Распоряжение Петра! Благоговею!
Все точно, все продумано. Захотелось отправить свои надобности — отступи к середине улицы на два шага — и делай свое дело! Не мочить заборы!
Вот здесь и прогуливался вдоль этого забора, этого длинного краснобелого здания начальник молодых «шляхетов» генерал-майор русской службы Клингер, классик немецкой литературы! Он написал трагедию «Фауст», до Гете.
У Клингера Мефистофель с Фаустом прилетали и в Москву в эпоху Елены Глинской, красавицы, матери Ивана Грозного!
Иду дальше… Ах, вот где жил Иван Андреевич Крылов… «Здесь в Питере они извозом промышляли»… Какое величественное звучание!.. Гомер!
Или: — «Ушица, ей же ей, на славу сварена!»… Обойди сейчас все редакции Москвы и Ленинграда, и ни один редактор, поправляющий ваш стиль, не скажет: «ей же ей»!
Тот, хозяин из бордового чуланчика, с которым я познакомился, проходя по Тучкову мосту, — «хлебал ушицу» в трактире поблизости, на Малом проспекте! Особого шику, «питерского», не было. Салфеточки серенькие все же давали и ушицу давали — «ей же ей, как будто янтарем подернулась она!»
Ну, и «графинчик с пиконом»! Да за пятак, опущенный, как в церковную кружку, — в «машину», можно и «На сопках Маньчжурии» послушать!
Девке же сходить с барки не полагалось! Поставь лишний самоварчик, да с булкой и выпей! Чего ей еще надо!
Чудесный садик, играют дети, чинно сидят няни и «судачат» о хозяевах! Я потом узнаю, что это за обелиск в середине сквера.
Сфинксы! Я не знал, что вы так женственны!.. «Вкушают покой вечности» — так говорили в «допушкинские времена»! Несмотря на львиный торс и хвост зверя, в вас есть «секс», если говорить современным языком.
Подхожу к величественному зданию… В те времена я еще не разбирался в красотах архитектуры!
Академия художеств! «Свободным художествам» велела начертать на фронтоне Екатерина! Умела она, однако, сказануть «величественно»!
Вот и дверь. Где же тут звонок? Да и есть ли тут звонок, как в квартиру Ивана Ивановича Иванова…
Моя фигура представляла, вероятно, весьма печально-комическое зрелище. Робкий юноша, конечно, провинциал, — перед запертою «сверхархитектурной» дверью!
Императорской дверью!
Кто-то из прохожих, конечно, «столичный» и «здешний», с добродушной улыбочкой сказал:
— Молодой человек! Эти двери бывают открыты только в дни торжественных выставок картин. А по делам ходят в подворотню с четвертой линии.
Я поблагодарил и, сконфузясь, пошел искать эту подворотню… «Как, — думал я, — „Свободным художествам“ — а лезть к ним надо куда-то в подворотню?..»
Вот и дверь в канцелярию Высшего художественного училища. Я прохожу мимо кучки людей приблизительно моего возраста.
Они просто стояли и «благоговели» перед дверью. Подав заявление о допущении меня к экзаменам, я тоже решил постоять. Ведь свершился какой-то акт моей жизни! Я подал «прошение»! Можно немного перевести дух!
— На какое отделение вы подали заявку? — спросил один из «благоговеющих перед дверью».
— На архитектурное!
— Да, я тоже подал на архитектурное. Вы первый раз будете держать экзамен?
Я немного опешил… Что это значит?
— Я вот уже третий раз… Два раза проваливался. А как вы подготавливаетесь, у кого?
— Я?.. Ни у кого. Я только что приехал! Разве нужно обязательно подготавливаться?.. Мне никто об этом ничего не сказал! Я окончил реальное училище! Я рисую, люблю живопись, рисунок! Учился у одного «француза». (Я немного соврал, мой учитель в Харькове не был по происхождению французом. Но фраза звучала как-то величественно!) Я рисовал обнаженных натурщиц, меня мой учитель хвалил и «верил» в меня. Но, конечно, я рисовал обобщенно, как это принято в студии Мориса Дени, в Париже!
Тут все «благоговеющие перед дверью» начали хохотать…
— Что это за зверь такой ваш «Морис»?..
— Ну, что вы! Это — мировая известность! Это — лучший ученик Пюви де Шаванна, классика французского рисунка, свободного и обобщенного!..
Хохот продолжался…
Я пожал плечами… Еще год или два тому назад было напечатано в газетах, что московский миллионер Морозов заказал Морису Дени ряд панно для столовой на тему «Амур и Психея»!
Невежество этих «абитуриентов» меня поразило!
— Можете выбросить из головы все то, чему учил ваш француз! — сказал юноша, третий раз державший экзамен!
Все продолжали смотреть на меня с некоторой насмешливой издевкой.
— Здесь необходим особый рисунок по системе Чистякова! Надеюсь, слышали? Или приехали прямо с луны? Такая детская неосведомленность просто поражает!
— Нет, я ничего не слышал о Чистякове!.. Так, значит, надо учиться какому-то специальному рисунку, если хочешь попасть в Академию! И дорого это стоит?
— А что же вы думаете?.. Вы выбираете профессию, которая сулит, правда, в будущем, совать в карман сотни тысяч золотом, в оплату за проект! И все это вам обойдется даром?! Вы знаете сколько миллионов стоит недавно построенный Народный дом? Ну, и подсчитайте, сколько будет пять процентов!.. Пятьдесят тысяч с миллиона. Сто пятьдесят с трех миллионов… Все это положил в карман Леонтий Николаевич Бенуа — автор проекта и ректор Высшего художественного училища! Архитектор императорского двора! — с благоговением произнес три раза провалившийся на экзаменах юноша. — Он будет просматривать ваш «французский» рисунок!
— Но позвольте, где же изучают это особое рисование? «Специальное рисование» для добычи денег? — Тут уж я поиздевался над «абитуриентами». Надо же было отомстить за Мориса Дени!
Я всегда с раннего детства стремился к искусству и не мечтал поступить в Высшую школу, где люди готовятся «загребать» деньги.
Конечно, все эти денежные фантазии существовали только в распаленном мозгу молодого человека, так неудачно пытавшегося сделаться архитектором!
Все эти «открытия» в коридорах мало меня прельщали, я чувствовал, что попадаю в какую-то иную среду.
Если мне позволено здесь отвлечься и забежать несколько вперед по течению жизни, то я должен сообщить, что в «загребалы» удавалось проскочить ничтожной части. Большинство окончивших архитектурное отделение были просто «артистами», прекрасными рисовальщиками, влюбленными изобразителями нашего северного зодчества.
Делали офорты античного Рима, Парижа эпохи Екатерины Медичи, так вкусно описанного Бальзаком! Словом, все любили, все ценили, но деньгами тут и не пахло!
Талантливый писатель и изобразитель русской провинции — Георгий Лукомский, Белобородов, прославившийся офортами Рима, не построили ни одного собора, ни одного театра, ни одного вокзала — и проценты в карман не пихали!
— Впрочем, вы ведь запоздали… Гольдблат уже не принимает учеников, а наряду с Савинским и Бруни он был любимейший ученик Чистякова! Поучиться у него — это верный шанс… Хотя, конечно, — экзамен всегда случайность!.. Есть еще студия Кремера… но это… это… «тех же щей да пожиже влей!»
Мне рассказали, как дойти до студии Кремера в Соляном городке!
Соляной городок! Это что-то страшное! Оренбург! Граница с киргиз-кайсацкими ордами! Поход графа Перовского! Как-то не вяжется все это со «столицей»!
Оказалось, что не так все страшно, это у самого Летнего сада!
Вот она — знаменитая решетка Летнего сада!
Однако не только живописцы создают искусство, перед которым преклоняешься. Эту решетку создал Архитектор! Это меня как-то утешило!
А вот и статуи, которые выписал Петр из Италии! Кто эта девушка с такой изящной, девически невинной ножкой? Как она легка! Это не нога увесисто-грубоватой Матроны или Матрёны, на пьедестале которой надпись — Ars.
Здесь подпись Bellona — богиня войны!
Она в шлеме, украшенном перьями, — не сомневаюсь, розовыми, — с какой ласковой нежностью она коснулась своей ножкой этой ужасной отрубленной головы!
Но, впрочем, какое мне дело до Bellon’ы! Мне, свободному артисту, каким я себя воображал!
«Что он Гекубе, что она ему?»
Это еще Шекспиру пришло в голову. Нет! Я уж, видно, обручусь с грубыми ногами работницы Матрёны!
Я нашел на третьем дворе, на пятом этаже мастерскую Кремера.
— Поздно, — сказал высокий бритый человек с лысой головой и лицом римского императора. — Не могу дать никаких гарантий, надо было прийти ко мне в марте, апреле — тогда дело другое. Впрочем, если не жалко двадцати пяти рублей, садитесь и рисуйте.
Я отдал деньги, Кремер ввел меня в зал и усадил среди других молодых людей рисовать Германика. Впервые я сел рисовать статую. В реальном училище, конечно, рисовал гипсовые орнаменты и растушевывал их. Помню, рисовал в Боголюбовке голову Лаокоона, но это было так давно. После того я рисовал натурщиц, стремился дать им движение, посадку, передать характер фигуры, ее выразительность. В мастерской Грота все стремились рисовать «покороче», без хлама штришков и теней. Чем меньше линий, тем и выразительней. «Посмотрите, как Тулуз-Лотрек рисует, а вот интересный рисунок Ван Гога». — «Это рисунок ученика, — говорили о рисунке точном, но неинтересном, — а совсем не мастера, нашедшего свою форму для выражения своих ощущений». Или такая фраза: «Да, это неплохо, но это женская модель вообще, а не Клава, Клава как-то пикантнее и гибче».
Все это ушло в прошлое.
Теперь передо мною стоял мертвый истукан в неестественной позе и с сомнительными пропорциями тела. Ни гибкости, ни жизни тела не чувствовалось.
— Ну, садитесь, молодой человек. Вот здесь. Начнем пока с Германика, он попроще. Как, у вас нет даже отвеса? Обязательно у каждого художника должен быть отвес. Как же это вы так, пришли рисовать без отвеса?
— Отвес? Первый раз слышу!
Тут молодые люди, одетые, как мистер Туте у Диккенса, все захохотали и заулыбались. В их мастерскую, в их изысканную компанию сверхизощренных и сверхутонченных людей одной из мировых столиц вошел дикарь из тайги или с острова Пасхи.
Кремер принес мне свой отвес, состоящий из скверной трепаной бечевки и рыболовного мальчишеского грузила, свинцовой пломбы. В мастерской Грота я никогда не слышал о рыболовных грузилах, без которых, оказывается, немыслимо рисовать.
— Так вот, будущий архитектор, — весьма иронически сказал Кремер. — Берите свободный конец веревки и, отставив руку, подводите пальцы с натянутой грузилом веревкой к душке — месту, где ключицы примыкают друг к другу. Теперь смотрите на отвес: образуя вертикаль, он пересечет ступни Германика. Нарисуйте идеальную вертикаль ровно посередине бумаги и отметьте, сначала приблизительно, как приходятся ноги по отношению к этой вертикали. Теперь берите длинный карандаш и, отставив руку до отказа, старайтесь держать карандаш, как строгий перпендикуляр к оси правой руки. Держите карандаш всей пятеркой пальцев, так, чтобы большой палец свободно двигался вверх и вниз. Указательный и средний должны охватывать карандаш, безымянный и мизинец по другую сторону карандаша, ближе к ладони. Так! Теперь вы должны с идеальной точностью свободным отрезком карандаша, примеривая его к гипсовой скульптуре, найти середину. Сразу вы никогда не найдете точную середину, как она выглядит с вашего места. Это надо измерить несколько раз.
— Около пупка, — робко говорю я.
— Да! Но это место «около» надо запомнить точно. Измерив середину, отмеряйте четвертушки и отмечайте все на бумаге. От тренировки, умения вымерить четвертушки зависит качество рисунка. Нужна тренировка и тренировка.
«Фу, черт возьми, — подумал я, — да это какая-то астрономия! Как эти измерения не похожи на песню, которой одной я могу уподобить божественное искусство рисунка. Это безмен какой-то, которым бабы на базарах измеряют вес творога, завернутого в платочек».
Кремер отошел от меня и подошел к моим соседям.
— Помните одно, — сказал он, обернувшись ко мне, — если карандаш по отношению к руке не будет составлять идеального перпендикуляра, то все ваши измерения окажутся ошибочны.
«Боже! — подумал я, — да это кошмар какой-то! Мышеловка! Я, окончивший реальное училище и вынесший оттуда некоторые математические познания, берусь доказать, что идеального перпендикуляра вообще достигнуть нельзя в сочетании „нематематической“ руки и карандаша. Все будет „по-кустарному“ верно, а не математически верно», — позволил я себе несколько поиронизировать, конечно, не вслух.
Но жизнь сурова. Я должен изучить всю эту астрономию и геодезию, как матрос семнадцатого века должен был знать все бом-бом-брамсели.
Кремер говорил моему соседу:
— Вы должны точно, математически точно, развить свой глаз так, чтобы пропорции того ромба, который вы мысленно рисуете, проводя его через четыре точки в скульптуре, точно совпадали с пропорциями этого же ромба у вас в рисунке, то есть если этот ромб будет у вас уже, чем у скульптуры, то все ваши пропорции пойдут к черту и вся фигура будет более вытянута, чем она в действительности. Эти четыре точки — соединение двух ключиц, два соска и пупок.
«Час от часу не легче, — подумал я. — Это тебе не советы харьковских постимпрессионистов: „Знаете, Клава как-то пикантнее, чем она у вас в рисунке, вы не почувствовали ее изюминку“».
Ну-с! Какая у вас изюминка, господин Германик? Какая пикантность?
Наконец, с общим контурным рисунком было покончено, все ромбы, все квадраты, все треугольники как будто совпадали с теми мысленными треугольниками и ромбами, которые умозрительно надо было рисовать, опираясь на точки вроде нижнего конца лобка, средней точки колена, пятки и т. д. Матрос излазил все брамсели!
Кремер проверил и не произнес ни слова, разрешил «тушевать». Я лихо и торопясь докончил и стал «оттушевывать».
— Э… Э… Молодой человек, так нельзя, что вы делаете? — Кремер закричал так, как будто я поджигал его дачу в Озерках.
Он сел на мое место:
— Я проработаю вот этот один район — часть плеча, склон к подмышке и начало грудной мышцы атлета, как вы видите! Но, прежде всего, что за карандаш! Как он очинен! Конец графита должен напоминать иглу белошвейки, чтоб им можно было, если захотите, проткнут кожу до крови! Вот этот склон мышцы от света до тени надо разбить по крайней мере на восемь ступеней по силе их освещенности. Каждая ступень имеет свою форму. Посмотрите на это пятно, которое я сейчас сделал. Вы видите, что оно рисунком своих краев-берегов слегка напоминает Ирландию. Так, с Ирландией покончили, сверх Ирландии я делаю пятно, почти напоминающее Новую Зеландию, вот оно у самой подмышки примыкает к бицепсу. Далее мы покрываем более светлым пятном. Ну это, если хотите, Южная Америка, Бразилия без Аргентины, так, и сверх всего мы покрываем Африкой, видите, эти очертания слегка напоминают ее, но в центре, на самой выпуклой части, вы оставите белое, чистое, незатушеванное пятно, которое имеет тоже свой рисунок, положим, Сицилия! Вы должны самым утонченным образом находить края и берега этих пятен! «Полутень», «тень» — это слишком грубо, это термины литераторов, а не художников. Для нас существует семнадцать двадцатых тени. Вот так нас учил Чистяков, великий наш учитель. Это и есть самая суть, «святая святых» его учения. Если не будет этой географии, оставьте надежду на поступление в Академию! Когда Виктор Васнецов вернулся из Парижа и пришел с визитом к Чистякову на дачу в Павловске, было лето. Чистяков взял чистый носовой платок, смял его и бросил на сидение стула: «Нечего мне рассказывать про Париж, про его кокоток и про его мастеров, которые хуже кокоток! Я посмотрю, чему вы учились, как развился ваш глаз. Рисуйте, я почитаю пока газету!» Когда Васнецов закончил рисунок платка, Чистяков усмехнулся мефистофельской улыбкой и сказал: «Вы не только семнадцать двадцатых тени не видите, вы не видите обыкновенной восьмушки тени! Оставим это, какая погода в Париже?» Если внимательно вглядываться в рисунки Врубеля, можно понять, о чем шла речь.
Я кончил изучать географические берега тринадцати восемнадцатых полутени. Рядом со мной сидели юноши очень высокой интеллигентности. Они были остроумны, веселы, падки на шутки, за словом в карман не лезли. Половина из них были «тенишевцы». Они были в курсе всех идей современности, всех литературных новинок, но… меня поразила их отсталость в области живописи. Ни о каких Мейер-Грефе они и понятия не имели. Как им было далеко в этой области до харьковского студента Пещанского. А ведь это все были молодые Уайльды по остроте ума. Дальше Сомова и Добужинского они не шли. Они были приучены к «петербургскому искусству»! Только к петербургскому!
Ценили, понимали, чувствовали ядовитое сладострастие рисунков Бакста к «Шехерезаде» Римского-Корсакова, тонкую улыбку в типаже и костюмах к «Петрушке»!
Не пропускали ни одного фельетона Александра Бенуа по пятницам в «Речи»! Были поклонниками романов Мережковского, спорили об акмеизме и независимой поэзии М. Кузмина, а некоторые даже увлекались фельетонами Вас. Розанова и его «Опавшими листьями». Понимали томные намеки, полные какой-то «отравы», в опусах Сомова!
Нет! Среди них «отставших» не было… И, однако, они искренне полагали, что то, чему учит Кремер, и есть искусство рисунка. Я держал про себя свое ироническое отношение к треугольнику между двумя сосками и пупком.
Мне надо было выгребать, выгребать и выгребать, иначе… возвращение к родителям в провинцию, и опять советы быть инженером со светлыми пуговицами…
Нет! В Петербурге я застряну во что бы то ни стало! Застряну, хотя бы ценой полутеней в форме Ирландии или Сицилии.
Мне предстояло перерисовать все эти белые статуи — Дискоболов, Венер и прочих.
Как зовут эту самодовольную и, конечно, самовлюбленную деву? Венера Милосская? Хороша, слов нет, но слишком неприступна, мне милее вон та, с этаким лукавым изгибом торса, простите, ваша фамилия? Медицейская? Очень, очень приятно! А Венеры Сиракузской у вас здесь нет? «Венера Каллипига (Прекраснозадая)», которой залюбовался Мопассан и описал ее в своих записках «Sur l'eau».
Большинство моих коллег по мастерской погибло в войну 1914–1917 годов… Они хохотали, острили. Читали в подлиннике Верлена и Рембо. Слушали Вагнера, восхищались Сомовым и Бенуа, понимали таинственную прелесть Рокотова, изумлялись Брейгелем и Босхом. А жизни им всем оставалось два-три года…
Как-то, уже не в первые дни, когда я жадно рисовал, не тратя время на разговоры, а дней через десять, когда я уже освоил «триангуляционную съемку» и был поспокойней, я поднимался на пятый этаж в мастерскую. Крутая железная лестница. Я был в прекраснейшем настроении, навеянном, может быть, утром, может быть, прекрасными деревьями Летнего сада, мимо которого я только что прошел. Мне захотелось подекламировать стихи. Я зычным голосом уже наверху, подходя к дверям мастерской, рванул:
И вдруг чей-то голос из глубины лестничного колодца, с самого его дна, мне прокричал:
Тогда я тоже поддал:
И снова опять голос: