— Нэт делает клетку для нашей птицы!
Опускаю руку в карман в надежде найти хоть что-то и дать Нэту, но карман мой пуст, в нем нет ничего. Отрываю пуговицы от своей куртки и протягиваю Нэту. Нэт берет пуговицы, прячет их и продолжает работать, как ни в чем не бывало.
Полы моей одежды развеваются на ветру, а я, подобный птице, готовой взлететь, обратил лицо к дому, к окну.
Приложила сестра моя палец к губам и сказала:
— Молчи. Она спит…
Но я все же вошел в дом, сестра шла за мной на цыпочках. Взяла она мою руку в свою и моей же рукой указала на окно. Там лежала моя птица: голова между крыльев, а крылья — как золото вечернего солнца. Я замер на месте, не в силах пошевелиться — моя птица пленила меня, словно охотник, подстерегавший свою дичь.
— Она попила, — сказала сестра и придвинула к ней маленькую чашку с водой. А в окне вокруг птицы рассыпано зерно.
Я вспомнил о клетке и о Нэте, делающем клетку. Мне очень хотелось, чтобы он окончил её до ночи и чтобы птица в ней поселилась. Я вышел к Нэту, оставив птицу.
Я около Нэта, подходит мать, и по лицу её видно, что она недовольна мной. И понятно почему — я до сих пор не пошел к молитве. Трудно мне было оторваться от клетки, но я все-таки пошел. А то ведь скажет мать, что нет в этом мальчике страха Божьего, и рассердится на мою птицу.
Как только вошел я в дом молитвы, обступили меня мальчики, стали расспрашивать, почему я ушел из хедера, а ушел-то я, никому не сказав ни слова. Рассказал я им о птице и о клетке, которую Нэт, жених служанки нашей, мастерит для птицы.
Выслушали они и говорят:
— Пойдем к тебе, посмотрим на птицу, погладим её крылья.
Я отвечаю им:
— Хотите увидеть птицу, приходите завтра, а не сегодня. Она спит, вы её разбудите.
Они все разом загомонили:
— Нет у него никакой птицы! Он все навыдумывал! Не верьте ему! Он лжец!
Тогда я взял в руки цицит — кисти моего малого талита, чтобы они свидетельствовали о моей правдивости, и сказал:
— Сейчас увидите, истинны ли мои слова! — и поцеловал цицит…
— Один шартили[183] лучше целой стаи птиц, — изрек кто-то из мальчиков с таким видом, словно шартили обитает в его доме.
Все они завидовали мне, потому что у меня есть птица, и из зависти сказали:
— Откуда мы знаем, годны ли твои цицит! — и принялись проверять мои цицит[184]. Они тянули их с такой силой, что одна из кистей оборвалась. Я положил её в молитвенник.
Один мальчик поймал на лету муху и закричал:
— К нему в рот попала муха, а он говорит, что это — птица!
Но вот пришел мой отец к молитве. Я хотел было застегнуть на себе куртку — не мог же я показаться отцу в расстегнутой куртке. Но пуговицы на куртке отсутствовали, ведь я отдал их Нэту. Показал я мальчикам на борта своей куртки и говорю:
— Пуговицы я отдал Нэту, который делает клетку.
Всем стало ясно, что я говорю правду. И один из мальчиков рассказал:
— Когда умирает праведник, душа его воплощается в птицу, и летает птица весь день, куда хочет — туда летит: то в одно место, то в другое, то к дереву зеленеющему, то к потоку вод. А бывает, опускается на крышу дома молитвы — сказать «амэн» после кадиша[185], либо постучится клювом в окно — чтобы обитатель дома помянул её душу. А ночью возвращается к Отцу своему Милосердному на небесах, ведь там её обитель, и каждую ночь, ровно в полночь, приходит Он в Ган Эдэн — Райский сад — тешиться душами праведников. И может статься, придет Он в Сад и не найдет там душу одного из праведников, воплотившуюся в птицу. И позовет Он: «Дочь Моя, душа имярека! Где ты?» Но нет её, потому что Шмуэль Йосеф, сын Эстер, поймал её, когда она клевала крупу, которую выставила в окно Эстер, его мать, поймал и не отпустил птицу. И скажет Всевышний во гневе: «Горе ему, Шмуэлю Йосефу! Горе сыну Эстер, похитившему мою птицу, чтоб не тешиться Мне ею в Саду наслаждений Моих!»
Моей душой овладел ужас. Я раскаялся в том, что поселил у себя птицу, и решил: «Вернусь домой, возьму листок бумаги и напишу такими буквами, как в молитвеннике, что оставил у себя птицу в простоте сердечной, чтобы дать ей пищу вовремя[186]. Привяжу эти слова к крыльям птицы и открою форточку. Полетит птица, куда захочет, — и не будет на мне вины!»
Пришел я, а в доме нет света: в летние ночи из-за комаров мать не зажигала ни свечи, ни лампы. Запах свежеструганного дерева наполнял дом. Я раздевался в темноте, снял с себя малый талит, разулся. Моя сестра слезла с кровати и сказала:
— Вот клетка, — и положила мою руку на клетку.
Я просунул руку сквозь прутья, но пальцы мои ощутили только ветерок. Сестра сказала:
— Завтра птица будет спать в клетке.
Дыхание сестры было теплым, как крылья птицы. Я кончил раздеваться и произнес молитву «Шма», читаемую перед сном. Улегшись в постель, поразмыслил о том, как я поступил с птицей, и душа моя обрела покой. Сказал себе: «Пусть у нее душа праведника, и я содеял зло, но ведь форточка приоткрыта, и птица вольна лететь, куда ей вздумается». И я уснул…
Зазвучала песнь, возвещая: «Вот и птица нашла дом…» Отец подошел к моей постели и сказал:
— Это маленькое создание уже пропело хвалу Всевышнему, а ты все лежишь.
Я оделся — мать дала мне малый талит взамен негодного, от которого мальчики оторвали одну из кистей. Я произнес «Модэ ани»: «Благодарю Тебя, Царь Вечноживой и Сущий, за то, что возвратил мне душу мою…» — и стал поить птицу водой. Она соскочила с жердочки и попила. Взял я молитвенник, чтобы помолиться. Одним глазом гляжу в молитвенник, другим — на птицу. Грудка у нее и голова с боков — пепел, обволакивающий пламя, а шейка — почти черная. По временам она встряхивает головой, щебечет и накрывает свое тело крыльями.
Отец взял талит и тфилин и, наказав мне отправляться в хедер, пошел в дом молитвы. Держа в руке свой утренний ломоть хлеба, я сказал птице: «Сиди здесь, пожалуйста, отец велел мне идти в хедер…»
Вспрыгнула птица на прут и замерла. Я тоже замер, потом поцеловал мезузу и вышел.
Солнце взошло над землею, запорхали птицы, запели. Я остановился, сердце мое переполнилось до краев. Мне есть, что сказать им, птицам небесным, ведь одна из них — птица моя! Как жаль, что язык зверей и птиц мне неведом, и я не могу расспросить их, как живут они, передать им привет от птицы моей.
Пришел в хедер, а там ни души. Моя птица проснулась на рассвете, а с нею и я. Остался бы я лучше дома, тешился бы птицей моей. Какой прок, что пришел я так рано? А все же приятно, что никто не опередил меня. Сяду-ка посижу на скамейке, пока не появится кто-нибудь из усердствующих. Войдет и спросит: «Что сегодня стряслось с тобой?»
Но, войдя, усердствующий ни о чем меня не спросил. Краткий миг он глядел на меня, а рука его уже тянулась к Гемаре. Рассердился я и сказал:
— Можешь глаз не сводить с Гемары, пожирать её глазами — все равно не покажу тебе птицу мою!
Пришли другие мальчики и перед тем, как появился раби, расспрашивали меня о птице. Исчезли вражда и ревность. Они больше не завидовали мне, теперь они радовались, что птица избрала для отдохновения дом их сотоварища. И стали наперебой наставлять меня, как обращаться с птицей и чем кормить. В полдень пошли со мной несколько мальчиков поглядеть на птицу. Среди них не оказалось ни одного, у кого не нашлось бы в кармане гостинца для птицы.
После обеда вернулись мы в хедер. Как и вчера, читали мы Книгу Ошейи «Когда Исраэль был еще ребенком, Я возлюбил его…»[187] Учились, пока день не склонился к вечеру, и тогда мы побежали к нам домой. Женщины сидели около своих домов, наслаждаясь свежим воздухом.
Видя нас всех вместе, они, изумляясь, спрашивали:
— Куда вы?
Мы отвечали:
— Идем в родильный дом прочитать «Шма»[188], — да простит нам Всевышний эту ложь!
И женщины изумлялись больше прежнего.
Дети вошли ко мне в дом, увидели птицу и промолвили в один голос:
— Так и есть, настоящая птица!
А мальчик, подпевавший хазану в Рош а-Шана и в Йом а-Кипурим, приставил правую руку к уху, большой палец левой руки — под кадык и запел перед птицей, чтобы послушала птица и пела священные песни. Он пропел для нее одно из песнопений, завершающих Йом а-Кипурим, и песнопение, которое поют во второй день Рош а-Шана: «Как птицы порхающие…»[189] А потом прозвучали все другие напевы, что знал мальчик. Я стоял, как бы возвышаясь над всеми, словно истинный супруг радости, царившей в моем жилище.
И тогда я вспомнил свой обет раби Меиру-Чудотворцу. Сунув руку в карман, достал я монетку, которую мать дала мне сегодня — купить вишен. Я же ничего на нее не купил, потому что еще в день появления птицы предназначил для копилки раби Меира-Чудотворца, когда вечером, вернувшись из хедера, испугался, что птица упорхнула из дома. Теперь вдруг захотелось мне купить зеленой краски — выкрасить клетку в цвет лесного дерева. И в копилку раби Меира-Чудотворца я монету не бросил.
А мальчик-певец все пел перед птицей. Пришло время предвечерней молитвы, мать торопила меня. И мы договорились между собой: завтра канун субботы, после полудня мы свободны от занятий; пойдем-ка молиться, а позабавимся завтра. Когда я уходил, мать наказала мне купить шафрану и корицы для субботнего печенья. Принес я корицы и шафрану, все как мать велела. И она приготовила тесто — вылепила халы и накрыла их решетом.
А я улегся спать, не предчувствуя худого, — как, впрочем, и тот мальчик, поучавший меня, что Вышний Судия спросит, где душа праведника, воплотившаяся в пленную птицу. Сегодня этот мальчик радовался птице вместе со мной.
Утром от пенья птицы я не проснулся. Привык к её голосу и не услышал, как запела она. Встав, ощутил я запах левивот — картофельных оладий, начиненных творогом и изюмом, которые готовила мать, да осенит её мир, накануне субботы. Совершив омовение рук и произнеся утренние благословения, я сказал матери:
— Дай мне позавтракать.
Она ответила:
— Да ты не молился!
Я сказал:
— Разве можно опасаться, что я стану есть до молитвы? Дай-ка мне все же мою долю.
Мать дала мне две оладьи и кусок пирога с изюмом. Взял я оладьи да пирог, выковырял из пирога изюм и дал птице, а кота, пялившего глаза на оладьи и на птицу, отогнал. Но он вернулся, и я пнул его ногой — с того дня, как появилась птица, не давал я спуску коту, но прогнать его не прогнал. Кот по-прежнему жил дома.
Я начал молиться и, пока молился, извлек остаток изюма из пирога и оладий и бросил птице, а кота лягнул ногой — за то, что он, как сам ангел смерти, таращил глаза на птицу и на оладьи.
Стою я и молюсь и вдруг слышу пронзительный горестный вскрик. Поворачиваю голову и вижу: мать стоит у печи, держа ухват задом наперед, а сестра моя обнимает её обеими руками и плачет навзрыд. Я закричал:
— Что с тобой, мама?!
Она едва вымолвила:
— Птица… — и умолкла в безутешном горе.
В голове пронеслось: кот загрыз мою птицу, — и сердце сжалось от горя. Я был опустошен. Потрясенный гибелью моей птицы, я говорил себе: «Почему кот съел мою птицу, разве в доме нет еды? Вот он, бесстыжий, сидит в углу и не стыдится ни капли!» И я поддал коту ногой так, что он отлетел к двери и ударился об нее. Дверь распахнулась, и он убежал.
Когда разум вернулся ко мне, я понял, что птица выпорхнула из клетки и полетела к печи. Пламя охватило и сожгло её крылья. Спасения не было. Мать вытащила птицу — но то была «головня, выхваченная из огня»[190].
Вот мать стоит перед печью, сестра обнимает её, а в печи полыхает огонь. В доме царит тишина.
Мой взгляд остановился на клетке — дверца распахнута. Выпорхнула птица и сгорела. Останки её — на скамье, что стоит у печи.
Мать снова взялась за работу, вынула хлеб из печи; она безмолвствует. Сестра моя отошла от нее. Лицо её распухло от слез.
В этот день я не пошел в хедер. И мать не сказала: «Иди». Взял Священное Писание, раскрыл его на Книге Царей и прочитал о том, что совершил пророк Элиша для сына шунамитянки:
«И вырос мальчик… И умер он. Поднялась она и положила его на постель человека Божьего… Вошел Элиша в дом, и вот, мальчик умерший лежит на постели его. И вошел, и запер дверь за обоими, и молился Всевышнему. И поднялся, и распластался над мальчиком, и приложил уста свои к устам его, и глаза свои к глазам его, и ладони свои к ладоням его, и распростерся над ним. И потеплело тело мальчика… и открыл он глаза свои».
Прочитав это, достал я из кармана монетку, бросил её в копилку раби Меира-Чудотворца и кинулся посмотреть, ожила ли птица. Но, увы, она мертва! Сестра моя стоит над прахом мертвой птицы.
Вернулся я к Книге, но голос пропал у меня, охрип я совсем. Притупилось горе, одна тоска в моем сердце. Не зная, куда себя деть, я слонялся без дела. Хотелось перевернуть дом, вывести из себя мать и сестру.
Взглянул на сестру — она шьет. Догадался, что шьет она саван для мертвой птицы, и заплакал. Боль оставила меня. Я взял гвоздь и вышел во двор на то место, где в невозвратные времена Нэт мастерил клетку. Там выкопал я птице могилу.
Подошла сестра и положила птицу в мои руки. Взял я птицу и сказал:
— Погоди-ка, сестра моя, подержи её еще немного.
Взяла сестра птицу и замерла. А я вошел в дом и принес кисть, оторванную от талита. Принял птицу из рук сестры и привязал цицит к телу мертвой птицы. И молча положил птицу в могилу, которую выкопал для нее своими руками, и засыпал могилу землей.
Многие дни горевал я о птице, все мои мысли были о ней. И пусть могила её забыта — память о ней не покинет меня, потому что, скорбя о птице, в сердце своем воздвиг я ей памятник.
Птица моя!
(1926)
Перевел и составил примечания Натан Файнгольд. // Ш.Й.Агнон. Рассказы. 1985, Иерусалим.
Фернхайм
Пер. С. Шенбрунн
По возвращении нашел он свой дом запертым. После того, как позвонил и раз, и другой, и третий, поднялась снизу и явилась привратница, скрестила руки на животе, склонила голову к плечу, молча постояла так минуту, а затем сказала: кого я вижу — господин Фернхайм! Правда, правда, ведь это господин Фернхайм! Выходит, вернулся господин Фернхайм, почему же говорили, что не вернется? Да что ж он утруждает себя и звонит, понапрасну он утруждает себя и звонит, квартира-то пуста, нет там никого, кто бы мог открыть ему, потому как госпожа Фернхайм уехала и заперла дом; и ключи с собой забрала — не подумала, что кому-то могут они понадобиться, ключи, вот как теперь, когда господин Фернхайм вернулся и хочет зайти к себе в дом…
Фернхайм почувствовал, что должен сказать что-то прежде, чем она обрушит на него все прочие тяжкие сведенья. Он принудил себя ответить ей, но фраза вышла скомканная и обрубленная, ничего не значащая.
Привратница между тем продолжала сообщать: после того, как мальчик умер, пришла ее сестра, госпожа Штайнер, а с ней и господин Штайнер, и они забрали с собой госпожу Фернхайм — на дачу к себе. «Сын мой Франц, как он нес за ней чемоданы, то слышал, что Штайнеры надумали пробыть там до больших праздников, этих, которые бывают у господ израильтян — что выпадают на конец лета, то есть уже ближе к осени, — и я так думаю, что госпожа Фернхайм тоже не станет возвращаться в город раньше этого времени: если мальчик умер, куда ей спешить? В садик-то теперь не надо ему ходить. Бедненький, все ведь слабел и таял, пока вот не умер…»
Фернхайм покрепче сжал губы. Наконец он нашелся кивнуть привратнице, опустил кончики пальцев в кармашек жилета, вытащил оттуда монету и дал ей. А затем повернулся и ушел.
Два дня провел Фернхайм в городе. Не осталось ни одного кафе, которого бы он не посетил, ни одного человека, которого знал и с которым не поговорил бы. Сходил на кладбище на могилку сына. На третий день заложил подарок, купленный для жены, отправился на вокзал и взял билет туда и обратно — в Ликенбах, деревню, где располагалась загородная вилла его деверя Хайнца Штайнера. Это там познакомился Фернхайм несколько лет назад с Ингой, когда составил компанию Карлу Найсу, а тот привел его к ней. И не знал Карл Найс, как предстоит развиваться событиям и что выйдет из всего этого в будущем.
Когда поднялся Фернхайм на виллу, невестка его Гертруда стояла в передней комнате над бельевой корзиной и складывала простыни, снятые с веревки. Она приняла его учтиво, предложила стакан воды с малиновым сиропом, но не выказала при встрече ни капли радости, словно не из плена он вернулся и словно не минули годы с тех пор, как они не виделись. А когда он спросил, где Инга, сделала удивленное лицо: дескать, с какой стати он спрашивает о ней, об Инге, да еще с такой неуместной фамильярностью? И когда глянул на дверь, которая вела в другую комнату, сказала Гертруда: ты не можешь зайти туда, там стоит кровать Зигберта. Ты помнишь Зиги, Зиг — мой последыш? И сославшись на Зигберта, усмехнулась в душе, что назвала его последышем, в то время как новый младенец уже шевелится у нее в чреве. И не успела она договорить, как вошел Зигберт.
Погладила Гертруда сына по голове, поправила ему локоны, упавшие на лоб, и сказала: опять ты передвинул кровать? Разве я не сказала тебе: не трогай кровать. А ты, Зиги, не слушаешься: опять передвинул кровать. Ты не должен был этого делать, сынок.
Остановился ребенок пораженный, о какой кровати говорит мама? А если он и подвинул кровать, почему нельзя было ее двигать? И ведь нету тут никакой кровати. А если бы на самом деле была кровать, и он ее передвинул, так мама должна бы порадоваться, что он такой большой и сильный парень: может даже передвинуть кровать, если захочет. Но все эти слова матери чрезвычайно странны, ведь нет тут никакой кровати. Сморщил Зиги личико, переживая незаслуженную обиду. Но несмотря на все, готов был простить и обиду, если бы хоть капля правды содержалась в словах матери.