Черные волосы Антуанетты, мягкие, пышные, разметались вокруг лица, и их шелковистая масса перелетала с одного плеча на другое, ее пеньюар распахнулся, до половины обнаженные руки жестикулировали; ее глаза то и дело останавливались на вызывающе сложенных руках прислуги.
Наконец Антуанетта не выдержала. Это был самый настоящий взрыв. Она накинулась на Сесиль, рывком развела ее руки, но служанка не шелохнулась, и тогда Антуанетта схватила ее за плечи, затрясла и несколько раз стукнула о дверной косяк.
В этот миг, длившийся меньше секунды, горничная взглянула в окно конечно же, это вышло у нее бессознательно, быть может, просто потому, что край занавески приподнялся от ветерка; ее взгляд встретился со взглядом Доминики, и та отчетливо заметила у нее на губах подобие улыбки.
Какое удовлетворение сквозило в этой улыбке!
«Видите? Теперь вы видите, что это за женщина? Втерлась к нам в дом, притворялась, будто живет с господином Юбером, а сама…».
Пожалуй, эта сдержанная улыбка была обращена, скорее, к Доминике.
«Ну, бейте, бейте! Беснуйтесь! Кипятитесь! Покажите свое истинное нутро, вы, рыбная торговка, вся в мамашу, торговавшую улитками на Рынке… А на вас смотрят! Вы не знаете, но на вас смотрят и вас оценивают по достоинству…
».
Антуанетта ослабила хватку. Она сделала три-четыре шага по комнате, продолжая запальчиво что-то говорить. Обернувшись, она с изумлением обнаружила служанку на прежнем месте и набросилась на нее снова, еще энергичнее, чем в первый раз, тычками вытолкала ее в будуар, чуть не повалила на пол и оттеснила наконец к двери на лестницу.
Она вышвырнула горничную из квартиры. Наверно, заперла за ней дверь на засов. Вновь очутившись в поле зрения Доминики, она казалась почти спокойной — вспышка принесла ей облегчение; она продолжала говорить сама с собой, металась взад и вперед по квартире, соображая, что делать дальше, потому что ее обуревала неодолимая жажда деятельности.
Может быть, разобранная кровать и поднос с остатками завтрака на одеяле подали ей идею?
Она подошла к телефону, набрала номер.
Г-жа Руэ-старшая в своей башне смотрела куда-то в глубину комнаты. Сесиль наверняка была там. Старуха больше не вставала с места. Она слушала.
Спокойно что-то говорила.
Антуанетта настойчиво дозванивалась куда-то. Да, ей не терпится. Доминика не знала, что она затеяла, но понимала, что это должно произойти немедленно.
Ее жизненный напор так захватил Доминику, что временами она забывала дышать. Даже преступление — а ведь Доминика стала свидетельницей самого настоящего преступления — не потрясло ее до такой степени. Оно по крайней мере совершилось в молчании, в неподвижности. То было всего-навсего завершение никому не ведомой, задавленной жизни, а теперь Доминика наблюдает жизнь, плещущую через край, бурлящую, торжествующую во всей своей пугающей откровенности.
Доминика не находила себе места. Ей не хотелось садиться. Ей не хотелось пропустить ничего из происходящего, хотя от этого зрелища ей делалось дурно, у нее кружилась голова; ту же боль, и даже еще сильнее, она испытывала, подглядывая в замочную скважину — например, в самый первый раз, когда увидела во всей его грубой откровенности плотское совокупление, когда увидела лоснящийся от животной силы вырастающий мужской член.
Значит, с Антуанеттой у нее происходит то же самое? Все существо Доминики восставало при виде этой великолепной и вульгарной жажды жизни.
Ей захотелось написать немедленно! В голову лезли слова, столь же откровенные, как зрелище, при котором она присутствовала.
«Вы убили мужа».
Да, так она и напишет, немедленно напишет — и на сей раз даже не позаботившись о том, чтобы изменить почерк, она вывела на листе бумаги эти слова.
Машинально добавила: «Сами знаете».
Эта приписка выдавала ее самую тайную муку, истинную причину ее негодования. Она бы поняла угрызения совести. Поняла бы тоску, которую по капле источают бегущие часы. Она бы все поняла, все приняла и, возможно, все простила — только не эту невозмутимость, не это пятидневное ожидание, не этот поспешный и беспечный отъезд — ведь если бы Антуанетту не остановили, она бы так и уехала, весело и непринужденно! — только не этот бунт, обнаживший всю ее бессовестность..
«Сами знаете!»
Знает, конечно, а между тем как бы не признается сама себе. Антуанетта словно понимает умом, но не чувствует, что это на самом деле произошло.
Теперь она вдова. Избавилась наконец от вялого, скучного мужа. Она богата.
И собралась уехать — а почему бы и нет?
Доминика чуть не бросилась из дому, чтобы поскорее отправить письмо, но тут у дома напротив остановился грузовичок, из него вышли двое мужчин с инструментами — рабочие в синих комбинезонах.
Антуанетта встретила их на пороге квартиры; Сесиль не вышла.
Антуанетта спокойна. Жесты непринужденные. Знает чего хочет, и желания ее немедленно исполняются.
Первым делом следует разобрать и вынести прочь широкую мещанскую кровать; рабочие сперва выволокли матрас, оставили его у входа, потом отвинтили спинки; комната сразу оголилась, и только прозрачный прямоугольник пыли отмечал место, где умер Юбер Руэ.
Антуанетта продолжала командовать, расхаживала туда и сюда, не обращая внимания на распахнувшийся пеньюар, а за ней ходили оба рабочих, равнодушно исполняли ее распоряжения; они внесли в спальню диван, на котором она спала во время болезни мужа.
Она покосилась на темные шторы, которые почти никогда не бывали задернуты, и чуть было не приказала: «Снимите!»
Но наверняка спохватилась, что окна нельзя оставить незанавешенными, а других штор под рукой нет.
Два горшка с комнатными растениями по-прежнему стояли на камине; их судьбу решил один взмах руки. Доминика глазам своим не верила, видя, как Антуанетта, даже не взглянув на эти горшки, не дрогнув, отделалась от них.
Жильцы не возвращались. Одиннадцать утра, улица почти безлюдна; аптекарь опустил желтый выцветший тент; ставни на многих магазинах закрыты, словно воскресным утром.
К половине двенадцатого рабочие уже управились, переставили мебель, все лишнее снесли в комнатку, выходившую во двор; на мгновение Доминика заметила сквозь анфиладу открытых дверей затененный кусок этого двора.
Наконец Антуанетта осталась одна и обвела комнату довольным взглядом, в котором читалось: «Ну вот, раз уж они хотят, чтобы я осталась…»
Она располагалась, разбирала чемодан и саквояжи, по-новому раскладывала вещи в шкафах и комодах, время от времени закуривала, взглядывала на потолок, по ту сторону которого ощущала присутствие свекрови, и пожимала плечами.
Предвидела ли она, что события начнут развиваться стремительно, что этот день станет решающим? Как бы то ни было, деятельность привела ее в хорошее настроение, ей стало легче. Она не потрудилась одеться, съездить куда-нибудь позавтракать; Доминика видела, как она вышла из кухни с бутербродом в руках: холодное мясо на ломте хлеба.
Вернулся домой г-н Руэ-старший. Доминика видела его только на улице. Его жены уже не было видно в окне, и легко было представить их обоих в полумраке квартиры: она рассказывает ему о случившемся, и они вместе обсуждают, что следует предпринять.
И в самом деле, немного позже Антуанетта вздрогнула, услышав звонок у входной двери. На второй звонок она пошла открывать. Вошел свекор, холодный и невозмутимый, но все же не такой холодный, как его жена: он как будто намеревался сгладить углы.
Этажом выше ему, должно быть, наказали: «Побольше твердости! Главное, побольше твердости! Не поддавайся на ее слезы и кривляния!»
Он явился в шляпе — вероятно, желая поторжественнее обставить свой визит в квартиру, которая прежде была почти общей для обеих супружеских пар, — и сел, положив эту шляпу на колено, перемещая ее всякий раз, когда сплетал и расплетал ноги.
— Дитя мое, я пришел…
Вероятно, так он начал.
— Мы пережили мучительные минуты… разумеется… вы, должно быть, понимаете… разумеется, не следует… хотя бы ради людей…
Доминика испытала новое потрясение при виде Антуанетты, которая теперь держалась с безупречным самообладанием, почти не улыбалась, поддакивала всему, что слышала, правда скорее с иронией, чем искренне.
О чем речь! Если свекор и свекровь так настаивают, она обойдется без летнего отдыха! Она просто позволила себе слегка переставить мебель в квартире, ведь она теперь одна. Разве это преступление? Разве она не имеет права по своему вкусу обставить жилье, в котором вынуждена оставаться?
Только и всего! Может быть, потом она и обои поменяет: эти выглядят чересчур уныло для молодой женщины. До сих пор она ничего не говорила, потому что эти обои нравились мужу, вернее его родителям…
Словом, г-н Руэ пришел в восторг от ее сговорчивости. Но ему предстояло высказать еще одно требование. Он колебался, перекладывал шляпу с места на место, грыз кончик незажженной сигары.
— Вы знаете, что Сесиль, так сказать, вошла в нашу семью, что она служит у нас уже пятнадцать лет…
Мужчины многого не замечают, они редко бывают способны распознать в женщине ненависть, потому что сами чувствуют совсем по-другому. Какое-нибудь легкое подрагивание плеч, чуть заметный рывок, мимолетная гримаса, а потом сразу благосклонная улыбка…
Ну что ж, решено… Пускай Сесиль возвращается! Опять начнет шпионить, десять раз на дню бегать к свекрови за распоряжениями, пересказывать все, что творится этажом ниже…
Что дальше? Ах, это все?
Да ладно, будет вам! Не оправдывайтесь! Это вполне естественно! Ничего страшного, легкое недоразумение… Из-за этих гроз все становятся такими нервными…
Она провожает свекра до дверей. Он жмет ей руку, в восторге от того, что свидание прошло так благополучно, и устремляется на лестницу, по которой взлетает наверх, чтобы поскорей доложить жене, что одержал победу по всем пунктам и проявил истинную твердость и неколебимость!
И вот уже спускается Сесиль как ни в чем не бывало, безупречная в своем черном платье, в белом переднике — пронзительный голос, пронзительный взгляд:
— Что вам угодно на завтрак, мадам?
На завтрак? Но она уже поела! Спасибо. Ничего не надо. Только позвонить по телефону, потому что сегодня, после всей этой суеты, ей особенно невмоготу одиночество-это как сквозняк в день генеральной уборки.
Она звонит кому-то близкому, любимому — это заметно по лицу, по улыбке.
Она питает к собеседнику доверие: временами в ее улыбке читается угроза, об ращенная к третьему лицу.
— Договорились, приезжай!
В ожидании она растягивается на диване, устремляет глаза к потолку, во рту длинный мундштук.
А жильцы до сих пор не вернулись.
Письмо Доминики на столе, рядом со сверточком, в котором лежит растаявший, липкий рокфор.
Послать письмо? Или не посылать?
Никакая она не торговка улитками. Ее отец, дед Антуанетты, в самом деле держал в Дьеппе оптовую торговлю дарами моря, но она сама вышла замуж за служащего метро и никогда в жизни не стояла за рыбным прилавком, тем более на Рынке.
Она высокая, дюжая, голос у нее, наверно, ниже, чем обычно бывают женские голоса. Она позаботилась о том, чтобы подчеркнуть траур с помощью белой ленты на шляпке. Даже манера смотреть на счетчик, прежде чем расплатиться с таксистом, изобличает в ней особу, которая умеет управляться в жизни без мужчин.
Она приехала не одна. Ее сопровождает молодая женщина, с виду лет двадцати двух, не старше; она не в трауре и не была на похоронах; нет необходимости долго вглядываться, чтобы признать в ней младшую сестру Антуанетты.
На ней шикарный костюм, шляпка от дорогой модистки. Она хороша собой. Это сразу бросается в глаза. Гораздо красивее Антуанетты, но есть в ней нечто загадочное, смущающее Доминику — словом, нечто такое, чего Доминика не понимает. Трудно сказать, девушка это или молодая женщина. Глаза у нее большие, темно-синие, взгляд совершенно бесстрастный, манера держаться более сдержанная, чем у сестры. Верхняя губа вздернута, и, пожалуй, именно это придает всему ее облику юный и простодушный вид.
Ради них Антуанетта может не наряжаться; женщины целуются: Антуанетта предупреждает взглядом: «Старуха наверху!»
Она опускается в глубокое кресло, указывает сестре место на диване, но та скромно садится на стул и держится как благонравная девица в гостях.
Пожалуй, костюмчик на ней, как и все прочее, чересчур опрятный, чересчур корректный; напрашивается мысль, что она все-таки не девушка.
— Рассказывай…
Наверное, именно это произносит мать, рассматривая стены и мебель, а дочь пожимает плечами, и при матери это выходит у нее вульгарнее, чем в одиночестве. Она начинает говорить, и чувствуется, что голос ее тоже звучит вульгарнее обычного, она растягивает слова, выбирает не самые приличные выражения, особенно когда намекает на старуху в башне и машинально поднимает глаза к потолку.
Пока Антуанетта не овдовела, Доминика никогда не видела в доме ее сестру, да и мать появлялась считанные разы. Теперь она понимает почему. Догадаться нетрудно.
С тех пор как они переступили порог, квартира переменилась, в ней повеяло небрежностью, беспорядком; мать бросила шляпку на постель, и сама того и гляди, сморенная жарой, растянется на кровати, зато сестра по-прежнему строит из себя благовоспитанную барышню.
Антуанетта продолжает рассказывать, мимикой изображает вторжение свекрови, вернее, ее появление в дверях, перебежки ее лазутчицы Сесили; она передразнивает вкрадчивые манеры свекра, его надутый вид, слегка издевается над обоими и заключительным взмахом руки подводит итог: «Тем хуже для них!»
Это не имеет ни малейшего значения, вот оно что! Она как-нибудь уладит дело. Уже улаживает. Времени у нее достаточно. В конце концов она все устроит по своему разумению, вопреки всем Руэ на свете.
Слышит ли Руэ-старшая там, наверху, гул голосов? Так или иначе, она звонит и тут же приступает с расспросами к Сесили, прибежавшей на ее зов.
— Это хозяйкина родня, мать и сестра.
Ну, нет! Это уж слишком! Ладно еще мать, но сестра, которая… Сестра, которую…
— Будьте любезны, попросите хозяйку ко мне подняться.
Антуанетта не слишком удивлена.
— А что я говорила? Подождите минутку!
Неужели она пойдет прямо в пеньюаре, в этом чересчур зеленом пеньюаре, который совсем недавно заклеймила старухина палка? Как бы не так!
Она сдергивает с вешалки первое попавшееся черное платье, подходит к зеркалу. В одной сорочке вертится перед матерью и сестрой, закалывает волосы, закрепляет их шпильками, которые зажаты у нее во рту.
— Так сойдет?
В путь! Она идет наверх. Доминика ее не видит, но словно следит за ней взглядом. Неприступный профиль г-жи Руэ-старшей достаточно красноречив. Нет, это не гнев. Но слова, слетающие у нее с губ, холоднее инея на окнах.
— Я полагала, что мы раз и навсегда договорились: вы не будете принимать у себя сестру…
Сестра там, внизу, знает, о чем пойдет разговор: она уже встала, прихорашивается перед зеркалом и ждет только возвращения Антуанетты, чтобы уехать.
Готово.
— Ну вот! Старуха своего не упустила. Придется мне выставить тебя за дверь, моя бедняжка. Верблюдица требует!
Она разражается хохотом, от которого Доминике по другую сторону улицы делается дурно. Антуанетта целует мать, окликает ее, подходит к тумбочке, достает несколько банкнот.
— Держи! По крайней мере возьмешь с собой…
Антуанетта спит на диване, нога свесилась чуть не до пола, и на лице у нее не заметно ни малейшего волнения, ни малейшей заботы. Спит, приоткрыв рот, сморенная дневной жарой, а вокруг, на улице, бурлит жизнь.
Жильцы до сих пор не вернулись, и Доминика еще раз заглядывает к ним в комнату, не забыв запереть на засов входную дверь.
Теперь она знает, что они не уехали. Но в гардеробе не оказалось пальто Лины, отличного зимнего пальто из бежевого драпа, с отделкой из куницы — это новенькое пальто, какие носят богатые провинциалки, Лина привезла с собой из дому.
Доминика вышла на улицу; до последней минуты ей все никак было не решиться, и вот наконец она украдкой бросила письмо в ящик на Королевской улице. Мимо пронесся, чуть не задев ее, автомобиль, набитый иностранцами, и ей показалось, что эти люди, которые мчатся, ослепленные незнакомым городом, выбиваются из общего уличного потока.