до Высокого столба, действительно очень высокого, но шаткого, почерневшего от времени деревянного крупнобокого строения. Лестница, долгая и ненадежная, извивалась как змея, и по ней, не раздумывая, устремился Григорий ввысь. Он взбирался долго, закружилась голова, устали ноги, но он спешил — скорей туда!
И вот родная сторона открылась ему. От чувств он закрыл глаза и вдруг остро ощутил, что живет на земле, которая беспрестанно вертится, движется, — до того сильно закружилась у него голова! Он открыл глаза — и мир остановился.
Он увидел, что маленький, с игрушечными домами и улицами поселок залег в низине, меж гор; лишь южной своей окраиной, как упорное и живучее животное, пополз он в горы, достиг в одном месте вершины, а несколько улиц даже перешагнули вершину и спустились на другую сторону гор. Именно по ту сторону, в еще большей низине, лежал голубой утренний пруд. В пруду этом кишмя кишит рыба — и заныло рыбацкое сердце Григория. Сегодня же вечером поклялся он отправиться на рыбалку, лодка у отца есть.
«Пойду, — думал он, — поначалу на Гремучую — во-он она! — гольянов наловлю, а потом гольяна — на окуня, на щуку, на них, окаянных!» И уже слышал Григорий, как потрескивает в ночи костерок, как побулькивает варево-уха, запах почуял, тонкий и далекий, наваристой ушицы!
А пруд, огибая одну из гор, соединял две низины, только северная его часть, та, что лежала с поселком в одной чаше, была много меньше южной. Около этой-то, северной, его части и пристроился небольшой металлургический завод. Три трубы (раньше одна была: две появились во время войны) дымились белесым дымом, и даже этот дым, в общем вредный, Григорий воспринял с тихой радостью. Он пошарил глазами по территории завода, с облегчением увидел, как снуют по веткам крохотные паровозики, и улыбнулся. И подумал: здесь и буду работать, машинистом. Никуда, как надумал, не поеду, чего тут не хватает? Нет, здесь, только здесь. Навсегда.
Вокруг шумел и растекался в иных местах до самого горизонта лес. Он был то дремучий, густо-темный; то редкий, светло-зелено-желтый — от берез; то горячий, почти как угли, — от осин, которые пылали по осени заревом; то тихий и скромный — там, где елочки, под которыми весело набрать полную ведерную корзину молодых упругих рыжиков.
И видит Григорий, как ходят люди, ездят машины по поселку; видит, чувствует огромную напряженную работу завода; видит лодки, плывущие по пруду; видит справа, в низине, через поле ржи вьется коричневая дорога, а по ней идут на Гремучую, на рыбалку, ребята; и многое, многое еще видит Григорий, но ни одного звука, кроме шума леса, не слышит он! Все тонет в плотном говоре леса.
— Э-э-эй! — кричат Григорию снизу. — Э-э-эй!..
Он смотрит сверху: до чего же крохотны отец и брат.
— Ого-го-го-о! — кричит он в ответ.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Евгения Никитушкина, демобилизованного солдата, из Сибири на Урал вез поезд; это был обычный, пассажирский, никуда не спешащий поезд. Покачиваясь, плыли в окнах то леса, то озера и реки, то в каком-нибудь поле все обрывалось — поезд долго стоял и пронзительно свистел. Проносился навстречу скорый…
Попутчики оказались неинтересные: мужчина-юрист, и две строгие, в очках, женщины. Вначале Евгений приглядывался к одной из них. Когда она снимала очки, лицо ее становилось мягким и добрым от круглых щек, но потом, по слишком уж официальным: «Светлана Петровна, вы пойдете кушать?» — «Нет, Павел Иванович, я попозже…» — вдруг понял, что Светлана Петровна и Павел Иванович — это муж и жена, только едут они, кажется, разводиться.
Другая женщина, Люся, все почти время сидела, уткнувшись в книгу, и двух внимательных взглядов было достаточно, чтобы понять: ничто, кроме книги, не интересует ее. Одну книгу прочитав, она бережно из чемоданчика доставала следующую и, словно читая продолжение, уходила в нее без разбегу.
На одной из станций Евгений вышел, походил-походил по перрону, купил в ларьке вина. Входя в купе, хоть и не хотел этого, подмигнул соседям. Потом он отправился к проводнице.
— Дорогая, нет ли у вас лишних стаканчиков? — И улыбнулся той улыбкой, которая одновременно и вежлива, и насмешлива, но главное — подкупающе добра.
Проводнице, особенно строгой, потому что была молода, не минуло еще и восемнадцати лет. Ей очень нравились солдаты, вообще военные, только она никому об этом не рассказывала, даже подружкам своим, когда они мечтали о женихах: «Ой, девочки, как все-таки это страшно — выходить замуж!» Перед ней стоял высокий («Очень, очень добрый, наверное!») солдат, которого она, конечно, сразу приметила, и называл ее «дорогой».
— Сколько вам нужно, гражданин?
— А сколько не жалко?
— Нет, я вас серьезно спрашиваю, гражданин… — Она прыснула в кулачок.
— Если вы Наташа, давай четыре.
— Наташа… — растерялась она. («Откуда он знает?!») — Вот, пожалуйста, четыре стакана.
— А меня зовут Евгений. Проходили в школе «Евгения Онегина»?
Наташа снова прыснула.
— Только я не Онегин. — И он пошел.
Наташа, улыбаясь, смотрела вслед Евгению, но вдруг опомнилась, посерьезнела. «Ну и что из того, что добрый? С ними нужно быть строгой».
— А вот и мы — шапка да пимы! — входя в купе, сказал Евгений.
Он распечатал бутылки, налил стаканы до краев и произнес торжественную речь:
— Товарищи соседи! Прошу выпить за здоровье демобилизованного солдата исторического 1968 года! Ура, товарищи!
Выпил он один — никто и не притронулся к стаканам.
— Павел Иванович, ну хоть вы-то стаканчик! Выручайте солдата.
Павел Иванович посмотрел на Светлану Петровну, вздохнул… Было ясно, что из-за этого «одного стаканчика» немало крови попортили они друг другу.
— Ну, Павел Иванович, дорогой!
— Простите, молодой человек, — улыбнулся виновато Павел Иванович, — но… — Он как будто руками разводил. — Не пью…
— Ва-ам ха-ара-шо-о, — растягивая слова и явно насмехаясь, сказал Евгений, — вы не пьете…
Ему было все равно, пьет с ним кто или нет, смотрят на него с презрением (Люся, Светлана Петровна), пониманием (Павел Иванович) или вообще не смотрят. Плевать, если не понимают, что такое отслужить три года и возвращаться по демобилизации домой.
— Впрочем… — начал Павел Иванович, поглядывая на Светлану Петровну.
— Ага! — обрадовался Евгений.
— Впрочем… — Но все-таки сил у Павла Ивановича не хватило, он солгал: — А в каких войсках, интересно, служили, молодой человек?
— Это военная тайна, ха-ха! А вообще — в воздушно-десантных.
— Как — десантных?!
— Очень просто, десантных. Чего особенного?
— Постойте, постойте… но ведь и я… и я, понимаете ли, тоже в десантных. В пятьдесят третьем демобилизовался. Надо же, такое совпадение!
«Ну, теперь все! — было написано на лице Светланы Петровны. — Начнет вспоминать всех своих Коль и Миш, как служили вместе, какие были времена… Старая песня».
— Нас, понимаете, с детства было трое друзей: Коля Бух, я и Миша Сувалов. Так, верите ли, все мы попали в десантный, даже в один взвод. Ох и давали мы жару! Честное слово!
— Ну, теперь-то уж придется выпить, Павел Иванович! Не отвертитесь! — Как бы ища поддержки, Евгений взглянул на Люсю, а та в это время — прыг со второй полки, достала свой чемоданчик, вынула книгу («Эм-пи-ри-рическое и апр-апри-ор-ное», — успел прочитать Евгений) — и снова на полку.
В последний раз просительно взглянув на Светлану Петровну, Павел Иванович сказал себе: «Alea jacta est» — «Жребий брошен».
— Была не была… С десантником грех не выпить. Десантник — первый воин в наших войсках!
Он решительно взял стакан. Пока они чокались, Светлана Петровна успела встать и демонстративно выйти из купе.
Она стояла в коридоре и глядела в окно. «Как ты не понимаешь, Павел, — будет говорить она позже, — что это низко, подло, эгоистично — встретить в пути первого попавшегося человека и начинать с ним пить! Сколько сил, энергии ты расходуешь зря, а разве так уж много в тебе всего этого? Ты болен, нервен, с молодости много пил, тебе нужно наверстывать упущенное, столько нужно еще прочитать, узнать! Нельзя же всю жизнь тянуть на багаже, который получил еще в институте! Подумай, Павел, подумай, что ты делаешь! Как тебе не больно так жестоко обкрадывать себя. Ведь жизнь действительно прекрасна — это без Островского, без высоких слов, — но ведь в самом деле это так!..»
А Павел Иванович с Евгением особенно сошлись на том, что с гондолы прыгать страшнее, чем с самолета. На втором уже году, в 1967-м историческом, Евгений однажды, во время инспекторской поверки, никак не мог оттолкнуться ногами от мостика. Мостик пружинил, Евгений стоял как над пропастью и не мог оторвать от доски ног. А за спиной было уже семнадцать прыжков с самолета, во как случается!.. Что-то подобное было и с Павлом Ивановичем. Правда, он все-таки сам спрыгнул, его не толкали в спину, но когда прыгнул, повис на стропах. Видно, укладывая парашют, привязал стропы к куполу, а ни командир отделения, ни взводный не заметили — вот и повис. «Ну, — думаю, — все, каюк — вдруг бац, па-а-алетел вниз! С гондолы ножом пластанули… Но это еще ничего. Вот в пятьдесят втором, как ты говоришь, историческом…»
Светлана Петровна вернулась в купе и, ни слова не говоря, забралась на вторую полку, тихонько, как мышь, повозилась там, отвернулась лицом к стенке, уснула… Проснулась, показалось ей, она не скоро, от шума. Павел Иванович, открывая рот, как рыба, и шлепая губами, кричал на все купе: «Он! Он! Там!»
Светлана поняла, что Евгений отстал. «Ну и слава богу!» Она посмотрела в окно — кружился над полем снег. «Как быстро летит время, давно уже зима!» Она подумала об этом не с грустью, но с грустной радостью: каждое время года своей новизной волновало ее, приносило надежду. Как всякий человек, она всю жизнь на что-то надеялась…
Евгений зашел в здание вокзала, походил немного по залу, подмигнул девушке-телеграфистке, улыбнулся ей. Потом сел на лавку, раскрыл чемоданчик… От поезда он не отстал, нарочно сошел здесь. Давно бродила в нем мысль — заехать на Красную Горку, раз придется проезжать мимо. С Красной Горкой у предков связана какая-то тайна, которую они упорно скрывают. Не особенно мучила Евгения «тайна», но все же интересно, в чем там дело… Какого-нибудь плана в голове у него не было, так — русское авось.
С любопытством рассматривал он девушку-телеграфистку. Она иногда тоже взглядывала на него. Когда глаза их встречались, она свои затуманивала, словно не на него смотрела, а так, в сторону куда-нибудь. Евгений улыбнулся ей. Она улыбнулась в ответ. Потом он долго не обращал на нее внимания. Когда сказал себе: «Пора» — и взглянул на девушку, глаза ее были открыты и понятны. Он снова долго и упорно не смотрел на нее. Может быть, она уже возненавидела его? Найдя ее глаза, он в открытую улыбнулся им, и она тоже улыбнулась ему. Больше они не были чужими.
В десять Лия закончила работу, они вышли из здания. Темная, морозная, с ярким месяцем в вышине стояла ночь. Все от станции вдаль спало, отдыхало, лишь изредка, погромыхивая, проходил мимо тяжелый состав. Дышалось легко и вольно…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Лодка врезалась в водоросли. Григорий направил ее так, чтобы видеть все жерлицы: было их шесть штук. Расставляя жерлицы в самых верных, памятных еще с детства местах, он выбирал из бидона лучших, живейших гольянов и осторожно, боясь усыпить малька, продевал через его жабры колечко с двойником. Колечки нужны для того, чтобы — не дай бог! — не воткнуть крючок в спинку или в губу гольяна. С колечком же двойник плотно прилегает к тельцу, не раня его.
Вечерняя скромная заря горела на западе. А на востоке горизонт уже тускнел, и наступала оттуда летняя, пока светлая совсем, теплая ночь. Не скоро еще выйдет луна, не скоро над головой вызвездится небо, а все же день потухал…
Григорий с лодки удочкой ловил окуней. Больших и толстых, он брал их также на живца, потому что жадны окуни и хищны. Казалось Григорию, что не успеет и забросить, как, мелькнув серебром, уже схвачен окунем несчастный гольян. Поплавок совсем не так, как если ловишь на червя, резко и глубоко уходил в воду и уже не показывался. Григорий дергал — и, блестя над темной водой, огромный окунь повисал в воздухе. Григорий тащил его на себя, хватал, но тот сопротивлялся, и, боясь, как бы окунь не ушел, Григорий бросал удочку и хватал рыбину обеими руками.
Он поймал шесть или семь окуней, когда вдруг заметил, как завертелась, быстро и дерганно, одна из жерлиц; толстая леска, разматываясь, то резко уходила в сторону, то замирала в глубине. Взяла!.. Скорей, скорей туда!
Подходя к жерлице, Григорий бросил весла, перестал направлять лодку, и она, вильнув, развернулась — он чуть не выпал. Не обращая внимания на толчок, он левой рукой схватил лесу, а правой сильно и резко дернул вверх — подсек. Кожей ладони, вспыхнувшей огнем, он почувствовал, какая сильная и дикая билась на крючке щука. Он дернул еще раз — и вздохнул облегченно: теперь вряд ли куда уйдет рыба, на двойнике сидит крепко. Он пустил лесу вольно, и жерлица с бешеной скоростью закружила танец. Щука рвалась уйти. Когда на рогатке совсем мало осталось лески, Григорий вновь взялся за нее, плавно потянул. Но как только щука дергала, он отпускал, однако осторожно и медленно, усмиряя ее. Наконец щука осмыслила, что есть какая-то власть над ней, кто-то, как ни рвись, не пускает ее. Григорий почувствовал, как щука ослабла, сдалась, и медленно начал вытягивать лесу. Щука покорно шла вверх. Но Григорий не расслаблялся и не радовался преждевременно: знал он этих щук! Знал, да все же забыл… Забыл, что главное — это как раз последний миг. Когда Григорий видел уже черный хребет, когда до щуки было рукой подать, когда он решил, что все, победил ее, она вдруг с отчаянной силой нырнула под лодку. Ей нужно было, чтобы рыбак, растерявшись, сделал главную свою ошибку: со всей силой, какая у него есть, дерганул лесу к себе! Она оборвется, обязательно… И она действительно оборвалась у Григория. Рывок был настолько сильный, что, не удержавшись, с оборванной лесой полетел Григорий за борт.
И все-таки до темноты он поймал три щуки, не считая окуней…
К ночи Григорий разложил на берегу костер и по всем правилам сварил уху. Обжигаясь, он хлебал из котелка жирный бульон и был счастлив. Даже в детстве, кажется, не едал он такой ухи. Не было в ней того дымка, какой он чувствовал в этой!
Наевшись, Григорий пошел к воде, осторожно и тихо помыл руки. Высоко в небе светила маленькая желтая луна, и свет от нее, казалось, кончался сразу же за ее ободком. Темной была ночь… Тихо ли было в природе? Очень тихо… Но тишина стояла особенная — не молчаливая. То треснет сучок, то бухнет что-то в воду, то, сонная, закричит вдали непонятная птица. А рядом весело и живо потрескивает костер, пламя у него яркое, но не красное, как будто прозрачное… И вокруг костра, как центра, шумит и действует ночная полная жизнь.
Это невероятно: тишина и шум одновременно. Григорий думал над этим, мучился, счастливый, и вдруг понял, что это шумит его кровь, что это в нем, по жилам, текут соки и силы. Пожалуй, впервые после войны так остро почувствовал он, что остался жив, несмотря ни на что, что огромный и интересный мир есть как таковой не только для других, но и для него, Григория Никитушкина.
Он поднялся и пошел от реки к костру. Протянул к нему руки. Долго смотрел на пламя, сидя на корточках, решал, что делать в жизни дальше. Он молод, вернулся с войны; дай бог, встретит, полюбит и женится на хорошей девушке. Сейчас он дома, а лучше дома ничего нет, — значит, останется он тут, устроится машинистом… Утрами, в белых клубах пара, он будет кричать кому-нибудь с паровоза:
— Привет!
И ему ответят:
— Привет, привет, Гриша!
Он размечтался и, мечтая, подумал, что просидит у костра до утренней зорьки, после пойдет на лодке проверять жерлицы. А проверив, приплывет на старое место и наловит здоровенных, широких окуней. Так мечтал он долго, глядя на пламя, и наконец в глазах его поплыл сонный туман… Но ведь он решил, что спать не будет… И боролся со сном сначала упорно, а потом, сдавшись, разложил у костра фуфайку, лег на нее и закрыл глаза.