Вавила Ряхин, широко распахнув дверь, тяжело шагнул через высокий порог в избу Мальгиных. Был он мужчина рослый, грузный. Новые бахилы, подвязанные ремешками под коленями, поскрипывали, и половицы под ногами купца прогибались. Вавила снял шапку, огладил густую бороду сверху и снизу, положил на лавку принесенный с собой сверток. Поспешно — не от истовости, а по привычке перекрестил лоб, метнув исподлобья на Николу зоркий взгляд, и густо, басовито сказал:
— Здорово, хозяюшка! Здорово, детки!
Парасковья положила прялку, на которой пряла суровье из конопли, встала, поклонилась Ряхпну и показала рукой на стул. Тишка на окне что-то сооружал из деревянных кубиков-обрезков. Родька, выйдя из горенки, глянул на купца недружелюбно, вполголоса обронил здравствуйте. Подумал: На тебя работал отец, добывал тюленей. Из-за тебя и пропал…
Вавила сел, положил руки на стол. На пальце блеснуло массивное, широкое обручальное кольцо, купленное у архангельского ювелира.
— Соболезную тебе, Парасковьюшка, — заговорил Вавила мягко, сочувственно. — Рано потеряла муженька. Да, видно, судьба уж… Не щадит море нашего брата ундян. Сколь погибло — не счесть! Сколь крестов стоит на Канине, на Мурмане да на Кандалакшском берегу!
Он склонит голову на грудь, помолчал,
— Чем помочь тебе — не ведаю…
— Нам помощи не надо. Сами проживем, не маленькие, — вмешался в разговор Родька.
Ряхин исподлобья окинул взглядом щуплую худенькую фигуру паренька. Родька высок, но тощ, угловат по-юношески. Русые волосы, длинные, давно не стриженные, спадают на обе стороны головы и к вискам кудрявятся, как у отца.
— Оно так, конечно, проживете, — согласился Ряхин. — Однако я пришел к тебе, Парасковьюшка, по делу. Могу пристроить Родиона к себе в завод пока поработать строгалем — шкуры от сала освобождать. Работа не тяжелая, но требует сноровки. Платой не обижу. Вам деньжата будут не лишние, а у меня работников нынче нехватка. Дал бог зверобоям добычу славную… Дела всем хватит.
Мать вопросительно посмотрела на сына. Родион, подумав, согласился:
— Ладно! Поработаю строгалем.
— Молодец! — Ряхин взял с лавки сверток и подал его Парасковье. — Возьми, Парасковьюшка, в подарочек тебе и детям матерьишки. Тебе — на платье, ребятам — на штаны. Это не в счет будущего заработка. А весной, Родион, дам тебе другое дело. В море хошь?
Родион оживился, в глазах вспыхнул интерес: идти в море на паруснике — его давняя мечта.
— Как не хотеть…
— Ну так и пойдешь. Зуйком на шхуне. В Архангельск. Так-то.
— Спасибо, Вавила Дмитрич, за участие. На добром слове спасибо, — склонилась в поклоне Парасковья.
— Что ты! Не стоит благодарности! Господь велел помогать ближнему в бедах и горестях.
Вавила поднялся и, уже выходя из избы, обронил:
— Родион, завтра придешь на завод. Мастер тебя приставит к делу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
На заводе Ряхина студено, тесно и несмотря на холод душно. От залежавшихся шкур и тюленьего сала пахнет ворванью. Пятеро строгалей — две женщины и три мужика, надев фартуки из мешковины, широкими ножами-клепиками срезают сало с тюленьих шкур, раскинутых на плоских плахах.
Старшим тут — Иероним Маркович Пастухов, сухонький, проворный не по годам человек со светлыми, будто выцветшими глазами. Он немного прихрамывает: на зверобойке застудил ноги и теперь уже не ходит в море ни за рыбой, ни за тюленем. Кормится тем, что обрабатывает ряхинское сырье. А когда его нет, делает рюжи для ловли наваги.
Иероним взял Родьку за локоть и повел по узкому проходу между кипами сырья и строгалями к свободной плахе.
— Вот тебе, Родион Елисеевич, клепик, вот плаха, а вот и шкуры, — показывал он. — Надень-ко фартук. Так… Ишь, какой баской стал: ни дать ни взять — настоящий строгаль. Кой тебе годок?
— Шестнадцатый пошел с января.
— Училище-то кончил?
— Кончил. Четыре класса.
— Мало, — покачал головой старик, сожалея. — По нонешним временам мало. Ну, ладно. Слушай меня и смотри. Вот я беру шкуру, кладу ее так — жиром кверху. Расправляю… гляжу, не осталось ли мяса…
Старик объяснил все по порядку, вручил Родьке нож и, отступив на шаг, стал смотреть, как действует клепиком парень.
— Не торопись, делай чище!
Работа здесь была не постоянной: сходят мужики на лед, продадут добычу Ряхину — тогда строгалям дела хоть отбавляй. По сотне шкур, бывает, обрабатывают, вытапливают в больших чанах, вмазанных в печь жир, готовят шкуры к отправке в больших тюках или бочках. Кончится сырье — вешает на свое заведение Вавила замок, а строгали ищут себе другое занятие.
Хозяин наведывался на завод каждый день. Едва появлялась в цехе его массивная фигура, как все замирали, словно в церкви. Строгали, и без того малоразговорчивые, умолкали вовсе.
Вавила обходил помещение. Заметив непорядок, указывал мастеру. Придирчиво рассматривая у окна очищенные шкуры, спрашивал:
— Маркович, сколько с утра сделали?
Дедко Пастухов записей не вел, все держал в памяти.
— Леха — пятнадцать, Семен да Дементий — по восемнадцать. Бабы — по двадцати, а малой шешнадцату раскинул…
Малой — Родька.
— Так-так, — Вавила посматривал на ссутуленные спины строгалей. — Опять бабы вас обогнали? Вам, мужики, не стыдно ли?
— Без стыда лица не износишь, — отвечали ему. — У баб, видно, клепики острей.
— За что вам деньги плачу? — не слишком строго, однако недовольно ворчал хозяин. — Скоро везти товар в Архангельск. Поторапливаться надобно.
— А мы не стоим без дела.
Вавила молча поворачивался к двери и уходил, высоко неся голову.
Когда из светлого дверного проема темной несокрушимой глыбой надвигался хозяин, Родька невольно втягивал голову в плечи, и нож в его руках ходил проворней. Не то чтобы боялся хозяина, нет. Раньше Вавила относился к нему вроде бы на равных. Но как только Родька взял в руки клепик, надел фартук, сразу почувствовал зависимость от хозяина.
Дедко Иероним частенько подходил к Родьке. Подсаживался на чурбан, закуривал короткую трубку и, морщась, вытягивал больные ревматизмом ноги. Смотрел, как Родька орудует клепиком, подбадривал парня добрым словом.
В цехе стало теплее: начали топить жир в чанах. И духота стояла теперь невыносимая. Строгали настежь открывали дверь.
И на улице потеплело. Весна оттесняла холод к северу, в просторы океана. Родька с грустью смотрел в раскрытые двери — побегать бы с ребятами последние дни, покататься на лыжах, на санках. Но некогда: надо заработать денег. Осенью Тишка в школу пойдет, ему предстоит справить обувку, одежку. И Родька строгал и строгал шкуры, снимая пластами жестковатый тюлений жир тонкими, но крепкими руками, в которых огромный клепик казался тесаком.
— Скажи, дедушко, — спрашивал он мастера, — почему мужики сдают шкуры Ряхину? Разве не могут сами обработать да свезти в Архангельск. Денег получили бы куда больше!
— Так ведь у Ряхина-то суда! На чем мужики повезут товар? На карбасе по весне в море не сунешься.
— А сложились бы да купили бы артелью бот али шхуну. И плавали бы сами в Архангельск!
Иероним долго молчал, потом сказал:
— Не простое это дело. У Ряхина в Архангельске связи, каждый купец ему знаком. А мужики у него в долгу. Не то что судно купить — дай бог семью прокормить. Куда денешься? Я вот тоже здоровье потерял. Где по силам дело найду? У него, у Вавилы. Больше негде.
Родион скинул с плахи шкуру, развернул новую, старательно ее расправил и, примериваясь ножом, в сердцах сказал:
— Отец горбил на Вавилу — пропал. Теперь, выходит, мой черед?
Дедко Иероним как-то неловко закашлялся, встал с чурбана. На плечо Родьки легла тяжелая теплая рука.
— В гибели отца твоего я не виновен. Бог тому судья… А жизнь, брат, такая: кто-то на кого-то должен горбить. Иначе есть станет нечего, — зазвучал голос Вавилы. — Ну, а если, скажем, меня бы не было, кому бы сдавали товар? В Архангельск везти — судно надобно, команда, расходы… И всей деревней сложившись, судно-то не купить. Вот и выходит, если не я, так кто-то другой все равно должен кормить рыбаков. Такая, брат, коммерция. Да-а…
Родька густо покраснел. Он не заметил, как появился Вавила. Дедко стушевался и отошел к чанам. Ряхин наконец снял с плеча парня руку, грузно опустился на чурбан, где только что сидел мастер, бросил зоркий взгляд на Родьку.
— А у тебя ловко получается. Молодец! Люблю работящих, — похвалил он. — И вот что я тебе скажу, Родя. Мы с тобой оба мужики. Только я постарше да поопытней. Все, что имею, своим умом нажил. А смолоду так же начинал. Как ты сказал — горбил. Клепиком стругал, покрученником ходил… Хлебнул горя. На Мурмане зуйком зимогорил. Все было. Парусники завел не сразу. А новая власть нам торговать не запрещает. Без коммерческих людей и ей не устоять. Вот в губернской газете пишут про нэп. Новая экономическая политика, значит. И этот нэп не мешает мне иметь суда да везти сырье в Архангельск. Иначе там кожевенный завод станет. Государству один убыток будет.
В цех впорхнула Меланья в темно-синем платье с оборками в три яруса, в бархатной на лисьем меху жакетке. Легкая на ногу, невысокая. Лицо тонкое, белое, напомаженное. Для кого румянилась и напомаживалась — неведомо. Для мужа разве? Так он этого не любит: морщится, видя, как Меланья шпаклюет лицо перед зеркалом.
Перешагнув порог, она поднесла к лицу надушенный платочек.
— Вавила! — сказала тонким капризным голосом. — Иди, кушать собрано. И пакет из города привезли.
Вавила нарочно помедлил, сохраняя степенность и мужское достоинство.
— Сейчас разговор завершу и явлюсь.
— Являйся скорее! — жена, словно белка, быстро юркнула в открытую дверь. Отойдя на несколько шагов, расчихалась. — Ну и ароматы!.. — И засеменила по утоптанной тропинке к дому.
Вавила поднялся с чурбана, одобрительно потрепал Родьку по плечу:
— Как сгонит лед, шхуна в Архангельск пойдет. Поведет Дорофей Киндяков. Просись к нему зуйком. Скажи: я согласен. Понял?
— Понял, — кивнул паренек.
Дорофей Киндяков был старинным приятелем Елисея. Вместе хаживали они в молодости на канинские реки за навагой, на прибрежный зверобойный промысел. Вместе росли, учились в церковноприходской школе, потом молодцевали и женились на задушевных подружках, однофамилицах Панькиных: Елисей — на Парасковье, Дорофей — на Ефросинье.
На досуге Родион любил бывать в доме Киндяковых. Дорофей принимал парня ласково и дружески, говорил серьезно, как, бывало, с Елисеем, будто и не было меж ними разницы в годах. И жена его Ефросинья не отпускала Родьку без угощения — обедом ли, ужином ли накормит, чаем с баранками напоит.
Дорофею было уже под сорок. Высокий, широкоплечий, с рыжеватинкой в волосах и бороде, он слыл опытным мореходом и почти ежегодно плавал шкипером на ряхинских судах. Характером был крут и упрям. Иной раз перечил хозяину, но тот терпел, потому что в любом споре на поверку выходило: прав кормщик.
Словно великую драгоценность, хранил Киндяков у себя в доме поморскую лоцию — рукописную книгу в деревянном, обтянутом кожей переплете с медными застежками. В ней старинным полууставом деды и прадеды аккуратно и старательно описали во всех подробностях поморские пути-дороги: на Канин Нос, на Кольский полуостров, на остров Сосновец, на Новую Землю и Грумант (Шпицберген), в Архангельск и в Норвегию, на Мурман. В лоции указывались направления ветров, морских течений и движения льдов в Белом море, время ледостава и ледохода, а также населенные пункты и промысловые избы по берегам, давались ориентиры при заходах в бухты, гавани, устья рек.
Дорофей иногда разрешал Родьке полистать эту книгу. Паренек садился к окну, осторожно раскрывал лоцию и старался разобрать слова, написанные разными почерками.
Дочь Дорофея, тоненькая, синеглазая Густя, подходила к Родьке на цыпочках, стараясь заглянуть через его плечо в книгу.
— Чего там написано? — спрашивала она.
— Все, — коротко отвечал Родька.
— Что все? Расскажи!
— Про все пути-дороги морские сказано.
Такой ответ не удовлетворял Густю, и она заставляла Родьку читать вслух. С трудом разбирая слова, он читал ей первое попавшееся место.
— Ты, что ли, малограмотный? Все запинаешься. А еще училище кончил! — упрекала девочка.
— Так тут написано по-старинному.
— Как это по-старинному? Пишут всегда одинаково.
— Нет, не одинаково. Есть нонешнее письмо, а есть и старинное, вроде церковного.
— Чудно! — удивлялась Густя. — Чем это от тебя пахнет? — смешно морщила она нос.
— Чем? Не сено кошу — шкуры строгаю в заводе, — хмурился Родька.
— Какие шкуры? Белька?
— Бывает и белек. Только на нем сала мало. Все больше утельги да лысуны.
— А ты и сам похож на белька. Белек… белек… — подразнивала девочка, развеселись.
— А ты утельга!
— Я утельга? — глаза Густи округлились. — Какая же я утельга?
— А какой же я белек?
— У тя волосы белые. Потому и белек.
За ветхими страницами лоции Родька видел в своем воображении море, льды, волны. В ушах чудился шум прибоя, свист ветра.
Вырос парень в поморском селе, а в море бывать еще не довелось. Дальше устья Унды не хаживал. А его неудержимо тянуло туда, в холодный морской простор. Он представлял себя в парусиновой штормовке, в бахилах до бедер на палубе парусника, и сердце замирало от восторга.
— Дядя Дорофей, — сказал Родька, придя к Киндяковым после разговора с Вавилой. — Возьмешь меня на шхуну зуйком?