В 1806 году, вскоре по приезде нашем в Москву, один из приятелей отца, московский житель, князь Гагарин, заехал к нам и уговорил его ехать с ним в дворянское собрание{74}, по случаю объявления о наборе милиции{75}; на другой день из любопытства и мы поехали туда же, на хоры, где собирались все московские дамы. В большой зале собрания были расставлены столы; за каждым столом сидели члены каждого уезда. Зала и хоры были наполнены. Когда мы взошли на хоры, осматривая залу, мы увидели пред собою все собрание московских дворян, но главный предмет нашего внимания был отец наш. В собрании были некоторые, знавшие его лично, но многие знали его только по общей молве и желали видеть его. Смотря на него, нельзя было не чувствовать, что в нем было нечто отличное: осанка благородная, взор, полный ума и проницательности; на лице его изображалась вся доброта и чистота его души. Во второе собрание отец мой заметил особенное внимание публики; около него собирались кружки, что было неприятно ему; относя это к пустому любопытству и чтобы избегнуть этого, он удалился в другую комнату, но и туда последовали за ним; наконец он ушел в третью. В отсутствие его мы слышали в зале собрания частое громкое повторение публикою его имени, но не знали тому причины. После оказалось, что один из самых значительных московских дворян, желая быть избранным в начальники ратников, противился избранию моего отца в это звание, но публика, не умолкая, повторяла: «Мордвинова!» Когда посланный от дворян отыскал его, то объявил, что все дворянство просит его возвратиться в залу, потому что все единогласно избирают его начальником ратников всей Московской губернии; на это отец мой отвечал, что он не имеет никакого на то права, так как он не московский дворянин, но что благодарит за честь, которую делают ему; Вторично посланный просил его возвратиться в собрание и не отказывать выбору дворянства; тогда отец мой последовал за ним в залу, и нам было очень чувствительно видеть, как он подходил ко всем столам и с каким почтением все принимали его благодарность.
Выборы продолжались; занялись формированием ратников, но, по случаю вскоре последовавшего заключения мира с Наполеоном{76}, милиция была распущена. Этот выбор столь лестен бы отцу моему, что он сохранил о нем самое приятное воспоминание, и когда впоследствии ему приходилось одеваться в мундир, то он всегда с удовольствием надевал мундир милиции.
В 1807 году мы ездили из Москвы в Тамбовскую, Воронежскую и Пензенскую губернии, обозревать свои имения, и, чтобы это путешествие было нам в пользу, отец заставлял нас вести журнал, в какой местности какая почва земли и где какая растительность. В Москве в то время еще оставалось много знатных древних фамилий; туда удалялись иные, недовольные милостями двора, или, избегая придворных интриг, поселялись там; из провинций также многие семейства приезжали зимовать в Москву, так что тогда она была довольно многолюдна и в ней свободнее веселились, но поговаривали иногда, что в Москве красавиц много, а женихов мало; все молодые люди были на службе в Петербурге. Родителям моим понравилась Москва; там нашли они несколько старых знакомых и с иными подружились. Тетушка Анна Семеновна приехала жить с нами, тетушка и дядюшка Марковы провели у нас зиму; вообще приятно и хорошо нам было. Родители мои думали навек поселиться в Москве; купили дом на Басманной улице и Подмосковную, и хотя имели довольно знакомых, но жили очень уединенно. Брат стал уже подрастать, и отец мой сам занимался его уроками. В конце 1809 года разнесся слух, что государь Александр Павлович намерен посетить Москву. В тот день, когда его ожидали, поутру зашел к нам Александр Маркович Полторацкий{77} и сказал отцу моему, что сегодня ожидают приезда государя и что вся Москва собирается встречать его. Отец мой тоже поехал и отправился прямо в собор, куда много уже съехалось для встречи. Долго ждали царя; столько теснилось народу около него, что он с большою медленностью мог доехать до собора. Народ целовал ноги и платье государя, даже лошадь, на которой он ехал, что было очень чувствительно. Сильна любовь русского народа к царю, отцу своему. После молебствия из собора все поехали во дворец. Император, остановясь в зале, со многими изволил приветливо разговаривать; отец мой не выступал вперед, и государь, увидев его в толпе, сделал движение к нему; стоявшие вблизи отступили; он подошел к отцу моему и разговаривал с ним очень милостиво. Во время пребывания государя в Москве были даны большие обеды и балы дворянством и купечеством, а когда царь обедал у себя, то приглашенных было немного, но в числе их всегда был отец мой; последний день во дворце был большой бал. По отъезде государя все начали говорить, что, вероятно, цель его посещения была та, чтобы пригласить иных старых заслуженных сановников опять к себе на службу; в числе их публика назначала моего отца, что и случилось. Несколько дней спустя, когда мы все радовались, что предположение москвитян не сбылось, в один вечер сидели мы всем семейством довольно поздно, вдруг пришли доложить, что приехал фельдъегерь с эстафетой от государя. Все вздрогнули; отец приказал позвать и принял от него пакет, распечатал и начал читать. Все наше внимание было обращено на него. Вдруг он побледнел, и матушка сейчас спросила: «Что такое?» Он отвечал: «Государь приглашает меня служить опять в Петербург». Матушка, смутившись, сказала: «И ты согласен на это?»— «Не могу отказать государю, — сказал отец, — я должен ехать!» Она замолчала. Отец говорил, что каждый честный человек не должен уклоняться от обязанности, которую на него возлагает Верховная власть или выбор граждан. Матушка разделяла все его чувства — любви и преданности к царю и отечеству, которое она считала как своим, и интересовалась всем, что касалось до России, поэтому и не удерживала его исполнять то, что он считал своим долгом. Через несколько дней к отъезду отца все было готово. Он решил, что мы должны остаться в Москве до весны. Разлука с ним печалила матушку; она тревожилась, но скрывала свои чувства, чтобы не беспокоить его, и утешала себя мыслью, что наши Марковы жили ту зиму в Петербурге, и уверена была, что они будут иметь о нем самое родственное попечение, зная, как много раз они доказывали свою дружбу. По приезде в Петербург отец мой поступил на службу и с учреждением Государственного совета{78} был назначен членом оного и председателем Департамента экономики. В 1810 году весною мы все приехали в Петербург, и тетушка Анна Семеновна с нами; другие обе тетушки жили тогда в Петербурге с семействами. Приехали к нам г-жа Гаке и дядюшка Фома Александрович; было еще несколько семейств дальних родственников и коротких знакомых. В Петербурге тогда находились на службе из Черноморского флота несколько адмиралов с семействами, которые продолжали знакомство с нами. Все это составляло довольно большое общество, и нецеремонное, и всем было общее приглашение. Отец любил, чтобы мы веселились, и у нас для танцев назначен был день — воскресенье. Он часто приглашал гостей к обеду, быв очень гостеприимен, и всегда имел хороший стол. Когда кого он звал обедать в первый раз, то, провожая, обыкновенно говорил, что он обедает в таком-то часу, и кому угодно сделать ему честь — он всегда будет рад. Многие пользовались этим приглашением, только всегда присылали узнать, дома ли обедают. Кроме петербургских знакомых, часто и приезжие иностранцы или кто-либо из губерний, предводитель дворянства, губернатор и другие лица обедали у нас. Отец сам нигде никогда не оставался обедать, кроме когда был приглашен во дворец. Императрица Мария Федоровна{79} никогда не забывала, что супруг ее уважал и любил моего отца, и одинаково приветливо с ним обращалась. Часто отец мой рассказывал нам про разные шутливые их разговоры. Она подарила отцу моему собственной своей работы каме{80} всей императорской фамилии, которые и теперь сохраняются у нас. Императрица Елизавета Алексеевна{81}, по свойственному ей нраву, разговаривала всегда серьезно, но милостиво и очень отличала отца моего от других. В то время, когда пред 1812 годом Коленкур{82} был при нашем дворе французским посланником, в один день отец мой, обедая во дворце, сидел подле государыни, а по другую сторону императора сидел Коленкур, и так как он был большой балагур, то при разговоре о сибирских холодах сказал глупую шутку, что «приятнее было бы съездить в Париж, чем в Сибирь». Государыня с презрением отвернулась от него и сказала отцу моему: «А я лучше поеду в Сибирь, чем в Париж». Эти слова, обращенные к нему, доказывали уверенность, что он разделяет ее чувства. Императрица Александра Федоровна{83} была также всегда благосклонна и милостива к отцу моему.
Отец мой был очень занят делами, и у него собирались комитеты — я не помню какие, только всегда съезжалось много членов. Он бдительно следил за всеми политическими действиями в Европе и был уверен, что Наполеон имел намерение напасть на Россию и что надобно было готовиться взять меры, чтобы вовремя отразить его. В 1811 году один французский эмигрант, г. Д' Алонвиль{84} представил, по секрету, отцу моему бумагу с изложением своего мнения о военной системе Наполеона. Отец мой не доверил ее своему секретарю и заставил нас переписать копию для себя, а подлинник подал государю. Мнение Д' Алонвиля было то, что следует Наполеона заманить внутрь России, и как он тогда будет лишен внешней помощи, то легче будет его победить. Не знаю, подействовал ли этот совет, но оно так и сбылось. Москвою пожертвовали, но и армия из двадесяти языков была уничтожена. Весною, в 1812 году, мы уехали в Москву и прожили несколько времени в нашей Подмосковной, селе Знаменском, сорок верст от Москвы, недалеко от станции Черной Грязи, на устье реки Клязьмы — местоположение прекрасное и веселое. Тетушка оставалась в Петербурге, потому что сын ее находился на службе. Вдруг прислали нам сказать, что государь приехал в Москву и что неприятель вступил уже в границы России. Таковое быстрое движение неприятеля еще более подтвердило уверенность Моего отца, что Наполеон будет домогаться взять которую-нибудь из столиц; отец мой решился немедленно отправить семейство свое в Уфу, где у нас было имение. К двум часам все было готово, что нужно было взять в дорогу, и самый обоз, назначенный к отсылке с людьми и вещами в Уфу; остальное все из дома снесено было в большую каменную кладовую с железными дверьми и ставнями, и поставлен был караул. В девять часов утра получили известие, а в два часа пополудни мы уехали в Москву, остановились там у одних знакомых. На другой день отец мой отправился во дворец; приехав туда, он нашел в приемных залах дежурных генералов и адъютантов и просил некоторых из них доложить о нем гусударю, но никто не обратил внимания на просьбу его; тогда он отнесся к камер-лакею; тот пошел доложить и, возвратясь, сказал, что государь просит его к себе.
Придворные думали, что если Мордвинов уехал из Петербурга, то не был в милости, но государь всегда принимал отца моего, когда он просил аудиенции, и разговаривал с ним откровенно и благосклонно. Когда отец мой вышел от него в залу, то те же самые, которые не хотели с ним говорить, обступили его с вопросами, но он, в свою очередь, ничего им не отвечал и уехал.
Во все время пребывания государя в Москве отец мой ездил во дворец, в Дворянское собрание и ко всем своим знакомым. Москвитяне не все верили, что Наполеон решился идти на Москву; иные спорили с моим отцом, некоторые дамы даже бранили его, зачем он всех пугает. Отец, отправив нас, оставался еще несколько времени в Москве; мы, доехав до Владимира, остановились у одного священника, прожили там неделю в ожидании отца, и когда он приехал, то мы продолжали путь до Пензы, где он решил не ехать далее и ждать несколько времени, чтобы иметь скорое и верное известие о нашей армии, между тем писал в Уфу, чтобы там приготовили для нас помещение.
Слухи повторялись очень тревожные из Смоленска, Бородина и Москвы; у нас тоже не было покойно. Крестьяне не верили, что новый набор по приказанию государя; думали, что помещики сами по себе его назначают. В Инсаре народ взбунтовался; даже иные хотели убить должностных лиц, которые, узнав это, бежали скрыться в соседнем лесу, а мятежники, ворвавшись в дома, опустошили все съестное, напились пьяны и провели всю ночь в пляске; потом заснули крепким сном. Послано было в Пензу к губернатору известие о беспорядке, и, к счастию, проходил в это время полк, который усмирил их. Потом была другая тревога. Дошел слух, что башкиры идут; даже уверяли, что они восстали против русских, но вышло напротив; они шли помогать белому царю. Вся Россия душевно страдала, пока Москва была в руках неприятелей. Мы не знали, чему приписать ее пожары: жертве ли русских для спасения отечества или мщению французов, обманутых в их ожидании. По приезде нашем в Пензу, после первого визита отца моего к губернатору, он и все должностные лица посетили его (хотя Вигель{85} и говорит, что никто не приезжал к моему отцу); потом мы познакомились с некоторыми семействами. Зимою часто бывал у нас губернатор, князь Голицын{86}, дворянский предводитель и многие другие лица; особенно часто бывала у нас жена вице-губернатора, Александра Алексеевна Евреинова{87} и брат ее Аркадий Алексеевич Столыпин{88}, который сделался женихом сестры моей, Веры Николаевны. Впоследствии мы познакомились также с семейством князя Голицына, у губернатора же познакомились с его невесткою, княгинею Анной Александровною Прозоровскою-Голицыною, сын которой, князь Александр Федорович, женился на дочери сестры моей Натальи Николаевны Львовой. Когда французы ушли из Москвы, отец мой, переменив намерение ехать в Уфу, решил весной отправиться в Крым, а в Подмосковную нашу послал дворецкого, чтобы иметь известие о ней и о людях, которые были там оставлены. Приехав туда, дворецкий узнал все случившиеся неприятности, о которых подробно сообщил нам: тамошний староста первое время исправно наблюдал порядок и караулил наши домы до тех пор, пока французы, посланные за фуражем, не зашли к. нам; они сломали железные запоры, ворвались в кладовую, тесаками разрубили ящики и комоды, кое-что взяли, остальное разбросали тут же. Вскоре после того, по изгнании неприятелей из Москвы, набежали в нашу Подмосковную из разоренных деревень в окрестностях Бородина и Рузы до четырех тысяч народа, которые поселились в нашем саду, и как наш староста не наблюдал более караула, то они и довершили беспорядок. Погибло много книг, письма, деловые бумаги по службе отца, картины знаменитых итальянских живописцев и многие фамильные вещи, для нас драгоценные. Дворецкий, какие мог собрать бумаги, все привез, но, к сожалению, очень немного.
В Крым мы не поехали — там открылась чума — и лето провели в имении Столыпиных, где была свадьба сестры Веры Николаевны в июле 1813 года. Село Столыпино в ста верстах от г. Пензы. Пробыв с ними лето и зиму, весною мы отправились в Подмосковную, село Знаменское, и они с нами. Проезжая Москву, мы пожелали видеть остатки нашего дома и нашли одно пепелище: дом был деревянный, весь сгорел, и в нем сгорело несколько прекрасных картин. Одна из них была очень большая, изображавшая Семирамиду, окруженную своим блестящим двором; она принимала подарки от каких-то пленных царей. Отец мой привез эту картину из Италии, желая поднести императрице Екатерине II, но она уже скончалась.
В Москве, в нашем доме, во время вторжения французов, квартировал генерал Мезон, и когда он уехал из Москвы, то оставил нашему почтенному старичку-швейцару караул охранять дом, пока французы выходили из Москвы; но когда снят был караул, то старичок наш видел солдата-француза, который шел с ведром по Басманной улице и мазал стены домов какою-то жидкостью, — и дома немедленно загорались.
В селе Знаменском родился первый внук, Николай Столыпин{89}, в июне 1814 года. Пробыв там несколько времени, мы поехали осенью в Петербург все вместе, и Аркадий Алексеевич поступил на службу.
В Петербурге мы остановились у тетушки Анны Семеновны; пробыв у нее месяц, наняли дом графа Головкина, жили в нем два года, и хотя дом был нарядный, с большими залами, но так как отец мой несколько раз был в нем нездоров и сестра Наталья Николаевна была очень больна нервическою горячкою, то и решились искать другой дом и наняли дом на Театральной площади{90}, а потом отец купил его, и также купил дачу по Петергофской дороге, на 12-й версте от Петербурга. В продолжение этих трех лет мы нанимали приморские дачи за Петергофом для купания.
Хотя здоровье отца моего не поправлялось, но он продолжал заниматься делами. Матушка моя очень тревожилась о его здоровье; он худел, слабел и чрезвычайно был бледен, что всех нас поражало; нашли необходимым ехать за границу.
Июня 6-го 1818 года мы выехали из Петербурга, заехали в Белорусское свое имение, потом через Витебск, Могилев, Житомир переехали границу в Бродах, где остановились на несколько дней; в Лемберге и Ольмюце пробыли также несколько времени; приехали в Вену 12-го августа и остались там две недели. Горы Цимеринг проехали по старой ужасной дороге, границу переехали в Понтебе; были в Венеции, Падуе, Болонье, во Флоренции и приехали в Ливорно 16-го сент. Пробыли два месяца у тетушки Партридж в ее великолепной приморской вилле; но как от моря там было очень холодно, то поехали зимовать в Пизу, и тетушка с нами. Здесь отец мой познакомился с несколькими учеными людьми, которые составляли ему приятное общество. Один из них был профессор Санти{91}, и с женою его мы коротко познакомились; они были тетушкины приятели и часто бывали у нас.
Отец представлялся герцогу, обыкновенно проводившему там зиму, и посетил несколько знатных особ, находившихся при тосканском дворе{92}. Весною мы поехали во Флоренцию, пробыв там несколько дней, отправились через Перуджию и Сполето в Рим видеть все торжественные празднества Папы на Пасхе, куда приехал и наш великий князь Михаил Павлович{93} со свитою, и несколько русских семейств; кроме того, там зимовали еще многие из русских. Мы скоро познакомились с тамошними нашими соотечественниками и часто съезжались с ними смотреть католические празднества, церкви, знаменитые галереи, древние редкости и развалины Рима, и ездили осматривать все окрестности. В Неаполь не поехали, остерегаясь разбойников, нередко нападающих там на путешественников. Выехав из Рима 15-го апреля 1819 года, мы возвратились опять во Флоренцию; пробыв там более недели и простясь с тетушкою, поехали в Милан. Разлука с тетушкою была очень горестна для обеих сестер; по своим летам они не надеялись уже более увидеться. В Милане мы пробыли дней десять; там жил ученый Джойя,{94} статистик, которого отец мой по приезде своем немедленно посетил. Джойя был известен ему учеными сочинениями по части политической экономии, на итальянском языке. Во время нашего пребывания в Милане они виделись каждый день, можно сказать подружились; нам даже интересно было слушать их разговоры. Джойя, приятный, умный человек, с своей стороны, удивлялся глубоким познаниям отца моего в политической экономии и во всех других ученых предметах; знакомство их было для обоих большим наслаждением. Джойя часто бывал у нас, даже один раз остался обедать, сказав при том, что двадцать лет уже, как он нигде в гостях не обедал. После он с отцом моим вел переписку и прислал ему полное издание своих сочинений*.Из Милана мы поехали смотреть в Ароне огромную статую св. Карла Баромея {95}, ездили по живописному озеру Лаго-Маджиоре, посетили Изолабеллу и Мадре, потом через Симплон проехали в Швейцарию, там ездили по разным городам и из Женевы поехали в Париж, а потом, отправясь в Англию, приехали в Дувр 15-го июля. Три недели пробыли в Лондоне, где отец мой часто виделся с известным Иеремиею Бентамом.{96}
Из Лондона мы поехали в Ливерпуль, где пробыли пять недель у приятельницы матушки миссис Эрл (Earl), погостили у дядюшки (John) Джона Коблей, который жил в Чедаре, близ Бристоля; пробыв несколько времени в Лондоне, поехали зимовать в Париж. Там тогда было много русских семейств; чаще всех нас посещал князь Долгорукий,{97} который очень забавлял нас рассказами о разных происшествиях, случившихся при иностранных дворах, где он был посланником. Часто бывал у нас сенатор Сумароков{98}, также граф Соллогуб, князь Щербатов{99} и другие русские, проживавшие тогда в Париже. Был у отца моего несколько раз и герцог Ришелье{100}, бывший военный губернатор в Крыму, а в то время министром при Людовике XVIII. В Париже нашли мы также старых знакомых: французских эмигрантов, графа и графиню Клермон-Тонер, гр. Роспек и Вальгра, приверженцев Бурбонов{101}. Еще отец мой пожелал познакомиться с г. Лоранси{102}, человеком очень образованным и ученым литератором; отец мой даже приглашал его приехать к нам в Россию. Случились тогда в Париже два происшествия, очень неприятные. Явились «пикеры»{103}, которые привели в смятение весь Париж, и мы, в числе других, не смели выезжать; шесть недель все сидели дома, до тех пор, пока полиция не взяла меры уничтожить их; потом весною был убит герцог Берри. Смерть его всех встревожила, и мы рады были скорее уехать. В мае месяце мы оставили Париж, останавливались на пути в разных городах; пробыли месяц в Тёплице {104}, потом через Дрезден и Берлин возвратились в августе 1820 года в Петербург. Во время путешествия отец мой совершенно поправился здоровьем, делал более движения, не имел никаких забот, ни служебных, ни частных; в больших городах все его занимало; он осматривал все замечательности с большим удовольствием и везде был вместе с нами.
Дорожные заботы ему никогда не были в тягость. При нас курьера не было, и отец мой сам исполнял эту должность, смотрел за всем порядком, все сам заказывал и сам расплачивался, выходил с братом смотреть квартиры по гостиницам и, уезжая, требовал от нас, чтобы все комнаты оставались в порядке; заходил даже в наши спальни, наблюдая, чтобы и там все было прибрано. Он всегда приучал нас к большому порядку, быв сам во всем аккуратен, и повторял часто, что это для каждого необходимо и что нужно всегда приучать детей с малых лет к порядку и аккуратности, что подействует на всю их жизнь.
В отсутствие наше у нас в доме верхний этаж был отдан внаймы; занимал его американский посланник; во втором жила тетушка Анна Семеновна с семейством, а ближнюю нашу дачу занимала сестра Вера Николаевна Столыпина с мужем и детьми. Возвратясь из-за границы, мы прожили всю осень вместе на даче. У сестры моей тогда было уже четверо детей.
К зиме мы переехали в Петербург, в собственный свой дом. Тетушка Анна Семеновна, хотя и жила с своим сыном на квартире, но всегда имела у нас в доме комнату и часто ночевала. На зиму приехали в Петербург обе тетушки, Елизавета Семеновна с тремя дочерьми и Екатерина Семеновна, которая, по отъезде нашем за границу, вскоре овдовела; все они бывали у нас каждый день. Матушка всю эту зиму была очень слаба; путешествие за границу, против нашего ожидания, ее очень утомило; она страдала ревматическою болью в руках, которую она получила от простуды в Италии, и в Париже всю зиму была нездорова. По возвращении из путешествия она долго не могла поправиться. Летом в 1821 году мы поехали в Ревель на шесть недель для купанья; осенью возвратились довольно рано. Матушка моя желала провести еще несколько времени за городом, так как осень была прекрасная. Ближняя наша дача была отдана внаймы, и мы проехали прямо в Ораниенбаум. Остановясь в гостинице, нашли в окрестности дачу адмирала Лупандина{105} свободною уже от жильцов, остались там всю осень и решили купить эту дачу; она давно была нам знакома, как и все прибрежье; мы несколько лет проводили там каникулы для купанья по разным дачам, как-то: у Грейга{106}, Чичагова, Бека и на этой даче. Она славится великолепными, огромными дубами; неизвестно, кем они были посажены, но, вероятно, еще при Петре Великом, а может быть, и ранее. Дача эта принадлежала некогда графу Роману Илларионовичу Воронцову{107}, отцу княгини Дашковой, которая упоминает о ней в своих Записках. После того мы несколько лет, весну и осень жили на ближней даче. Отец и брат мой ездили каждый день в город, в девять часов утра, на службу, и к обеду возвращались. Но летние шесть недель, вакантное время для отца, мы проживали на дальней даче и пользовались морским купаньем, что принесло большую пользу матушке. Она приглашала туда многих из наших знакомых, и мы проводили время очень приятно. Брат жил в городе, но приезжал каждую пятницу к обеду, а в понедельник утром опять уезжал на службу. У нас на даче была оранжерея с виноградом. К нам всегда собирались на лето много молодых девиц гостить, а когда приезжал брат из города, то для них это был праздник. Бывало, между разными забавами, он поведет их в оранжерею, разумеется, с позволения отца — поднимет раму, пустит их туда и опять закроет, а они наслаждались фруктами сколько хотели. Отца это веселило, он ходил и с шуткою говорил садовнику: «У тебя оранжерея замкнута, а, кажется, там птички клюют» Отец мой очень любил садоводство и всякие сельские работы: разводить школы, осушать болота, приготовлять землю разных качеств и прочие садовые занятия. Сам собирал семена, особенно яблонные, и душистый горошек (остальные семена разных цветов собирала я для него) и все пакетики хранил он у себя до весны. Часто обрезал сам сухие ветви у фруктовых деревьев; не доверял ножа садовникам, находя, что они портили их своею излишнею стрижкою. Антипатией его были также танцмейстеры и парикмахеры, которые, он говорил, не понимали красоту природы; одни портили своими грациями, а другие — уродливыми прическами. Он любил шахматную игру; по этой причине у нас, на дачах и в городе, всегда стояли в зале шахматные столики; сам он не садился за игру, но вся наша молодежь умела играть в шахматы, а он, ходя по зале, часто останавливался, смотрел с удовольствием и помогал обеим сторонам.
Отец мой требовал большой вежливости от молодых людей и делал иногда замечания даже посторонним, когда он находил, что они были неучтивы. Заметив раз, что молодой офицер стал в церкви слишком близко перед нами и другими дамами, отец сказал учтиво, но очень серьезно: «Милостивый государь, за вами стоят дамы», тот, повернувшись, посмотрел на отца, ничего не ответил и отошел. Однажды мы все гуляли с отцом на даче и ходили по дорожке внизу, близ большой дороги; в это время проезжала коляска с дамами; отец снял шляпу и поклонился. «Что это, знакомые ваши?» — спросила одна особа из нашего общества. «Нет, моя милая, — отвечал он, — но это дамы, а я пред дамою всегда снимаю шляпу». «Respect aux dames!» (уважение дамам), — как он выразился. Одна из этих дам, соседка, проезжая часто мимо нашей дачи, очень замечала учтивые поклоны моего отца и рассказывала одним знакомым, что она всегда привставала в экипаже, чтобы ответить самым почтительным поклоном на необыкновенную учтивость этой почтенной личности. Он не только был учтив с дамами, но даже всегда особенно внимателен. На придворных балах молодые девицы очень любили, когда он подходил к ним, потому что слышали от него самые милые комплименты и с ним любезничали. Одна особа мне сказывала, что они всегда замечали когда он входил в залу между ними слышался тихий говор: «Voila Mordvinoff» (Вот Мордвинов). По возвращении нашем из-за границы у нас по воскресеньям собирались только одни родные, а в прочие дни к обеду отец продолжал приглашать, как и прежде. Он был, можно сказать, из последних старых бояр прежних времен: стол его был открыт для всех, богатых и бедных; он не смотрел на одежду, был приветлив и внимателен ко всем своим гостям и до такой степени был хлебосол, что, когда мы купили дом на Театральной площади, где в то время зимою несколько лет сряду бывали полковые смотры, отец мой приказывал дворецкому угощать завтраком всех знакомых и незнакомых офицеров, кто только пожелает войти. Парадный вход дома был на углу Никольской улицы, буфет же был в нижнем этаже. Чай, кофе, вино и разные закуски были приготовлены на столе. Наш верный слуга Филипп Андреевич отличался усердием, вспоминая жизнь в Николаеве, где он уже привык к хлебосольству своего господина. Филипп Андреевич, старый слуга моего отца, был взят из Белоруссии, в числе других прислужников, еще при поездке нашей в Херсон; после он был вольноотпущенным, но оставался у нас. По правилу отца, слуга при доме в крепостном состоянии более десяти лет не служил; хорошие люди не оставляли нас до конца жизни их, а дурных мы отсылали.
Известно, что прежде солдаты служили двадцать пять лет. Отец мой часто сожалел о их участи, говоря, что «рядовой, прослужа все цветущие лета своей молодости солдатом, возвращается домой как в чужую сторону, ослабев в силах, без денег, без угла и часто доживал свой век в нищете». Однажды отец мой сказал государю Александру Павловичу, что, вероятно, каждый бы крестьянин охотнее шел в солдаты, если бы служба их продолжалась не более десяти лет и если бы имел надежду возвратиться в прежние права своего крестьянского быта. Государь возразил, что «такое предложение было бы обидно для всякого солдата». Однако впоследствии, кажется, было сделано частным образом осведомление в казармах, и оказалось, что действительно многие охотно бы согласились на такое предложение.
Здоровье отца моего было весьма удовлетворительно; он деятельно и неутомимо занялся службою. С 1821 года был председателем департамента гражданских и духовных дел, членом комитета гг. министров, комитета финансов и земледельческого комитета; два из этих комитетов собирались у него на дому. Быв издавна членом Экономического общества{108}, он в 1823 году был избран президентом оного и сделал значительные пожертвования из собственных своих доходов в пользу этого Общества; не ограничиваясь тем, уговаривал многих богатых людей жертвовать для сей цели, даже убедил несколько дам быть членами Экономического общества, как-то: графиню Софью Владимировну Строгонову{109} и других. О всей пользе и усовершенствовании, которые он доставил своим управлением этому обществу, в речи г. Усова упомянуто подробно. Не считаю лишним поместить здесь из речи г. Усова несколько слов о моем отце.: «В кратком очерке жизни его нельзя представить всех многочисленных подвигов его деятельности. Он обращал внимание на все и покровительствовал всему, в чем видел общественную пользу. Он поощрял наградами и много жертвовал от себя денежными пособиями. Он оставил много рассуждений и писем о разных предметах государственного и частного благоустройства. Граф Николай Семенович предавался общественному делу искренно, с чистою любовью; где шло дело о пользе пламенно любимого им отечества, там он удалял всякую мысль о себе, забывал собственную выгоду, даже самолюбие, жертвовал всем своим достоянием, только бы благо государства упрочить и возвысить». «В частной жизни граф Николай Семенович был скромный семьянин, постоянный доброжелатель и благодетель всех окружающих его, и даже посторонних. Много слез осушено его щедрою рукою и его деятельным попечением. Сам он руководствовался только чистою справедливостью, от которой не позволял себе отступления даже в малостях. Без ропота покорялся тяжким случаям, встречавшимся ему в жизни, полагая упование на премудрый промысел; искренняя, добродушная улыбка, выражавшая чистоту души его, не переставала украшать его до конца жизни».
В 1823 году отец мой был пожалован орденом св. апостола Андрея Первозванного. Многие удивлялись, что он так поздно получил эту награду; но я знаю, что говорили государю, что отец мой горд и пренебрегает наградами. Говоря это, по-видимому, имели цель удалить его от царя. Они боялись его справедливости и неустрашимой его откровенности. Он не был горд и самолюбив, но понимал свое достоинство. Он служил царю верою и правдою; не домогался наград, потому что не был честолюбив, но за милости царя всегда был благодарен.
Когда он получил андреевскую ленту, то немедленно поехал благодарить государя и принят был в его кабинете. На выражение благодарности за эту милость, государь сказал: «Я удовлетворил желанию моего сердца».
Отец мой любил царя, но не льстил ему и не боялся говорить правду. Много раз я слышала, что он говорил моей матушке: «Любовь моя к царю и отечеству слиты в одно чувство в моем сердце!» Иногда печалило его, что, при удалении от царя, он не может быть столько ему полезен, сколько бы желал. Многие называли моего отца русским Аристидом{110}. Он защищал одинаково права людей, как сильных и богатых, так и слабых и бедных, и, невзирая на личность, судил по справедливости: всегда свято чтил верховную власть и говаривал: «Беда была бы России, если бы власть находилась во многих руках». Будучи в Государственном совете председателем гражданских и духовных дел, он продолжал отличаться своими мнениями, которыми еще более сделался известен всей России. Занимаясь государственными и частными делами, он, между прочим, восставал на винные откупа. Противен был его чувству этот источник дохода с вина. На возражение, что с уменьшением пьянства уменьшится и доход государственный, отец мой говорил, что нужно бы стараться извлекать из других источников государственный доход, а не действовать во вред нравственным принципам и не пользоваться способом, столь пагубным для здоровья русского народа. Плоды пьянства — нищета, болезни, смертность; все способности человека гибнут; трезвый же народ трудолюбив, благоденствует, умножается. Отец мой часто говорил, что он желал бы, чтоб в Петербурге не было более семи кабаков, и еще прибавлял шутя: «И семь модных магазинов— как семь смертных грехов!» Однажды, беседуя с государем Александром Павловичем, он заметил, что неприлично прибивать царский герб над дверьми кабаков. Вероятно, прежде не обращалось на это внимания, но после гербы с питейных домов исчезли. В 1824 году, во время наводнения, — мы были в Петербурге, и отец мой в этот день собирался ехать во дворец, а брат, по службе, в департамент, но матушка уговорила их остаться; — такой был сильный ветер, что с крыш срывало листы железа и кружило по площади. В 9 часов утра вода начала уже выходить из труб и канав. На нижней площадке нашей лестницы показалась сырость, а когда площадь стала покрываться водою, то на нее нагнало дров, которые, приплыв к нашему дому, ударялись в окна и разбили стекла; тогда вода хлынула, и все комнаты нижнего этажа наполнились водою, поднявшеюся до двух аршин высоты. В это время гостил у нас дядюшка Коблей и находился в нижнем этаже; только что он успел перебраться наверх, как вода наполнила его комнаты. Один флигель-адъютант проехал на лодке по площади. В два часа вода постепенно стала сбывать, и с какой радостию мы услышали в 8 часов вечера стук экипажей и топот лошадей! В 1825 году 29 апреля сестра Наталья Николаевна вышла замуж за камергера Александра Николаевича Львова{111}. Несколько дней спустя после свадьбы сестры, 7 мая, скончался муж сестры Веры Николаевны, сенатор Аркадий Алексеевич Столыпин. Она осталась с семерыми детьми; меньшой дочери ее было восемь месяцев. После кончины мужа сестра моя всегда проводила лето с нами на даче.
Отец мой любил детей и был ласков с ними, особенно был нежен с девочками: мальчиков, он говорил, не надо баловать. Он не вмешивался в воспитание, которое другие родители давали своим детям, но не был равнодушен к тому, что касалось до его семейства. Когда Аркадий Алексеевич взял первого гувернера к своим сыновьям, старшему было тогда около восьми лет. Гувернер этот был швейцарец Шербулье{112}, родственник литератору Шербулье, человек очень ученый, отлично знал греческий и латинский языки, но отец мой не одобрял этого выбора и находил, что он имел слишком либеральные принципы, чтобы доверять ему воспитание детей. Когда, после двух лет, Аркадий Алексеевич удалил его, то отец мой был очень доволен, что такой наставник не находился более при его внуках. Он любил, чтобы дети свободно играли и веселились, но остерегал, когда они слишком резвились и шумели, говоря с улыбкою: «Советовал бы я вам попросить вашу маменьку дать вам иногда розочек, тогда вы, как вырастете, будете умными и дельными людьми; моя матушка тоже меня секла, зато я вышел порядочным человеком». Это было говорено шуткою, но ему неприятно было, когда детей наказывали и строго с ними обращались.
Он находил только, что не надобно позволять детям резвиться до забывчивости, чтобы их рассудок не затмевался излишнею резвостью, иначе дети привыкнут с малых лет действовать без размышления, а от этого в жизни бывают дурные последствия. Он считал, что необходимо приучать детей к чистописанию, особенно на русском языке не позволять писать связным иностранным почерком; чтоб каждое слово было написано ясно и буквы были без крючков и украшений. Он находил, что это очень важно и от этого бывают часто недоразумения и споры в важных делах. Все свои познания он приобрел сам, без помощи учителей. Все, что он читал, оставалось у него в памяти, потому что он делал свои замечания и выписки о всех полезных предметах и продолжал это во всю свою жизнь. По замечанию его то, что мы изучаем сами без помощи других, остается тверже в памяти.
Он не любил роскоши и лишних, ненужных расходов, но требовал приличия и щедро давал на все, что необходимо. Дом его всегда был убран хорошо, мебель куплена в лучших магазинах, покрыта штофом и бархатом, но лишних украшений по столам и стенам— ваз, канделябров и разных бронзовых вещей — он никогда не любил, особенно не терпел занавесей у дверей и окон, называя их тряпками, повторяя слова Говарда: «It is a harbour of dust» (вместилище пыли), и говорил, что чистота и свет нужны для здоровья. Когда он был молод и не имел еще больших доходов, то считал необходимостью всегда отделять хотя малую часть от своих доходов— на черный день, и для этого назначил особенный портфель, в котором сберегал откладываемые деньги; кроме того, он прилагал туда же деньги, которые сберегались от определенных расходов. Вообще он разделял статьи расходов на необходимые и ненужные; в необходимых никогда не отказывал, а от ненужных старался удерживаться, и когда успевал в этом, то деньги эти откладывал тоже в копилку. Таким способом он всегда имел особенный маленький капитал на черный день, как он называл.
Он считал нечестным жить сверх своего состояния и входить в долги, и говорил, что хороший хозяин должен вести дела свои так, чтобы доход превышал всегда его расходы. Отец мой сам вел счеты свои до малейших подробностей; в конце месяца весь доход и расход разделял по статьям, а в конце года соединял все предметы также по статьям, и оттого всегда мог легко проверять доходы и расходы каждого года. Он продолжал вписывать в книгу сам до последних лет своей жизни, но сводить счеты в последние двадцать лет поручал мне. Отец мой был большой знаток в живописи и когда, еще в 1784 году, был в Ливорно, в то время продавалось много галерей разоренных знатных фамилий. Он воспользовался сим случаем и составил себе собрание картин знаменитых живописцев, которые ему удобно было увезти на корабле. В Николаеве они украшали отдельную большую залу в нашем доме. В 1805 году отец мой продал главную часть из них; иные сгорели в 1812 году в Москве. Когда же он поселился в Петербурге, то снова начал покупать, и ему удалось приобрести несколько из прежних проданных им картин знаменитых живописцев*.* А именно приобретены: 1. Рафаэля — Иоанн Креститель{113}. 2. Леонарда да Винчи — Иродиада{114}. 3. Джулио-Романо{115} — Адам и Ева. 4. Мнкеланджело{116} — Св. семейство со спящим младенцем. 5. Сассо-Ферато — Пресвятая дева. 6. Шедони{117} (Schedoni) — Эрот и еще несколько других.
Дядя мой, Александр Семенович, также умел ценить живопись, но ни он, ни отец мой не были живописцами. В то время предпочитали более гражданскую службу, нежели художественные занятия, но оба они, пользуясь случаем, приобрели себе большие коллекции картин. Брат мой, Александр Николаевич, с малых лет выказывал свой талант к живописи. Сколько картиночек я сберегала с пятилетнего его возраста, на которых так мило и ясно выражалось его пылкое живописное воображение! Однажды, когда ему было восемь лет, он скульптировал ножичком на кусочке разбитой алебастровой вазы лошадь и воина, который держал ее за узду; фигура их была так прекрасна и поза так натуральна, что отец мой был удивлен талантом ребенка и сохранил этот кусочек между своими редкостями, говоря: «Как жаль, что этот талант не дан бедному мальчику, он был бы русским Рафаэлем». Отец мой готовил его быть государственным человеком, и брат мой никогда не имел хорошего учителя живописи, но всегда любил рисовать. После кончины первой своей жены он начал пользоваться своим врожденным талантом. Пробыв несколько месяцев в Италии, он брал этюды с натуры в Венеции, Риме и Неаполе, по которым написал несколько картин, возвратясь в Россию. После того он постоянно занимался этим искусством и оставил много отличных картин, которые известны и оценены знатоками. По кончине отца он ездил несколько раз с семейством в Италию и продолжал заниматься живописью.
В 1825 году, по кончине государя Александра Павловича, были частые съезды во дворце, и отец мой беспрестанно туда ездил. Декабря 13-го приказано было съезжаться в 8 часов вечера в Зимний дворец, в ожидании великого князя Михаила Павловича из Варшавы. Все собравшиеся долго ожидали его приезда: вдруг пришел граф Милорадович{118} и объявил, что приказано всем собраться в залу Государственного совета. Все туда пошли и заняли свои места. На всех лицах выражалось ожидание великой вести; тогда вошел великий князь Николай Павлович{119}, с бумагами в руке, и сел на президентское место. Все смолкло. Он начал читать манифест. Отец мой понял, что сам государь читает, и первый встал; все последовали его примеру и стали вставать один за другим. После манифеста государь прочел все письма императрицы Марии Федоровны и братьев своих. В тот вечер собралось к нам несколько родных, и отец мой возвратился домой очень поздно; мы все ожидали его с нетерпением. На другой день назначено было собраться для присяги в Сенат, в 9 часов утра, в Совете в 11 часов и во дворце в 2 часа.14-го декабря, рано поутру, услышали мы, что сенаторам приказано было присягать в 7 часов утра, вместо 9. Перемена эта удивила нас: что так рано подняли старичков? Вскоре прибежал к отцу Г. Д.
Столыпин{120}, в большом смущении и со слезами спрашивал: что делать? «У меня три сына, молодые офицеры гвардии, приказано сегодня присягать Николаю Павловичу, а Г. уверяет, что Константин Павлович{121} не отрекся». Отец мой, побранив Г., убедил не верить ложным слухам и успокоил Столыпина. Едва этот ушел, прибежал другой сосед с известием, что солдаты в казармах бунтуют. Отец сейчас велел заложить карету и послал сказать брату, чтоб он ехал с ним вместе во дворец. Матушка испугалась и просила не ехать, когда в городе неспокойно, но отец сказал: «Когда государь в опасности, наш долг быть при нем!» — и матушка более их не удерживала; они оба отправились во дворец. Целый день мы были в страшном беспокойстве. Накануне тетушка у нас ночевала и осталась с нами. Люди наши приносили нам тревожные слухи, беспрестанно бегая осведомляться на площадь. Этот день описан многими и известен всем{122}. Мы все время ходили по зале; матушка несколько раз посылала узнавать об отце, но посланные никак не могли пробраться во дворец сквозь толпу, и мы весь день были в неизвестности. Матушка моя всегда во время душевных испытаний, сохраняя спокойный вид, не тревожила окружающих ее волнением своих чувств и с кротостию покорялась воле божией. На нашей площади мало было народа, все стремились в ту сторону, где собиралось войско. Вдруг мы услышали шум на улице, бросились к окну и увидели идущих в беспорядке солдат экипажа — гвардии, которых вел офицер с обнаженною саблею и, оборачиваясь беспрестанно к ним, говорил с большим жаром. Они прошли площадь и направились к бунтовщикам. Это нас ужасно поразило. В ту минуту вошел в залу старый слуга, Филипп Андреевич, чтобы накрывать на стол к обеду, но, увидев также солдат в беспорядке, остановился и сказал матушке: «Грешно теперь обедать, позвольте не накрывать стола». Мы все охотно согласились и не обедали тот день. Сестра Вера Николаевна с детьми приехала к нам ночевать. В 8-м часу отец прислал сказать, что он здоров, а сам приехал довольно поздно, потому что по окончании всей тревоги было молебствие и присяга. На другой день отец мой ездил опять во дворец и, возвратясь, рассказывал, как он удивлялся красноречию молодого государя. Император Николай в присутствии всех объяснил весь заговор кратко и ясно, слогом Тацита {123}, как сравнил отец. В марте 1826 года привезли тело в бозе почившего государя Александра Павловича. Отец мой при печальной церемонии въезда в Петербург нес из императорских регалий{124} царский скипетр; ассистентом его был адмирал Кушелев{125}. Тогда отец мой был уже 72-х лет, одет, как следует, в полной форме и, как все другие, был в черном плаще и большой траурной шляпе. Погода была ужасная; ветер и вьюга. Бедный адмирал Кушелев простудился и умер. Отца моего бог сохранил; с ним не было никаких последствий.
В августе мы поехали в Москву на коронацию — отец, матушка, брат и я. В тот год лето было очень жаркое и много было пожаров, горели леса и деревни. Нам пришлось несколько раз проезжать мимо пожаров; одна деревня была совершенно в пламени с обеих сторон, когда мы ее проезжали. Страшно было видеть пробирающийся в лесу огонь и слышать треск горящих деревьев. Многие другие, проезжая, тоже видели подобные зрелища. По прибытии в Москву одна моя родственница упросила меня ехать с нею к одним ее знакомым, где можно было видеть церемониальный въезд; я согласилась ехать с тем, чтобы меня не называли. Когда придворные золотые экипажи проезжали мимо, одна из карет, в которой сидел отец мой, остановилась против самых тех окон, где мы были, и он в ту минуту смотрел на нашу сторону. Две дамы с живостью сказали: «Посмотрите, какое почтенное, выразительное лицо старичка с белыми волосами!», а третья им ответила: «Это адмирал Ник[олай] Сем[енович] Мордвинов.» Во время празднества была иллюминация, и как наш дом был почти за городом, то мы видели ее отлично, особенно Кремль был точно залит огнем. В Москве мы пробыли долее, чем предполагали; отец мой заболел рожею, что нас и задержало; мы все оставались до его выздоровления. В 1827 году отец мой занялся устройством страхового от огня общества, которое и теперь считается лучшим. В том же году тетушка Анна Семеновна переселилась в Москву, потому что сын ее купил имение в Дмитровском уезде, и она решилась жить с ним, но, не желая вовсе расстаться с своим братом и его семейством, обещала приезжать каждый год, гостить на несколько месяцев у нас; при всем том родителей моих огорчил ее отъезд, так как они никогда надолго с нею не расставались. В 1828 году, сентября 2-го, брат мой Александр Николаевич женился на Анастасии Алексеевне Яковлевой{126} Зимою приезжала гостить к нам тетушка Анна Семеновна. В 1829 году отец мой получил от государя Николая Павловича алмазные знаки ордена св. апостола Андрея. В 1830 году 16-го января родился у брата сын Николай. В мае приехала к нам тетушка Анна Семеновна и пробыла до сентября. В это время в Москве появилась холера, почему она и поторопилась уехать к своим детям.
После 1830 года отец мой, кажется, не ездил уже на придворные балы, так как они начинались довольно поздно, но на выходы и в Совет продолжал ездить. На частных балах никогда не бывал, кроме как у друга своего Александра Семеновича Шишкова{127}. По временам посещал всех своих знакомых. В «Семейной хронике» Аксаков{128} упоминает об одном вечере Алек[сандра] Семеновича] Шишкова, на котором была разыграна итальянская пиеса. Автор говорит, «что он был свидетелем патетической сцены, видел сам, как взволновано было семейство Николая Семеновича Мордвинова при звуках итальянского языка, что они плакали как дети». Во-первых, семейство Ник[олая] Семеновича] Мордвинова не было на этом представлении, и дочери его ни слова не говорили по-итальянски. Не странно ли позволять себе писать такую небылицу! Аксаков сказал другую нелепость, «что Мордвинов имел привилегию целовать в губы знакомых дам и девиц и что они весьма дорожили его поцелуями», и «Русская старина» повторяет то, чего никогда не бывало! «Русская старина» (январь, 1872) говорит, что «из литераторов были близки Мордвинову: Воейков{129}, Грибоедов{130} и Рылеев»{131}. Воейкова я совсем не помню; Грибоедов никогда не был даже представлен моему отцу, а Рылеев был в доме раза два — не более. Отец мой продолжал знакомство только со старинными литераторами и поэтами, как-то: с Шишковым, Державиным{132}, Карамзиным{133}, Жуковским{134} и проч. С литераторами и поэтами нового поколения он может быть встречался у Шишкова, но ни с кем не был близок, даже Пушкин к нему не ездил, хотя отец мой с удовольствием читал некоторые его сочинения. С Александром Семеновичем Шишковым самая искренняя дружба продолжалась до конца его жизни. «Русская старина» передает, что «Мордвинов вследствие падения Сперанского{135} уехал в Пензу». Совсем не то! Он просто поехал весною в свою Подмосковную дачу со своим семейством провести лето, как сказано выше. Как Сперанский, так и отец мой были государственные люди и, занимаясь одними предметами, могли посещать друг друга. Отец мой ценил его умственные дарования; но душевные их качества были совершенно различны; потому они и не могли сблизиться и быть в коротких отношениях. По возвращении Сперанского в Петербург отец мой и он жили в одном городе почти 20 лет и никогда не ездили один к другому.
В 1831 году, февраля 3-го, матушка захворала горячкою. Мы тогда уже пользовались гомеопатиею{136}, и удачное лечение ее опасной болезни сделало нас совершенно гомеопатами. Тогда отец мой написал маленькое свое сочинение «О гомеопатии». Еще в печати известны три его сочинения: «О пользах, могущих последовать от учреждения частных по губерниям банков», «О мануфактурах в России и тарифе» и «О способах к получению выгодных урожаев». Когда в 1830 году в Москве появилась холера, то по письмам наших Львовых и Корсаковых из Московской и Саратовской губерний видно было, как удовлетворительно было там гомеопатическое лечение от этой эпидемии. Они сами лечили своих крестьян и многих других в их окрестностях; иные соседи последовали также их примеру.
Удачное лечение внушило крестьянам доверие; они беспрестанно обращались к ним за помощью. Помещики сами ездили по больным, а жены их приготовляли порошки по гомеопатической системе. Письма сестры моей, Львовой, особенно интересовали нас, и, когда холера появилась в Петербурге, отец потребовал от них все сведения, которые нужно быть иметь: описание периодов болезни, лечение ее, отчет в успехах, — и, присоединив к этому некоторые извлечения из писем, послал все к русскому консулу в Америку; писал к нему, что так как холера прошла всю Россию и обходит Европу, то он полагает, что эта болезнь неминуемо посетит и Америку; а как Америка, подобно России, еще новый край, без всех тех удобств, которыми пользуется Европа, то, видя, сколько гомеопатия была полезна в России, он считает долгом по человечеству сообщить в Америку все, что он собрал в доказательство превосходства сего лечения. Консул представил все сии бумаги медицинскому факультету, и американские доктора приняли это во внимание. В Америке гомеопатия получила большой успех; в то время там было не более четырех докторов-гомеопатов, а теперь в Соединенных Штатах около четырех тысяч гомеопатических врачей!
По прошествии десяти лет после того, как отец мой послал свои замечания о гомеопатии, он получил диплом от Северо-американского гомеопатического факультета. Ему сделали честь, избрав его почетным членом их общества, признав его одним из первых, содействовавших введению гомеопатии в Америке. Следя за случайными открытиями, он тоже обратил внимание на г-жу Турчанинову{137}, известную многим докторам. Она почувствовала в себе магнетическую силу лечить горбатых и коротконогих и приехала в Петербург заняться этим. Сила ее магнетизма, которую она сообщала больным, не прикосновением своих рук, а одним зорким взглядом, давала им способность ясновидения, понимать и чувствовать, что полезно было для их недуга. Раз, по просьбе знакомой дамы, Турчанинова лечила у нас в доме одного бедного мальчика, и как больные обыкновенно делали удивительные движения, мальчик вертелся на палке, которую держали два человека; один из них со страха выронил палку из рук, мальчик упал и вывихнул себе руку.
Г-жа Турчанинова в испуге упала в обморок, а покровительница его убежала. Родители мои бросились помогать бедному мальчику, снесли его в кабинет, послали за костоправом и вместе с ним сами помогали в этой операции. Мальчик этот остался впоследствии на попечении моих родителей.
В 1832 году сестрица, супруга брата моего, Анастасия Алексеевна сделалась очень больна, и брат мой решился ехать с нею за границу, а также и брат ее, Иван Алексеевич, поехал с ними. В Венеции она скончалась 9-го января 1833 года, и ее привезли в Петербург. Отец мой в этом же году упал, ложась спать, и с неделю был болен; он был подвержен головокружению. Сестра Вера Николаевна занемогла нервической горячкою, и после двухнедельной болезни мы ее лишились 4-го января 1834 года. Смерть сестры поразила матушку. Горестна была эта потеря и для всех нас; единственным утешением матушки было воспитание сирот сестры моей при себе. Они и переехали все к нам. Брат мой никогда не расставался со своими родителями и всегда жил с своим семейством в одном доме с нами. Матушка моя нежно любила всех своих детей и внучат, но, кажется, еще горячее единственного своего сына и его Колю. Этот мальчик с самого детства был одарен всеми лучшими качествами душевными, сердечными и умственными, нрава кроткого и веселого, притом красив и грациозен; он был общий любимец в нашем семействе. Этого ангела, к величайшему отчаянию отца его и горести всего семейства, лишились в самых цветущих летах его юности, — на семнадцатом году от рождения, 24-го сентября 1846 года.
Отец мой в 1834 году пожалован в графское достоинство. В 1837 году старшая внучка его, Марья Аркадьевна Столыпина, вышла замуж за камер-юнкера Ивана Александровича Бека{138}. В 1838 году брат Александр Николаевич поехал в Крым; на обратном пути, в Москве, 1839 года женился на дочери графа Петра Александровича Толстого{139}, графине Александре Петровне, и в феврале приехали к нам в Петербург. От этого брака у брата было трое детей. Первая дочь, Мария, умерла малюткою; вторая, Анна{140}, родилась в 1841 году, ныне в замужестве с князем Александром Константиновичем Имеретинским. Сын Александр родился 12 ноября 1843 года. Брат мой скончался в Одессе 13 декабря 1858 года. Внезапная его смерть поразила все семейство и друзей его. Незабвенная память о нем останется навсегда в сердцах близких ему. Он был нежнейший сын, супруг, отец и брат; нрава был чрезвычайно кроткого и приятного, внимателен ко всем, любезен в обществе и домашнем кругу. Он много читал; ум его был просвещен; но скромности был необыкновенной: никогда не выказывал своих познаний. При строгих и честных своих правилах он был удивительно снисходителен к другим. Он был очень щедр и много помогал нуждающимся; с евангельскою чистотою души его левая рука не ведала, что правая творила. В 1839 году отец купил дом в Царском Селе, и мы жили в нем весну и осень, а ближнюю дачу он отдавал на лето знакомым бедным семействам даром. Отец мой не только помогал услугами, но и денежным пособием; он давал не по слабости и не по честолюбию, но по чувству благотворительности; дарил тысячами, когда человек был достойный, а иногда рассчитывал дать рубль и даже менее, когда человек казался ему сомнительным. Одна госпожа прибегла к помощи моего отца и, со слезами представляя крайнюю бедность свою, упала пред ним на колени, он тотчас же вынул из бумажника сторублевую ассигнацию и положил ей на руку; к удивлению его, она посмотрела на ассигнацию и с недовольным видом и с раскрытою ладонью сказала отцу: «Что я с этим буду делать?» Тогда очень хладнокровно, взяв с ее руки эту бумажку, он положил ее обратно в портмоне, сказав: «Если вы не знаете, что с этим делать, то я найду кому отдать, кто сумеет употребить это в свою пользу», — и ушел.
Всегдашней привычкой отца моего было, ходя по комнате или гуляя, размышлять и обдумывать что-либо, и по этой причине он всегда любил ходить один. На даче он гулял обыкновенно по лесам и лугам, редко по обделанным дорожкам; случалось ему иногда и споткнуться о камень или оступиться в ямку, в чем он и сознавался, смеясь. Но после того как у него сделалось раз головокружение, когда он ложился спать, он упал и был болен, — матушка стала бояться, когда он долго не возвращался с прогулки и посылала кого-нибудь из нас тайком следить за ним издали, так, чтобы он этого не замечал. Заботясь о воспитании детей, он пользовался всеми случаями внушать им с малых лет— уважать не только закон божий, но и законы гражданские. Например, однажды на даче он застал тринадцатилетнего мальчика, меньшого своего внука Столыпина, который выкапывал старый столб, поставленный среди дорожки, и, выкопав его, повалил. Дедушка рассердился на внука за эту шалость и, побранив его, растолковал всю важность столба, означающего чужую собственность или какое-либо запрещение. Отец мой был вспыльчив, но эта горячность была мгновенная, и когда я замечала, что он своею горячностью кого-нибудь огорчил, то, зная его доброту, нежность и сознательность, я никогда не боялась прийти к нему, высказать замеченное мною, и мало того, что он всегда, бывало, поблагодарит меня за это и приласкает, но сейчас велит позвать того, о ком была речь, или сам пойдет, чтобы утешить огорченного, но когда подобное случалось со мною, то я не могла решиться заметить ему это; мне жаль было огорчить его своим оправданием, тем более что его вспыльчивость скоро проходила и он никогда долго не сердился.
Мы всегда замечали, когда отец мой находился на службе, то, казалось, был веселее и спокойнее, а вне службы хотя и всегда был занят, но иногда был более раздражителен и более обращал внимание на мелочную домашнюю неисправность. Вспомнила я, что тетушка Екатерина Семеновна, которая, по словам ее, в молодости была большая трусиха, рассказывала, что отец мой всегда ее за это бранил. Однажды родители мои должны были ехать по мосту через реку, и с ними в карете сидели тетушки. Екатерина Семеновна, подъезжая к мосту, по обыкновению просила выйти, чтобы пройти пешком, но отец рассердился и не позволил никому выходить. Едва успели они съехать на другой берег — мост обрушился. Этот случай так поразил моего отца, что он никогда не мог равнодушно вспомнить о том и сознавался, что он упрямством своим мог лишиться жены и сестер. После того он всегда заставлял выходить из экипажа, когда встречался на пути мост, и сделался так осторожен, что не позволял нам сидеть в карете, когда приходилось подниматься на гору или спускаться, и шутя говорил, что надо лошадям дать отдохнуть, а нам полезно пройтись; тех же, которые не выходили, называл куколками. Когда из Крыма первый раз мы приехали в Петербург, матушка выезжала на все придворные и частные балы, но впоследствии предпочитала дружеский круг знакомства, и семейная жизнь была более ей по сердцу. Нрав матушки был удивительный: она была довольно живого характера, все видела и замечала, но никогда не сердилась. Она была очень проницательна: по физиономии угадывала людей безошибочно и часто предостерегала отца против тех, которые казались ей не истинно преданными. Замечания ее всегда были совершенно справедливы и предсказания сбывались. Родители мои жили так, что у них не было тайны друг от друга. Отец имел такое высокое мнение о здравом рассудке матушки и верном ее суждении, что часто читал ей свои сочинения, прося ее высказывать свои замечания. Она много читала нравственных, поучительных и религиозных книг, любила стихотворения, читала хорошие английские романы; французских не терпела и не одобряла их, так же как и сочинений французских философов.
Однажды отец мой привез из книжной лавки одно из сочинений Вольтера. Матушка не одобрила эту покупку. «Я стар, — сказал он, — и мне Вольтер вреда не сделает». Несколько дней спустя мы сидели у стола и завтракали; в это время топилась печка. Отец вошел и что-то принес, завернув в полу своей шелковой шинельки, которую обыкновенно носил сверх фрака, стал на одно колено к печке и начал класть в огонь книги одну за другою, с улыбкою посматривая на нас, а мы на него с любопытством и удивлением. Потом он сказал: «Детушки! Правду маменька говорила: не стоит читать Вольтера и нам, старичкам!» В молодости отец мой читал всех французских философов, увлекаясь их красноречием; но когда он женился, матушка убедила его, что не нравственных и не религиозных книг читать не следует. Убеждения ее были так искренни, так сильны, что он, чувствуя справедливость ее замечаний, перестал их читать. Метафизику и мистические сочинения никогда не любил, а Канта{141} запрещал даже читать нам. Отец мой много занимался историею и твердо знал всех знаменитых древних историков и красноречивых ораторов, греческих, латинских и славянских. Новейшие историки были тоже ему известны, но впоследствии он более следил за прогрессом усовершенствования всех наук и за современными событиями. Читал путешествия, газеты и разные новые сочинения; особенно политическая экономия и наука земледелия всегда интересовали его. Удивительно, как отцу моему была известна вся Россия, народонаселение ее во всех частях, климаты, богатства, скрытые в недрах земли и на земле русской, все лесные и степные места, почвы и качества земли и все преимущества, коими одарил бог Россию для ее блага и богатства! Он говорил, что Россия не нуждается в помощи никаких других стран: она богата сама собою. Занимаясь историческими сочинениями, он замечал, что в них прославляют храбрых завоевателей как великих людей, но отец мой называл их — разбойниками. Защищать свое отечество— война законная, но идти в даль с корыстолюбивыми замыслами, проходить пространства земель и морей, разорять жилища мирных людей, проливать кровь невинную, чтобы завладеть их богатством, — такими завоеваниями никакая просвещенная нация не должна гордиться. Он так твердо знал географию и помнил до преклонных лет, что хотя в последние годы его жизни ослабело зрение, но когда читали ему какие-нибудь путешествия, то он мог указать пальцем на карте, где находится какой городок или речка, если чтец затруднялся отыскать.
Отец мой обыкновенно вставал в 8 часов, завтракал в 9-ть с матушкой и вместе с нами, когда был здоров, выезжал каждый день, но не для прогулки, а в Государственный совет, в комитеты или куда нужно по делам; заезжал иногда в книжные лавки. Выходя из дома, не садился прямо в экипаж, а проходил несколько пешком, и карета за ним следовала.
Нельзя сказать, чтобы здоровье его было крепкое, но он никогда не боялся ненастной погоды, ни мороза, и когда выезжал, то в карете всегда одно окно было спущено. Летом же, на даче, когда нужно было идти смотреть какую работу, он очень часто выходил в дождливую погоду под зонтиком: он находил, что чистый воздух— лучшее лекарство для здоровья. Даже сквозного ветра он не остерегался, говоря, что ветер очищает воздух. Когда же не выезжал, то пред обедом играл с нами в волан; и как он отлично метко и ловко играл, то, чтобы не остаться без движения, переступал все время с одной ноги на другую. Обедали мы в четыре часа, и если не было гостей, то после обеда с кем-нибудь из нас он играл в карты — в дурачки, потому что не любил отдыхать; после того он занимался в своем кабинете. В 8-мь часов вечера прохаживался по зале около часа. Чаю вечером не пил, а в десять часов кушал разварной рис с красным вином или с молоком; любил лакомства — пряники, сухие плоды в сахаре, чернослив; кушал апельсины, вишни и виноград, которых запас всегда был у него в кабинете, но во всем был умерен. В большом письменном столе его один ящик был всегда занят сладостями, и там же мешочек с сухариками из черного хлеба. Мясное он мало кушал, более любил рыбное. После ужина опять возвращался в залу и прохаживался довольно долго. Матушка уходила в 11-ть часов, тогда и мы расходились. Отец входил в спальню уже без огня, чтобы не разбудить матушку; свечку ставили у дверей, а потом уносили. До глубокой старости он сам одевался и раздевался без помощи камердинера; от самых юных лет сохранил привычку вычищать щеткою все свое платье — на себе, когда ложился спать, н складывал сам каждую вещь; под подушку клал бумагу и карандаш для того, чтобы записывать свои мысли — «une idee lumineuse»* как он бывало говорил. Никогда не надевал халата, с утра одевался во фрак; носил постоянно шелковые черные чулки и башмаки. Сверх фрака надевал дома легонькую шелковую длинную шинельку с рукавами синего цвета, в которой и представлен на портрете Дау{142} (Dow). Белизна и блеск серебристых его волос были замечательны; мягкие как шелк, волнистые свои волосы он приглаживал щеткою, оставляя довольно длинными. Матушка моя дорожила его волосами, сама всегда подрезывала и сохраняла их.
У отца моего было очень хорошее зрение; он всегда читал и писал без очков; употреблял их тогда, когда гулял, чтобы видеть дальние предметы. Занимаясь, всегда сидел у письменного стола на обыкновенном кресле, никогда на мягких покойных мебелях не садился. Не требовал много света, когда читал; книга лежала на столе, он никогда не нагибался и не поднимал ее к огню. Конторщика никогда не имел для собственных дел своих; сам писал к управляющим в свои имения; нас заставлял переписывать копии в книгу. Секретаря имел, когда находился на службе, для переписки деловых бумаг, которые составлял сам. Никогда ничего не подписывал, не прочитав прежде. В последние уже годы взял чтеца, у которого всегда лежал карандаш, чтобы в книге отмечать места любопытные и полезные, которые он находил, так как сам уже более выписок не делал. Французские и английские книги читали гувернеры его внука.
Один миссионер, приехав из Англии в Петербург, занялся переводами нравственных рассказов для русского народа, которые намерен был продавать по дешевой цене. Отец мой, узнав это, пожелал с ним познакомиться, пригласил его к себе, поощрил его в этом благом деле, дав ему тысячу рублей, чтобы он на эти деньги напечатал для него по нескольку экземпляров переведенных повестей, имея намерение рассылать их по всем губерниям России. Несколько пакетов было разослано еще при жизни отца моего; но как после кончины его мы уехали за границу, то в отсутствие наше управляющий продал их гуртом книгопродавцу. Поощряя издание полезных книг для народа, отец мой способствовал изданию многих книг в сем роде; даже заставил печатать картинки для поощрения народа к оспопрививанию, где изображались разные несчастные случаи вследствие натуральной оспы и благотворные действия оспопрививания. Около 1840 года отец мой простил все недоимки своим крестьянам, также частные мелочные долги небогатых знакомых и даже возвратил иным расписки по тысяче рублей, надорвав их.
В 1840 году, зимою, у отца в кабинете был какой-то господин; когда он уходил, отец встал и хотел проводить его, как обыкновенно это делал, но почувствовал себя нехорошо, не пошел и хотел опять сесть в кресло, но, упав мимо него, закричал, и матушка вбежала. Его подняли и перенесли в спальню на постель, послав за докторами, Арендтом{143} и Жалем. Долго он был болен, и хотя нога от ушиба совершенно поправилась, но сам он стал слабеть, постепенно лишался зрения, голоса и свободного движения пальцев, так что с трудом мог держать перо в руке, чтобы писать; ходил уже не так скоро и бодро, как прежде. Все это доказывало, что с ним, вероятно, был легкий нервный удар. Перемена его здоровья сильно подействовала на матушку; она три года сряду занемогала нервическою горячкою, и отца моего это очень тревожило; последняя болезнь ее обратилась в marasme (изнурительную сухотку) и продолжалась несколько месяцев. Матушка прежде мне часто говорила, чтобы в опасных болезнях не оставлять ее без причастия; видя слабое ее положение, мы послали пригласить духовника ее, пастора Лоу (Law), приехать с причастием, что очень ее обрадовало, и она с большим чувством приняла святые тайны. Это было за неделю до ее кончины.
При чрезвычайной слабости она до последнего дня выходила в другие комнаты и лежала на диване, более в забытьи, а приходя в себя, с особенным умилением часто повторяла: «Sweet Jesus!..» (Иисусе сладчайший!..) В последний вечер сильно склонял ее сон; мы довели ее до кровати; она была уже с закрытыми глазами. Когда отец подошел к ней и взял поцеловать ее руку, чтобы проститься с нею, то заметил, что рука ее очень опухла; он заплакал, поняв, что последний час ее наступил. Всю ночь мы не отходили от нее, и в 4 часа утра она скончалась 16-го августа 1843 года.
По кончине матушки обряды совершались по-православному: читали Псалтырь, служил каждый день панихиды русский священник, а потом, при выносе, был английский пастор и провожал до церкви, где встретил пастор немецкий, и после отпевания оба пастора провожали до кладбища.
Отец мой еще при жизни матушки хлопотал о приобретении в Сергиевской пустыне на кладбище двух мест, но как в то время там не были отводимы места для иностранцев и митрополит не дозволял, то она сама назначила похоронить ее на кладбище в Мартышкине, в версте от нашей приморской дачи. Там много уже было положено англичан, ей знакомых, и она пожелала туда же. Место это мы украсили лучшими деревьями с нашей дачи, около могилы развели цветники, а на другое лето поставили памятник.
Отец мой после матушки жил полтора года, ужасно грустил, но был кроток, как ангел, со всеми нежен и ласков; часто я видела, как слезы катились по лицу его; трогательны были тихая его печаль и смирение. Последнюю зиму он, видимо, чрезвычайно слабел, не выезжал, не гулял и не ходил по комнате; только после обеда и отдыха раз в день он обходил кругом комнат; мы его поддерживали, и когда доходил он до зала, где все сидели, то садился на диване; пред ним ставили столик и питье. Тогда для него заводили орган, который играл целый вечер. Он очень любил музыку; слух его и особенно память сохранились до последних дней его жизни. Он даже помнил способности и недостатки всех ему знакомых людей. За несколько дней до его кончины все мы, по обыкновению, сидели в зале, и он тут же; вдруг ему сделалось дурно; мы бросились развязывать ему галстук и платье, почти на руках перенесли его в спальню и положили на кровать. Послали за доктором, который, приехав, осмотрел его и сказал, что это уже последние дни его жизни. На другой день он не хотел остаться в кровати и лежал одетый на диване. Так продолжалось три дня. Наступил праздник Благовещения; мы предложили ему приобщиться святых тайн, чему он очень обрадовался, приказал одеть себя прилично, и как в это время шла служба в церкви, то послали карету за нашим духовником, который приехал в полном облачении со святыми дарами. Отец мой в ожидании сидел на диване. При входе священника он встал (мы его поддерживали), приобщился он стоя.
С 28-го числа он уже не вставал с кровати, и жизнь его угасала постепенно, без страданий. Все дети его и внуки окружали его неотлучно; хотя он не говорил уже и не просил ничего, не открывал глаз последние два дня, но когда мы давали ему с чайной ложечки питье, то он пожимал руку в знак, что он чувствовал до последней минуты. Тихая и покойная смерть праведника поразила всех нас; при всей скорби утешительно для каждого близкого видеть такую христианскую кончину. Она осталась для нас незабвенною. В два часа пополуночи он скончался 30-го марта 1845 года.
Когда узнали в городе о его кончине, множество лиц разного сословия приходили ему поклониться, и как на это не было запрещения, то последний день пред выносом, можно сказать, приходили толпою, особенно купечество и моряки, большая часть совершенно незнакомых. Много было и тех, которые с горестью приходили поклониться и оплакивали своего благотворителя. На вынос моего отца приезжали государь и великие князья и за гробом прошли всю площадь.
Он похоронен в Александро-Невской лавре, и когда во время преждеосвященной литургии вносили его в церковь, в ту минуту раздалось умилительное трехголосное пение как бы самих ангелов: «Да исправится молитва моя!..», что очень тронуло многих. В Александро-Невской лавре положены родители его и многие родные.
Александро-Невская лавра
Неделю спустя мы говели; отрадно мне было слышать слова уважаемого нашего духовника, который последнее время часто навещал моего отца, сочувствуя нашей горести; он мне сказал: «Четыре года я посещал сего смиренного, великого христианина и признаю его за истинно праведного».
Рассказывала мне одна особа о слышанном ею разговоре двух заслуженных старичков, шедших тоже за гробом моего отца; оба они горько плакали, и один другому говорил: «Вот как нас господь привел вовремя быть здесь! Были мы за две тысячи верст в разных странах и теперь съехались, как будто для того, чтобы отдать последний долг этому святому человеку!» По-видимому, почтенные старички эти были из числа черноморских его сослуживцев. Отец мой был один из тех редких людей, в которых соединялись все достоинства ума, сердца и глубоких познаний; он опередил своих современников на много лет. Один недостаток он имел, если можно назвать недостатком, — его вспыльчивость; она происходила от энергических его чувств, но последние годы он и в том себя смирил. Богу угодно было укрепить нашу надежду, что в будущей жизни он наградит его вечным блаженством. Так сошел в могилу сей знаменитый человек! Да возгордится каждый русский, что он был его соотечественником и да будет он примером всему своему потомству — внукам и правнукам!
Комментарии
H. H. Мордвинова
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АДМИРАЛЕ НИКОЛАЕ СЕМЕНОВИЧЕ МОРДВИНОВЕ И О СЕМЕЙСТВЕ ЕГО
Текст «Записок» печатается по изданию: Воспоминания об адмирале графе Николае Семеновиче Мордвинове и о семействе его. Записки дочери его H. H. Мордвиновой. СПб., 1873.
{1} При царе и великом князе Василии Ивановиче. — Василий III Иванович (1479–1533), велики «князь московский с 1505 г., ратовал за централизацию государства, завершил воссоединение русских земель вокруг Москвы.
{2} …в аманаты. — Аманат (араб.) — заложник.
{3} Иван Андреевич служил против поляков и татар. — За возврат Смоленской, Черниговской земель и Белоруссии происходили русско-польские войны в 1632–1634 и в 1654–1667 гг; в 1637 г. донские казаки захватили у турок крепость Азов, в 1641 г. казаки выдержали осаду, а летом 1642 г., разрушив укрепления, оставили Азов.
{4} Тимофей Иванович был во всех крымских походах и против поляков, и во время стрелецких бунтов. — Походы русских войск против Крымского ханства под начальством князя В. В. Голицына в 1687 и 1689 гг. окончились неудачей. Тимофей Иванович получил в сражении 1687 г. рану, от которой через несколько дней скончался. Весной 1682 г. стрелецкое войско, притесняемое своими начальниками, восстало. Стрельцы изрубили бояр: А. С. Матвеева, М. Ю. и Ю. А. Долгоруких, трех братьев царицы Наталии Кирилловны Нарышкиной и провозгласили правительницей России царевну Софию Алексеевну, которая добивалась власти. В августе 1682 г., спасаясь от посягательств стрельцов на их жизнь, Иван и Петр Алексеевичи переехали из Москвы в село Коломенское. Для охраны их прибыл отряд служилых людей (и один из первых — Тимофей Иванович Мордвинов) н сопровождал государей в Троице-Сергиев монастырь. За эту услугу Т. И. Мордвинову были пожалованы земли в Новгородском уезде.
{5} …был в разных походах… — Речь идет об Азовских походах 1695–1696 гг. армии и флота во главе с Петром I во время русско-турецкой войны 1686–1700 гг., в результате которых был взят Азов в 1696 г.
{6} …пошел против шведов — Летом 1700 года Петр I объявил Швеции войну и двинул войска к Нарве с целью возвращения России исконных русских земель, захваченных шведами в XVII веке., и выхода к Балтийскому морю. Эта война впоследствии получила название Северной и закончилась в 1721 г. выгодным для России Ништадтским мирным договором. Но первый поход новых плохо вооруженных регулярных полков потерпел поражение в конце ноября 1700 г.
{7} …Авдотья Степановна… — Евдокия (Авдотья) Степановна Ушакова (1677–1752), дочь Степана Осиповича Ушакова.
{8} Семён Иванович… — Мордвинов С. И. (1701–1777), отец Николая Семеновича Мордвинова, адмирал, был советником Адмиралтейской коллегии и управлял Кронштадтской конторой, с 1765 г. командовал эскадрой, предназначенной для обучения офицеров и гардемаринов. Его труды: 1) Книга полного собрания об эволюции и экзерциции флота. СПб.; 1733. 2) Каталог для мореплавателей, содержащий в себе изъяснение о движении солнца, луны и звезд, также о полном в знатных местах, заливах и реках наводнения, соч. по С.-Петербургскому меридиану. СПб.; 1744 (2 изд. — 1762 г.) 3) Книга полного собрания о навигации: В 3 ч. СПб.; 1748. 4) Толкование о геометрии. СПб.; 1753.
{9} …царями Иоанном и Петром Алексеевичами… — Иван V Алексеевич (1666–1696), русский царь с 1682 г:, сын царя Алексея Михайловича (1629–1676). Он был провозглашен царем вместе с младшим братом Петром; из-за болезненности от рождения Иван был неспособен управлять государством. До 1689 г. за них правила сестра София (1657–1704), а после ее свержения и заключения в Новодевичий монастырь стал править Петр I (1672–1725).
{10} Ревель — ныне Таллин.
{11} Наталия Ивановна Еремеева (1733–1795), дочь Ивана Александровича Еремеева.
{12} Александр Семенович Мордвинов (1733—?) с 1766 г. принят в службу гардемарином, а в 1779 г. произведен в капитаны 1-го ранга, был полномочным министром (посланником 2-го ранга) русского правительства в Генуе (1781–1785) и Венеции (1785–1790).
{13} Петр Семенович Мордвинов (р. 1758).
{14} Сломил — ныне районный центр Гродненской обл.
{15} Сергей Семенович (младший) (1761–1780).
{16} Евграф Семенович Мордвинов (1768–1781).
{17} …в Коломне, недалеко от Калинкина моста… — в первой половине XVI11 века обширная часть Петербурга, ограниченная Невой, Мойкой, Крюковым каналом, Английским (ныне Маклина) проспектом, Екатерининским (ныне Грибоедова) каналом и Фонтанкой, стала называться Малой Коломной. Местность эта была лесистой и болотистой; Калинкин мост (позднее Старо — Калинкинский) трехпролетный с четырьмя гранитными башнями и цепями через Фонтанку по проспекту Газа (бывший Старо-Петергофский пр.) был построен между 1784 и 1787 гг. С. И. Мордвинов в „Записках“ (с. 30) писал: „В 1759 г… в феврале в Малой Коломне начал на отведенном вновь месте строить: наперве заложил флигели и прочие службы, а 25 августа на свой двор в построенные флигели перешли“.
{18} …рядом с дачею княгини Дашковой. — См. примеч. 13 к „Запискам“ Е. Р. Дашковой.
{19} собственноручный журнал. — Записки адмирала Семена Ивановича Мордвинова, писанные собственною его рукою. Публ. и примеч. С. Елагина. СПб.: Тип. Морского министерства, 1868.
{20} Елагин Сергей Иванович (ум. 1868) — морской историограф, принимал участие в составлении новых Морского устава и регламента, изучал архивы черноморских портов, Лондона, Гааги, Амстердама, Стокгольма и др. Его книги: „Материалы для истории русского флота“, „История русского флота. Период Азовский“ и др.
{21} Орден иезутов — „общество Иисуса“, духовный орден римско-католической церкви, основанный в 1534 г. в Париже Игнатием Лойолой. Иезуиты участвовали в деятельности инквизиции, вмешивались в политическую жизнь государств Европы и Азии и ради „вящей славы божьей“ считали допустимым любое преступление. В XX в. иезуиты — самая активная сила реакционного политического направления — клерикализма, их задача — борьба с атеизмом. Для ордена характерны жесткая дисциплина, беспрекословное повиновение генералу ордена, подчинение папе римскому; ношение монастырской одежды необязательно.