Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: При дворе двух императоров. Воспоминания и фрагменты дневников фрейлины двора Николая I и Александра II - Анна Федоровна Тютчева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В эпоху, когда я ее узнала, жестокие жизненные испытания еще не коснулись ее. Она жила исключительно своей семейной жизнью; счастливая жена, счастливая мать, боготворимая своим свёкром, императором Николаем, питавшим своего рода культ к своей невестке, она была окружена как золотым ореолом великим престижем императорской власти, который был так высоко поднят личностью императора Николая, но должен был скоро поблекнуть среди катастрофы конца его царствования. Она знала тогда только радости и величие своего положения, но не вкусила еще ни горечи его, ни тяготы.

Я была очень взволнована, когда камердинер Грюнберг ввёл меня к великой княгине. Она заметила это и с большой приветливостью старалась приободрить меня, усадила около себя и стала расспрашивать с таким участием и так ласково, что я была тронута до глубины души.

Я не могу хорошо припомнить, о чем мы говорили, но живо помню впечатление, вынесенное мною из этого первого свидания, помню, как великая княгиня меня очаровала, и я сразу подпала под ее обаяние. Она обладала в исключительной степени престижем государыни и обаянием женщины и умела владеть этими средствами с большим умом и искусством. При продолжительном общении хотелось найти в ней больше простоты непосредственности, но в ее прелести, хотя и несколько условной, было много достоинства и очарования.

Я помню, что у меня от волнения руки дрожали, как листья, но, несмотря на это волнение, как только она обратилась ко мне с несколькими словами, я почувствовала себя настолько с ней свободной, что отвечала ей без неловкости. Мои ответы ей понравились, как мне потом передали лица, которым она это говорила.

Побеседовав немного со мной, цесаревна вышла из комнаты и вскоре вернулась со своим мужем, наследником цесаревичем[19], которому она меня представила. Я же видела великого князя на одном балу, где танцевала кадриль vis-a-vis с ним, и он мне тогда очень не понравился, – впечатление, очевидно, обоюдное, так как уже в то время шла речь о том, чтобы назначить меня фрейлиной к цесаревне, но во время этой кадрили внешность моя не понравилась великому князю, и дело на том остановилось.

Цесаревичу в то время было 35 лет. Он был красивый мужчина, но страдал некоторой полнотой, которую впоследствии потерял. Черты лица его были правильны, но вялы и недостаточно чётки; глаза большие голубые, но взгляд мало одухотворённый – словом, его лицо было мало выразительно и в нем было даже что-то неприятное в тех случаях, когда он при публике считал себя обязанным принимать торжественный и величественный вид.

Это выражение он перенял от отца, у которого оно было природное, но на его лице оно производило впечатление неудачной маски. Наоборот, когда великий князь находился в семье или в кругу близких лиц и когда он позволял себе быть самим собой, все лицо его освещалось добротой, приветливой и нежной улыбкой, которая делала его на самом деле симпатичным. В ту пору, когда он был еще наследником, это последнее выражение было у него преобладающим; позднее, как император, он считал себя обязанным почти всегда принимать суровый и внушительный вид, который в нем был только плохой копией. Это не давало ему того обаяния, каким в своё время обладал император Николай, и лишало его того, которое было ему дано природой и которым он так легко мог бы привлекать к себе сердца.

Это двоякое выражение его лица отражало до известной степени двойственность его натуры и его судьбы. Чужие качества, которые он старался себе присвоить, парализовали в нем его подлинные качества, полученные им от природы. Его основным даром было сердце, доброе, горячее, человеколюбивое сердце, которое естественно влекло его ко всему щедрому и великодушному и одно побуждало его ко всему, что его царствование создало великого.

Умом, который страдал недостатком широты и кругозора и к тому же был мало просвещён, он не был способен охватить ценность и важность последовательно проведённых им реформ, которые сделают его царствование одним из наиболее славных и прекрасных эпизодов в истории нашей страны. Его сердце обладало инстинктом прогресса, которого его мысль боялась. Его сердце страдало за крепостных, и он даровал свободу восемнадцати миллионам людей, предоставив им участки земли, которые должны были навеки обеспечить их от пролетаризации. Его сердце возмущалось неправосудием и взяточничеством, и он даровал России новые судебные учреждения.

Потом, когда этот поток новой жизни прорвался сквозь разрушенную им самим плотину, поднимая при первом разливе немного пены и тины и увлекая в своём течении остатки исчезнувшего прошлого, тогда смелый реформатор, недоумевающий и огорчённый, испугавшись собственного великого дела, стал отказываться от него и пытался встать на защиту порядка, основы которого он сам подорвал.

В результате этого странного противоречия между велениями сердца и данными ума этот государь, более чем какой-либо другой широко и глубоко демократичный, наивно и совершенно искренно претендовал на имя первого дворянина своей империи и на роль представителя аристократического принципа. Он был тем, чем не хотел быть, и хотел быть тем, чем не был, но во всяком случае в его душе было что-то такое, что сделало его для России избранным орудием Божьего благословения, а имя его не только навеки прославленным, но и возлюбленным даже теми, кто видел вблизи его слабости и недостатки.

Великая княгиня назначила день моего окончательного переезда во дворец на 13-е число.

От нее я отправилась к великой княгине Марии Николаевне, которой была обязана своим назначением ко двору. Я застала ее в роскошном зимнем саду, окруженной экзотическими растениями, фонтанами, водопадами и птицами, настоящим миражем весны среди январских морозов.

Дворец великой княгини Марии Николаевны был поистине волшебным замком благодаря щедрости императора Николая к своей любимой дочери и вкусу самой великой княгини, сумевшей подчинить богатство и роскошь, которыми она была окружена, разнообразию своего художественного воображения. Это была, несомненно, богатая и щедро одарённая натура, соединявшая с поразительной красотой тонкий ум, приветливый характер и превосходное сердце, но ей недоставало возвышенных идеалов, духовных и умственных интересов.

К несчастью, она была выдана замуж в возрасте семнадцати лет за принца Лейхтенбергского[20], сына Евгения Богарнэ, красивого малого, кутилу и игрока, который, чтобы пользоваться большей свободой в собственном разврате, постарался деморализовать свою молодую жену. В общественной среде петербургского высшего света, где господствуют и законодательствуют исключительно тщеславие, легкомыслие и стремление к удовольствиям, деморализация нетрудное дело.

В этом мире, столь наивно развращённом, что его нельзя даже назвать порочным, среди жизни на поверхности, жизни для внешности, нравственное чувство притупляется, понятия добра и зла стираются, и вы встречаетесь в этих сферах со своеобразным явлением людей, которые, при всех внешних признаках самой утончённой цивилизации, в отношении кодекса морали имеют самые примитивные представления дикарей. К числу таковых принадлежала и великая княгиня.

Не без неприятного изумления можно было открыть в ней наряду с блестящим умом и чрезвычайно художественными вкусами глупый и вульгарный цинизм. Мне кажется, однако, что, несмотря на сплетни, которые она вызывала, цинизм ее проявлялся скорее в словах и манерах, чем в поведении. Доказательством служит настойчивость, с которой она стремилась урегулировать браком свои отношения с графом Строгановым, с которым она тайно повенчалась тотчас после смерти герцога Лейхтенбергского, хотя этот брак подвергал ее настоящей опасности, если бы он стал известен ее отцу.

Император Николай имел достаточно высокое представление о своём самодержавии, чтобы в подобном случае насильственно расторгнуть брак, послать графа Строганова на верную смерть на Кавказ и заточить свою дочь в монастырь. К счастью, он никогда не подозревал о событии, которое навсегда оттолкнуло бы его не только от любимой дочери, но также и от наследника и наследницы, которые содействовали этому браку. Говорят, что бракосочетание состоялось в домовой церкви госпожи Потёмкиной.

Ум великой княгини был живой и весёлый, она умела вести беседу и явно старалась напускной простотой и фамильярностью заставить своих собеседников чувствовать себя свободно.

Но на меня, по крайней мере, эта непринуждённость по заказу никогда не действовала благоприятно. Наоборот, фамильярность великой княгини стесняла меня больше, чем несколько холодная и полная достоинства сдержанность цесаревны. Хорошо, когда великие мира сего забывают на время своё величие, если они могут искренно это сделать, но они никогда не должны притворяться, что забывают его; иначе это создаёт фальшь, которая тотчас же отражается на окружающих. Вот мысли, внушённые мне обращением великой княгини Марии Николаевны, с которой я никогда не могла разговаривать непринуждённо, несмотря на все ее усилия поднять меня на уровень с собой.

Цесаревна приказала мне переселиться во дворец во вторник тринадцатого января, чтобы мне не пришлось приступить к своим обязанностям в понедельник, который считается тяжёлым днём.

В то время фрейлинский коридор был очень населён. При императрице Александре Фёдоровне состояло двенадцать фрейлин, что значительно превышало штатное число их. Некоторых из них выбрала сама императрица, других по своей доброте она позволила навязать себе, так что фрейлинский коридор походил на благотворительное учреждение для нуждающихся бедных и благородных девиц, родители которых переложили своё попечение о дочерях на императорский двор.

Во дворце тогда жили София и Мария Фредерике, мать которых[21], пруссачка по происхождению, но замужем за русским, была подругой детства и другом императрицы. Умирая, она поручила ей своих дочерей, которые с тех пор жили во дворце, и императрица относилась к ним с материнской заботливостью.

Две сестры Бартеневы – Полина и Надежда, также исполнявшие обязанности фрейлин, имели странную судьбу. Их мать жила в Москве; будучи в стеснённых обстоятельствах и почти не имея никаких доходов, она существовала за счёт широкого гостеприимства, в то время господствовавшего в аристократических домах старой столицы.

С утра она усаживалась вместе со своим многочисленным потомством в огромную карету, которая перевозила всю семью в различные концы города, из дома какой-нибудь родственницы в дом добрых знакомых или богатого и гостеприимного покровителя. Чай пили у одних, обедали у других, ужинали у третьих.

В домах близких друзей детвора допускалась к семейному пиршеству. Там, где отношения были более далёкие, мать являлась одна, но не забывала посылать со стола, к которому была приглашена, что-нибудь поесть голодному выводку в карете. После нескольких лет такого кочевого образа жизни почтенная дама в один прекрасный день скончалась, и императрице доложили, что на московской мостовой в карете осталось шесть хорошеньких девочек и три мальчика.

Императрица приняла дело к сердцу, велела разместить всех детей по различным учебным заведениям, за исключением старшей дочери Полины, которая по возрасту уже переросла школьную скамью. Ей было восемнадцать лет, она была недурна собою и говорила на том странном языке, представлявшем смесь русского с французским, который в то время был принят в московском обществе. Взятая во дворец, она впоследствии получила шифр [бриллиантовый вензель, дававшийся фрейлинам императрицы] и заменяла своим сёстрам мать в заботах об их воспитании.

Одна из них, Надежда, тоже сделалась фрейлиной императрицы, другая, Мария, вышла замуж за некоего господина Нарышкина; третья, Вера, была назначена фрейлиной к принцессе Ольденбургской, а последняя – Наталия – к великой княгине Александре Иосифовне. Полина была очень добрая девушка, чрезвычайно толстая и с прелестным голосом; мой отец про нее говорил, что это соловей, заключённый в перину.

Другая сестра, Надежда, представляла из себя тип, очень характерный, как результат прививки нашего утончённого институтского воспитания к первобытной стихии провинциальных нравов. Маленькая, пухленькая и довольно хорошенькая, она прелестно танцевала, очень мило одевалась, как никто, умела смастерить бант и при всем том была вульгарна до крайности. Всегда влюблённая направо и налево, пускавшая в ход кокетство самого пошлого пошиба, она говорила о своих нежных чувствах и о своих ощущениях с цинизмом, равным лишь ее простосердечию. Притом добрейшее существо, всегда готовая оказать услугу, сплетница по темпераменту, но сплетница доброжелательная, она рассказывала о вас какие-нибудь крупные гадости без капли желчи в душе и в церкви молилась так смиренно и так горячо, что я часто думала, что, несмотря на все, она попадет в рай прежде всех нас.

Положение при дворе двух сестёр Гудович, также фрейлин, было несколько фальшиво. Это были protе́gе́ [лица, пользовавшиеся покровительством] церемониймейстера господина де Рибопьера. Благодаря его протекции и целому ряду ловких шагов им удалось утвердиться при дворе почти против желания императрицы. Их держали на расстоянии, и, несмотря на их миловидность, кокетливость и вкрадчивость, несмотря также на то, что одна из них открыто афишировала такую безумную страсть к императору, что падала в обморок при его появлении, им не удалось войти в круг близких к императрице лиц. Их редко допускали в интимные собрания, им даже редко предоставляли случай по обязанностям службы приблизиться к императрице. Одна из них вышла замуж за старого графа Гендрикова, вдовца со взрослыми детьми, другая несколько лет спустя – за князя Голицына и была, говорят, прекрасной женой. Маленькая княжна Трубецкая, хорошенькая и скромная девушка, служила очень недолго и вышла замуж за князя Голицына.

М-llе Пилар была назначена одновременно со мной по просьбе ее тётки, графини Тизенгаузен, которая состояла камер-фрейлиной при императрице, пробыв при ней фрейлиной в течение нескольких лет, что обеспечивало за ней положение лица, приближенного к ее августейшей повелительнице. Говорили, что в молодости она была очень красива и что ее любил король прусский en tout bien tout honneur [самым возвышенным образом]. При внешности grande dame [важной особы] это было доброе существо с лёгкими и невинными претензиями на роль умной женщины и на политическое влияние. Но главной ее заботой было охранять доступ в приёмную государыни, удалять из нее всех незаконно и законно стремящихся туда проникнуть и победоносно отстаивать своё первенствующее положение. Преобладающей страстью в ней было желание знать новости и тайны двора раньше всех прочих.

Будь она злой по природе, эта властность характера могла бы сделать ее неприятной или даже опасной. Но она была так безобидна, что все ее усилия и мелкие интриги делали ее скорей комичной, чем опасной. Доброй Александре Фёдоровне, любившей ее по привычке и терпевшей ее по слабости, иногда надоедали ее вторжения и полицейские меры, которыми она ее окружала, и тогда она отстраняла ее настолько резко, насколько позволяла ей ее мягкая натура. Своё первенствующее положение графиня Тизенгаузен разделяла с графиней Барановой, бывшей воспитательницей дочерей императрицы, в настоящее время гофмейстериной.

Но любимой фрейлиной императрицы была Элиза Раух, пруссачка по происхождению и настоящая немка по характеру.

Это была девушка лет более тридцати, несколько сухая и угловатая как физически, так и нравственно, но с остатками красоты и с умом колким и властным (одним из признаков расы соотечественников графа Бисмарка). Как бы то ни было, она сумела стать угодной и необходимой императрице и была предметом скрытой зависти всех своих товарок, менее ее любимых. Она была центром небольшого полунемецкого кружка, который с успехом добивался милостей императрицы. Рассказывали, что в ранней молодости она была предметом глубокой страсти со стороны брата императрицы, принца Карла-Фридриха, но что из уважения к прусскому королевскому дому она отклонила сделанное ей принцем предложение на ней жениться.

Другим влиятельным лицом при дворе была m-lle Нелидова, которая ко времени моего поступления во дворец уже пятнадцать лет как состояла фрейлиной. Ее красота, несколько зрелая, тем не менее еще была в полном своём расцвете. Ей, вероятно, в то время было около тридцати восьми лет. Известно, какое положение приписывала ей общественная молва, чему, однако, казалось, противоречила ее манера держать себя, скромная и почти суровая по сравнению с другими придворными.

Она тщательно скрывала милость, которую обыкновенно выставляют напоказ женщины, пользующиеся положением, подобным ее[22]. Причиной ее падения не было ни тщеславие, ни корыстолюбие, ни честолюбие, она была увлечена чувством искренним, хотя и греховным, и никто даже из тех, кто осуждал ее, не мог отказать ей в уважении, когда на другой день после смерти императора Николая она отослала в инвалидный капитал[23] те 200 000 рублей, которые он ей оставил по завещанию, и окончательно удалилась от света, так что ее можно было встретить только во дворцовой церкви, где она ежедневно бывала у обедни. Вскоре ее и там не стало видно, и я думаю, что немногие из тех, кто теснился вокруг нее при дворе, могут сказать теперь, жива она или нет[24].

Кроме дам, о которых я говорила, в мансардах Зимнего дворца проживало еще два существа – обломки двора императрицы Елисаветы Алексеевны: m-lle Шишкина, автор двух или трех исторических романов, пользовавшихся известным успехом в своё время, и княжна Волконская, бедная сморщенная старушка, по целым дням сидевшая у себя в салоне в перчатках, разубранная как икона.

Каждое утро можно было видеть, как она мелкими шажками семенила по фрейлинскому коридору, направляясь в церковь, где ежедневно на хорах присутствовала у обедни и усердно молилась. Разбитая параличом несколько лет спустя, с парализованными ногами и почти впавшая в детство, она чуть не до последнего дня своей жизни настаивала, чтобы ее в кресле возили на церковные хоры к обедне.

Я часто навещала эту бедную старушку, очень одинокую в старости. Она рассказывала мне, что во время нашествия французов в двенадцатом году, когда русское дворянство со всех сторон приносило огромные жертвы для обороны страны, она, не имея никаких средств, кроме своего жалованья фрейлины, в то время очень скромного, и лишённая, таким образом, возможности принести денежную жертву, дала обет ежедневно до конца своей жизни ходить к обедне, если Россия выйдет победительницей из борьбы. Этот обет она добросовестно продолжала выполнять по истечении сорока лет со времени французского нашествия, будучи уже восьмидесятилетней, и выполняла его до первого дня Рождества 1860 года.

В этот день и в тот самый час, когда в дворцовой церкви с большой торжественностью служили благодарственный молебен, ежегодно справляемый после обедни в воспоминание избавления державы Российской от нашествия галлов, в ту минуту, когда звонили колокола и победные песнопения молебна раздавались под сводами больших зал, наполненных гвардейскими войсками, княжна Волконская тихо и одиноко отдала Богу свою немудрёную душу, душу, однако, таившую в себе такую прекрасную искру патриотизма, что Бог почёл ее достойной предстать пред ним среди чудных благодарственных песнопений нашей церкви.

Графиня Тизенгаузен и ее племянница, графиня Баранова, две сестры Бартеневы, Элиза Раух и Нелидова жили в нижнем этаже дворца, другие фрейлины, о которых я говорила, помещались в комнатах, выходивших в фрейлинский коридор, обращённый на Александровскую площадь, к которому вела лестница в восемьдесят ступеней.

Мы занимали на этой большой высоте очень скромное помещение: большая комната, разделённая на две части деревянной перегородкой, окрашенной в серый цвет, служила нам гостиной и спальней, в другой комнате, поменьше, рядом с первой, помещались с одной стороны наши горничные, а с другой – наш мужик, неизменный Меркурий всех фрейлин и довольно комическая принадлежность этих девических хозяйств, похожих на хозяйства старых холостяков.

Он топил печку, ходил за водой, приносил обед и по десяти раз в день бегал заказывать карету, ибо истинное местопребывание фрейлины, ее палатка, ее ковчег спасения – это карета.

В дни дежурства эта карета была запряжена с утра, чтобы быть готовой на тот случай, если фрейлине придётся сопровождать великую княгиню: случалось ездить с ней к кому-нибудь из великих княгинь или в Летний сад, и, если великий князь позднее присоединялся к ней, фрейлина освобождалась и возвращалась во дворец в собственной карете.

Но еще больше эта карета была в ходу в дни недежурные, когда фрейлина могла располагать собой. С какой поспешностью бедные фрейлины бежали из своих одиноких комнат, которые никогда не могли быть для них home’ом [домом] и создать им ни уюта домашнего очага, ни уединения келий. Среди шумной и роскошной жизни, их окружавшей, они находили в этих комнатах лишь одиночество и тяжёлое чувство заброшенности. Не знаю, разделяли ли все мои товарки мои грустные впечатления в этом отношении; может быть, для некоторых из них развлечения придворной жизни, туалеты, театр, иногда царская милость вознаграждали за утрату более глубоких радостей жизни, которых они были лишены.

Однако я видела, что многие из них теряли здоровье, весёлость и страдали от нервных болезней, вызванных гораздо более душевным настроением, чем физическим состоянием. Те из них, которые выходили замуж, становились прекрасными матерями и жёнами, и тем усерднее посвящали себя семье, чем сильнее они раньше предавались светской жизни; я знала и таких, которые после всей роскоши жизни при дворе с радостью соглашались променять ее на положение более чем скромное, даже сравнительно стеснённое.

Я нашла в своей комнате диван стиля empire [ампир], покрытый старым жёлтым штофом, и несколько мягких кресел, обитых ярко-зелёным ситцем, что составляло далеко не гармоничное целое. На окнах ни намёка на занавески. Я останавливаюсь на этих деталях, малоинтересных самих по себе, потому что они свидетельствуют при сравнении с тем, что мы теперь видим при дворе, об огромном возрастании роскоши за промежуток времени менее четверти века. Дворцовая прислуга теперь живёт более просторно и лучше обставлена, чем в наше время жили статс-дамы, а между тем наш образ жизни казался роскошным тем, кто помнил нравы эпохи Александра I и Марии Фёдоровны.

В день моего переезда во дворец цесаревна познакомила меня с княжной Александрой Долгорукой, которая уже шесть месяцев исполняла при ней обязанности фрейлины. Это была совсем молоденькая, семнадцатилетняя девушка, один из самых сложных и самых непонятных характеров, какие мне пришлось встретить в течение всей моей жизни.

На первый взгляд эта девушка, высокого роста, худая, развинченная, несколько сутуловатая, с свинцово-бледным лицом, бесцветными и стеклянными глазами, смотревшими из-под тяжёлых век, производила впечатление отталкивающего безобразия. Но как только она оживлялась под влиянием разговора, танцев или игры, во всем ее существе происходило полнейшее превращение. Гибкий стан выпрямлялся, движения округлялись и приобретали великолепную, чисто кошачью грацию молодого тигра, лицо вспыхивало нежным румянцем, взгляд и улыбка приобретали тысячу нежных чар, лукавых и вкрадчивых. Всё ее существо проникалось неуловимым и поистине таинственным обаянием, которое подчиняло себе не только мужчин, но и женщин, как ни мало чувствительны они, вообще говоря, к красоте лиц своего пола; но в Александре Долгорукой в ее хорошие минуты было какое-то совершенно неотразимое обаяние, которое очаровывало всех, кто к ней приближался.

Ее нравственное существо представляло те же контрасты, как и физическое. Высокомерная, молчаливая и мрачная, пренебрегавшая всеми житейскими отношениями, надменная, капризная и своевольная, она умела там, где хотела нравиться, с неотразимым воодушевлением пускать в ход всю вкрадчивость своей гибкой натуры, всю игру самого тонкого, самого смелого ума, полного колкости и иронии. Это был фейерверк остроумных слов, смешных замечаний.

Она была изумительно одарена, совершенно бегло, с редким совершенством, говорила на пяти или шести языках, много читала, была очень образованна и умела пользоваться всею тонкостью своего ума без малейшей тени педантизма или надуманности, жонглируя мыслями и особенно парадоксами с лёгкой грацией фокусника.

Я никогда не слышала, чтобы она о ком-либо дурно отзывалась, но черт от этого ничего не терял: в изумительной степени владела она искусством коварства, и величайшим для нее наслаждением было уязвлять собеседника жалом своих сарказмов, не давая ему возможности защищать себя из страха попасть в смешное положение.

Понятно, что ее не любили. Но в известные минуты невозможно было не подпасть под ее обаяние, как невозможно было затем не сердиться на себя за это. Во всяком случае и по своим качествам, и по своим недостаткам это была натура далеко незаурядная; в гордой и вкрадчивой пленительности ее по существу жестокой и властной натуры было что-то хищное, напоминавшее не кошку с ее мелким коварством, а скорее тигра, горделивого и царственного в своей развращённости.

Вот то лицо, с которым судьба заставила меня провести много лет в вынужденной близости, в таком положении, которое делало из нас невольных соперниц и в котором почти невозможно было избежать трений, даже и в том случае, если бы с обеих сторон в отношения вносилась честность и прямота.

Прошло много времени, пока я дала себе полный отчёт в характере Александры Долгорукой. В моем возрасте меня легко было увлечь и подчинить, и Александра вначале употребила много усилий к тому, чтобы пленить меня. Однако я вскоре инстинктивно почувствовала во всем ее существе какую-то замкнутость, заставившую и меня быть сдержанной. Она испытывала или по крайней мере выказывала страстную привязанность к цесаревне; и не было оснований подозревать ее в неискренности. Великая княгиня взяла ее к себе, чтобы вырвать из той тяжёлой обстановки, в которой она находилась в семье.

Рассказывали, что она всегда была предметом ненависти со стороны своей матери[25], которая так ее била и подвергала таким лишениям, что развила в ней болезнь, похожую на падучую. Она впадала в состояние столбняка, продолжавшееся иногда целые часы. Великая княгиня, охваченная жалостью к ней и в то же время, вероятно, плененная тем обаянием, которым Александра так умела пользоваться, когда этого хотела, проявляла по отношению к своей молодой фрейлине совершенно материнскую заботливость и очень ее к себе приближала. Проведя одна около цесаревны целых шесть месяцев, Александра была очень огорчена, когда в моем лице получила товарища по службе. Она, говорят, много плакала, но тем не менее приняла меня приветливо.

Все фрейлины, которых я назвала, состояли при императрице; только княжна Долгорукая и я состояли исключительно при цесаревне, хотя мы жили в том же коридоре, как и фрейлины императрицы. Наследник занимал в Зимнем дворце помещение, непосредственно примыкавшее к покоям императрицы, с которыми оно соединялось галереей. Окна императрицы выходили на Неву, окна наследника – на Адмиралтейскую площадь; покои императора Николая находились этажом выше. Позднее, чтобы не ходить по лестнице, он устроил себе маленькое помещение из двух очень скромных комнат в нижнем этаже.

Члены императорской фамилии жили, таким образом, в большой близости, что создавало интимную семейную жизнь, по крайней мере насколько дело касалось привычек ежедневной жизни.

Во время утреннего кофе, между девятью и десятью часами, вокруг императрицы собирались все – и дети, и внучата, которые регулярно приходили к ней здороваться. Это не всегда было удобно, особенно для маленьких детей, которые уже учились и занятия которых прерывались потому, что они должны были идти приветствовать бабушку. Еще в Зимнем дворце приходилось только переходить через множество коридоров, зал и лестниц, но в Царском и в Петергофе императрица любила пить утренний кофе в одном из отдельных павильонов в парке, приходилось следовать туда за ней, и добрая часть утра проходила в таких прогулках, не говоря уже о развлечении, которое мешало затем детям заниматься.

В частной жизни, живя в одном и том же доме, естественно детям приходить к родителям здороваться; при дворе, однако, благодаря размерам дворца и садов, благодаря торжественному церемониалу, которым сопровождаются все передвижения членов императорского дома, эти семейные собрания принимали характер событий исключительной важности.

В Царском и в Петергофе по утрам можно было видеть большой запряжённый фургон, нагруженный кипящим самоваром и корзинами с посудой и с булками. По данному сигналу фургон мчался во весь опор к павильону, назначенному для встречи. Ездовые с развевающимися по ветру чёрными плюмажами скакали на ферму, в Знаменское, в Сергиевку предупредить великих князей и великих княгинь, что императрица будет кушать кофе в Ореанде, на «мельнице», в «избе», в Монплезире, в «хижине», в «шале», на ферме, в Островском, на Озерках, на Бабьем Гоне, на Стрелке – словом, в одном из тысячи причудливых павильонов, созданных для развлечения и отдохновения императрицы баловством ее супруга, который до конца жизни не переставал относиться к ней как к избалованному ребёнку.

Через несколько минут можно было наблюдать, как великие князья в форме, великие княгини в туалетах, дети в нарядных платьицах, дамы и кавалеры свиты поспешно направлялись к намеченной цели. При виде всего этого церемониала по поводу простого питья кофе я часто вспоминала анекдот про пастуха, который на вопрос, что бы он стал делать, если бы был королём, отвечал: «Я бы стал пасти своих овец верхом».

Великие мира сего все более или менее выполняют программу пастуха, они пасут свои стада верхом, и если они редко совершают великие дела, зато превращают житейские мелочи в очень важные дела. Громадное значение и грандиозные размеры, которые принимают для них самые простые события в жизни, как обеды, прогулки или семейные встречи, требуют столько времени, столько внимания и сил, что их уже не хватает на более серьёзные предметы.

Жизнь государей, наших по крайней мере, так строго распределена, они до такой степени ограничены рамками не только своих официальных обязанностей, но и условных развлечений и забот о здоровье, они до такой степени являются рабами своих привычек, что неизбежно должны потерять всякую непосредственность. Всё непредусмотренное, а следовательно, и всякое живое и животворящее впечатление навсегда вычеркнуто из их жизни. Никогда не имеют они возможности с увлечением погрузиться в чтение, беседу или размышление. Часы бьют, – им надо быть на параде, в совете, на прогулке, в театре, на приёме и завести кукольную пружину данного часа, не считаясь с тем, что у них на уме или на сердце. Они, как в футляре, замкнуты в собственном существовании, созданном их ролью колёс в огромной машине.

Чтобы сопротивляться ходу этой машины, нужна инициатива гения. Ум, даже хорошо одарённый, характер, но без энергии Петра Великого или Екатерины II, никогда не справится с создавшимся положением. Отсюда происходит то, что, как государи, они более посредственны, чем были бы в качестве простых смертных. Они не родятся посредственностями, они становятся посредственностями силою вещей. Если это не оправдывает их, это по крайней мере объясняет их несостоятельность. Они редко делают то добро, которое, казалось, было бы им так доступно, и редко устраняют зло, которое им так легко было бы уврачевать, не вследствие неспособности, а вследствие недостатка кругозора. Масса мелких интересов до такой степени заслоняет их взор, что совершенно закрывает от них широкие горизонты.

Тем не менее надо признать, что в ту эпоху русский двор имел чрезвычайно блестящую внешность. Он еще сохранял весь свой престиж, и этим престижем он был всецело обязан личности императора Николая. Никто лучше, чем он, не был создан для роли самодержца.

Он обладал для того и наружностью, и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд – всё, кончая его улыбкой снисходящего Юпитера, всё дышало в нём земным божеством, всемогущим повелителем, все отражало его незыблемое убеждение в своём призвании. Никогда этот человек не испытал тени сомнения в своей власти или в законности ее. Он верил в нее со слепой верою фанатика, а ту безусловную пассивную покорность, которой требовал он от своего народа, он первый сам проявлял по отношению к идеалу, который считал себя призванным воплотить в своей личности, идеалу избранника Божьей власти, носителем которой он себя считал на земле.

Его самодержавие милостию Божией было для него догматом и предметом поклонения, и он с глубоким убеждением и верою совмещал в своём лице роль кумира и великого жреца этой религии – сохранить этот догмат во всей чистоте на святой Руси, а вне ее защищать его от посягательств рационализма и либеральных стремлений века – такова была священная миссия, к которой он считал себя призванным самим богом и ради которой он был готов ежечасно принести себя в жертву.

Как у всякого фанатика, умственный кругозор его был поразительно ограничен его нравственными убеждениями. Он не хотел и даже не мог допустить ничего, что стояло бы вне особого строя понятий, из которых он создал себе культ. Повсюду вокруг него в Европе под веянием новых идей зарождался новый мир, но этот мир индивидуальной свободы и свободного индивидуализма представлялся ему во всех своих проявлениях лишь преступной и чудовищной ересью, которую он был призван побороть, подавить, искоренить во что бы то ни стало, и он преследовал ее не только без угрызения совести, но со спокойным и пламенным сознанием исполнения долга. Глубоко искренний в своих убеждениях, часто героический и великий в своей преданности тому делу, в котором он видел миссию, возложенную на него провидением, можно сказать, что Николай I был донкихотом самодержавия, донкихотом страшным и зловредным, потому что обладал всемогуществом, позволявшим ему подчинять все своей фантастической и устарелой теории и попирать ногами самые законные стремления и права своего века.

Вот почему этот человек, соединявший с душою великодушной и рыцарской характер редкого благородства и честности, сердце горячее и нежное и ум возвышенный и просвещённый, хотя и лишённый широты, вот почему этот человек мог быть для России в течение своего тридцатилетнего царствования тираном и деспотом, систематически душившим в управляемой им стране всякое проявление инициативы и жизни.

Угнетение, которое он оказывал, не было угнетением произвола, каприза, страсти; это был самый худший вид угнетения – угнетение систематическое, обдуманное, самодовлеющее, убеждённое в том, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления страной, но и на частную жизнь народа, на его мысль, его совесть, и что оно имеет право из великой нации сделать автомат, механизм которого находился бы в руках владыки. Отсюда в исходе его царствования всеобщее оцепенение умов, глубокая деморализация всех разрядов чиновничества, безвыходная инертность народа в целом.

Вот что сделал этот человек, который был глубоко и религиозно убеждён в том, что всю свою жизнь он посвящает благу родины, который проводил за работой восемнадцать часов в сутки из двадцати четырёх, трудился до поздней ночи, вставал на заре, спал на твёрдом ложе, ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствия и всем ради долга и принимал на себя больше труда и забот, чем последний подёнщик из его подданных.

Он чистосердечно и искренно верил, что в состоянии всё видеть своими глазами, всё слышать своими ушами, всё регламентировать по своему разумению, всё преобразовать своею волею. В результате он лишь нагромоздил вокруг своей бесконтрольной власти груду колоссальных злоупотреблений, тем более пагубных, что извне они прикрывались официальной законностью и что ни общественное мнение, ни частная инициатива не имели ни права на них указывать, ни возможности с ними бороться.

И вот, когда наступил час испытания, вся блестящая фантасмагория этого величественного царствования рассеялась как дым. В самом начале Восточной войны армия – эта армия, столь хорошо дисциплинированная с внешней стороны, – оказалась без хорошего вооружения, без амуниции, разграбленная лихоимством и взяточничеством начальников, возглавляемая генералами без инициативы и без знаний; оставалось только мужество и преданность ее солдат, которые сумели умирать, не отступая там, где не могли победить вследствие недостатка средств обороны и наступления.

Финансы оказались истощёнными, пути сообщения через огромную империю непроездными, и при проведении каждого нового мероприятия власть наталкивалась на трудности, создаваемые злоупотреблениями и хищениями.

В короткий срок полутора лет несчастный император увидел, как под ним рушились подмостки того иллюзорного величия, на которые он воображал, что поднял Россию. И тем не менее именно среди кризиса последней катастрофы блестяще выявилось истинное величие этого человека. Он ошибался, но ошибался честно, и, когда был вынужден признать свою ошибку и пагубные последствия ее для России, которую он любил выше всего, его сердце разбилось, и он умер.

Он умер не потому, что не хотел пережить унижения собственного честолюбия, а потому, что не мог пережить унижения России. Он пал первой и самой выдающейся жертвой осады Севастополя, поражённый в сердце, как невидимой пулей, величайшей скорбью при виде всей этой крови, так мужественно, так свято и так бесполезно пролитой. Его смерть была поистине искупительной жертвой. Тот, кто присутствовал при захватывающей драме его быстрого умирания, кто видел вблизи его полную тоски молитву и последние дни его жизни, кто подходил к его смертному одру, тот, конечно, сохранит к его памяти только чувство самого глубокого и скорбного уважения.

Мне вспоминается, что однажды, когда двор находился на манёврах в Красном, я нашла убежище от жары в тенистом уголку парка, чтобы почитать там в прохладе. Книга, которая меня занимала, была «История царствования императора Николая», сочинение де Бомон Васси. Вдруг, в ту минуту, когда я менее всего этого ожидала, передо мной предстала высокая фигура самодержца, вид которого всегда внушал мне невольный трепет. Смущённая, покрасневшая, я встала, чтобы поклониться. Одним из тех жестов изысканной учтивости, тайной которой он обладал, он пригласил меня сесть и спросил, что я читаю. «Историю вашего царствования, Ваше величество», – робко отвечала я, прерывающимся голосом. «Она вся перед вами, сударыня, к вашим услугам», – сказал он с полупоклоном. В этой шутливой фразе, обращённой к оробевшей девушке, он бессознательно высказался весь целиком. История его царствования, история его родины и его народа – это был он, и исключительно он.

Я очень хорошо помню тот очень торжественный для меня момент, когда я была представлена императору Николаю. Это было двадцать пятого января, двенадцать дней после моего поступления во дворец, в маленькой церкви, где обыкновенно по воскресеньям служили обедню.

В дни больших праздников и особых торжеств богослужение отправлялось в большой церкви Зимнего дворца: в таких случаях мужчины были в парадной форме, при орденах, а дамы в придворных костюмах, то есть в повойниках и сарафанах с треном[26], расшитым золотом, производивших очень величественное впечатление. Такое торжество носило название большого выхода.

В обычные воскресные дни и второстепенные праздники имел место малый выход, то есть кавалеры свиты в обыкновенной форме, а придворные дамы в городских платьях, всё же очень нарядных, собирались к обедне в маленькую церковь. Обедня начиналась в одиннадцать часов, и после службы император и императрица, цесаревна и цесаревич принимали лиц, желавших им представиться в прилегавшей к церкви зале, называемой ротондой.

Я помню, как в первое время мне было трудно приходить к обедне разряженной в голубой или розовый цвет и держаться в церкви, как в зрительном зале, не смея ни становиться, как я привыкла, на колени, ни класть земных поклонов, так как этикет не допускал подобных проявлений благочестия. Все стояли прямо и вытянувшись, молодые фрейлины в самой церкви, старые дамы и кавалеры свиты в ротонде, где они проводили время в разговорах «sotto voce» [вполголоса] на предметы менее всего религиозного содержания.

Воскресение, мне казалось, чтилось, таким образом, весьма плохо. Члены императорского дома, однако, держали себя в церкви примерно и, казалось, молились с истинным благочестием. Император Николай стоял один впереди, рядом с хором певчих и подпевал им своим красивым голосом. Лицо цесаревны выражало полную сосредоточенность. Ее сопровождали все дети, даже самый маленький[27], которому не было еще трёх лет и который стоял молча и неподвижно, как и остальные, в продолжение всей длинной службы.

Я никогда не понимала, как удавалось внушить этим совсем маленьким детям чувство приличия, которого никогда нельзя было бы добиться от ребёнка нашего круга; однако не приходилось прибегать ни к каким мерам принуждения, чтобы приучить их к такому умению себя держать, оно воспринималось ими с воздухом, которым они дышали. Императрица, которая была болезненна и с трудом переносила какое бы то ни было утомление, приходила всегда после первой половины службы. Император Николай был чрезвычайно точен и аккуратен. Он входил в церковь с боем часов, ударявших одиннадцать, и тотчас же начиналась служба. Тогда можно было видеть, как дамы, слишком задержавшиеся дома за своими туалетами, а иногда и великие князья появлялись с выражением отчаяния на лицах и старались незаметно проскользнуть на свои места.

Помню, как однажды я спустилась в ротонду к одиннадцати часам. Я была там еще совершенно одна, когда двери внутренних покоев широко распахнулись, появился император Николай и сказал мне: «По-видимому, сударыня, мы с вами единственные аккуратные люди в этом дворце!» На другой день чиновник министерства двора явился к дамам и кавалерам свиты с официальной бумагой, содержавшей высочайший выговор за неаккуратность, под которой виновные должны были расписаться в виде «mea culpa» [моя вина].

После смерти императора Николая весь этот этикет был очень скоро нарушен. Каждый мог запаздывать, пропускать службу по желанию, не будучи обязан никому отдавать отчёта. Я не могу, однако, сказать, чтобы от этой распущенности жизнь во дворце стала легче или приятней. Придворная жизнь – по существу жизнь условная, и этикет необходим для того, чтобы поддержать ее престиж. Это не только преграда, отделяющая государя от его подданных, это в то же время защита подданных от произвола государя. Этикет создаёт атмосферу всеобщего уважения, когда каждый ценой свободы и удобств сохраняет своё достоинство. Там, где царит этикет, придворные – вельможи и дамы света, там же, где этикет отсутствует, они спускаются на уровень лакеев и горничных, ибо интимность без близости и без равенства всегда унизительна, равно для тех, кто ее навязывает, как и для тех, кому ее навязывают. Дидро очень остроумно сказал о герцоге Орлеанском[28]: «Этот вельможа хочет стать со мной на одну ногу, но я отстраняю его почтительностью».

Я была представлена цесаревной императору Николаю в самой церкви после обедни. Он обратился ко мне с двумя-тремя вопросами, а затем вечером в театре, где я находилась в качестве дежурной при цесаревне, в маленькой императорской ложе, он в несколько приёмов и довольно долго разговаривал со мной. Я была крайне удивлена, что этот самодержец, одно имя которого вызывало трепет, беседует с молоденькой девушкой, только что приехавшей из деревни, так ласково, что я чувствовала себя почти свободно. Разговаривая с женщинами, он имел тот тон утончённой вежливости и учтивости, который был традиционным в хорошем обществе старой Франции и которому старалось подражать русское общество, тон, совершенно исчезнувший в наши дни, не будучи, однако, заменён ничем более приятным или более серьёзным.

Император Николай имел дар языков; он говорил не только по-русски, но и по-французски и по-немецки с очень чистым акцентом и изящным произношением; тембр его голоса был также чрезвычайно приятен. Я должна поэтому сознаться, что сердце моё было им пленено, хотя по своим убеждениям я оставалась решительно враждебной ему.

Я не могу отказать себе задним числом в маленьком удовлетворении самолюбия и не привести здесь мнения, высказанного императором по поводу меня: он сказал великой княгине Марии Николаевне, которая поспешила мне это передать как большую и очень лестную для меня новость, что я ему очень понравилась и что оживлённое выражение моего лица делало меня лучше, чем красивой. Достаточно было этих одобрительных слов с уст владыки, чтобы с самого начала прочно поставить меня в новой окружавшей меня среде. Никто после этого не посмел бы усомниться в том, что я хороша собой и умна.

Мне остаётся еще сказать несколько слов об императрице Александре Фёдоровне. О ней не раз высказывались очень строгие суждения, и ее часто обвиняли в том, что она была главной виновницей деморализации русского общества, благодаря той безграничной роскоши и легкомыслию, которым она способствовала своим примером. Тем, кто видел вблизи эту нежную детскую душу, не хотелось бы возлагать столь тяжёлую ответственность на эту изящную и воздушную тень.

Дочь прусского короля, она была воспитана в то время, когда вся немецкая молодёжь зачитывалась поэзией Шиллера и его последователей. Под влиянием этой поэзии всё тогдашнее поколение было проникнуто мистической чувствительностью, мечтательной и идеалистической, которая для нежных натур и слегка ограниченных умов вполне заменяла религию, добродетель и принципы. Александра Фёдоровна принадлежала к числу таковых; ее моральный кодекс и ее катехизис – это была лира поэта. Добрейший Жуковский, который преподавал ей русский язык по прибытии ее в Петербург и был впоследствии воспитателем ее старшего сына, – Жуковский, вдохновенный и милый переводчик немецких поэтов, поддерживал в ней те же умственные и нравственные вкусы.

Император Николай питал к своей жене, этому хрупкому, безответственному и изящному созданию, страстное и деспотическое обожание сильной натуры к существу слабому, единственным властителем и законодателем которого он себя чувствует. Для него это была прелестная птичка, которую он держал взаперти в золотой и украшенной драгоценными каменьями клетке, которую он кормил нектаром и амброзией, убаюкивал мелодиями и ароматами, но крылья которой он без сожаления обрезал бы, если бы она захотела вырваться из золочёных решёток своей клетки.

Но в своей волшебной темнице птичка не вспоминала даже о своих крылышках. Для императрицы фантастический мир, которым окружало ее поклонение ее всемогущего супруга, мир великолепных дворцов, роскошных садов, весёлых вилл, мир зрелищ и фееричных балов заполнял весь горизонт, и она не подозревала, что за этим горизонтом, за фантасмагорией бриллиантов и жемчугов, драгоценностей, цветов, шелка, кружев и блестящих безделушек существует реальный мир, существует нищая, невежественная, наполовину варварская Россия, которая требовала бы от своей государыни сердца, активности и суровой энергии сестры милосердия, готовой прийти на помощь ее многочисленным нуждам.

Александра Фёдоровна была добра, у нее всегда была улыбка и доброе слово для всех, кто к ней подходил, но эта улыбка и это доброе слово никогда не выходили за пределы небольшого круга тех, кого судьба к ней приблизила.

Александра Фёдоровна не имела ни для кого ни сурового взгляда, ни недоброжелательного жеста, ни сурового осуждения. Если она слышала о несчастии, она охотно отдавала своё золото, если только что-нибудь оставалось у ее секретаря после расплаты по громадным счетам модных магазинов, но она принадлежала к числу тех принцесс, которые способны были бы наивно спросить, почему народ не ест пирогов, если у него нет хлеба.

Александра Фёдоровна постоянно посещала воспитательные заведения для молодых девиц, она любила детей, советовала им быть умными и прилежными, посылала им к празднику пакеты с конфетами, но она ласкала всегда самых красивых из них, улыбалась тем, которые танцевали с особенной грацией, а улыбка императрицы была законом, и целые поколения будущих жён и матерей ее подданных воспитывались в культе тряпок, жеманства и танца «с шалью».

Александра Фёдоровна любила, чтобы вокруг нее все были веселы и счастливы, любила окружать себя всем, что было молодо, оживлённо и блестяще, она хотела, чтобы все женщины были красивы и нарядны, как она сама; чтобы на всех было золото, жемчуга, бриллианты, бархат и кружева. Она останавливала свой взгляд с удивлением и с наивным восхищением на красивом новом туалете и отвращала огорчённые взоры от менее свежего, уже ношенного платья.

А взгляд императрицы был законом, и женщины рядились, и мужчины разорялись, а иной раз крали, чтобы наряжать своих жён, а дети росли мало или плохо воспитанные, потому что родителям не хватало ни времени, ни денег на их воспитание. Так золотой сон доброй и милостивой императрицы превращался в действительность, горькую для бедной России. Культ, которым император Николай, а по его примеру и вся царская семья окружали ее, создал вокруг нее настоящий престиж. Кроткая и скромная по натуре, она все-таки была императрицей, и казалось законным окружать ее преданностью, почестями и вниманием, которые император первый спешил ей оказывать.

В эпоху моего вступления в Зимний дворец там еще в полной силе господствовала особая атмосфера двора, которая в наши дни почти совершенно исчезла отовсюду и, вероятно, никогда не возродится. В воздухе как бы ощущался запах фимиама, нечто торжественное и благоговейное: люди говорили вполголоса, ходили на цыпочках, у всех вид был напряженный, сосредоточенный и стеснённый, но удовлетворённый этим чувством стеснённости; каждый торопился, становился в сторонку, старался быть незаметным и ждал. Воздух, которым мы дышали, был насыщен всеприсутствием владыки.

Этот своего рода культ имел своих фанатов, вполне искренних, но даже вольнодумцы и скептики не были вполне ограждены от силы этого престижа. Можно было прекрасно отдавать себе отчёт в том, что за этой грандиозной театральной постановкой, за всей этой помпезной обрядностью скрывается величайшая пустота, глубокая скука, полнейшее отсутствие серьёзных интересов и умственной жизни, и все-таки нельзя было не испытывать чувство некоторого благоговения. Не имея веры в идола, ему возжигали фимиам.



Поделиться книгой:



Регистрация