— Наши надежды совпадают, сударыня, но способы, какими каждый из нас желает действовать, различны: одни утверждают, что надо рубить головы и делить собственность, — это невежды и безумцы. Вас, должно быть, удивляет, что я не употребляю более резкого слова, называя их, но это бесполезно: эти люди не из пугливых, однако и пугаться их не стоит; им кажется, что они идут впереди, а на самом деле, они остались далеко позади; их время — девяносто третий год, а мы уже в тысяча восемьсот тридцать втором. Правительство делает вид, что оно очень боится их, и было бы очень недовольно, если бы они не существовали, поскольку их теории — это тот колчан, из которого оно извлекает свои стрелы; эти люди не республиканцы, они — республиканщики.
Есть и другие, забывшие, что Франция — старшая сестра наций, не помнящие, что ее собственное прошлое изобилует всякого рода памятными событиями, и пытающиеся выбрать среди конституций Швейцарии, Англии и Америки ту, какая более всего подходит нашей стране, — это мечтатели и утописты: целиком погрузившись в свои кабинетные теории, они, в своем воображении претворяя их в жизнь, не замечают, что конституция того или иного народа может быть долговременной лишь тогда, когда она обусловлена его географическим положением, порождена его национальным самосознанием и соответствует его обычаям. А поскольку в мире нет двух народов, чье географическое положение, национальное самосознание и обычаи одинаковы, из этого следует, что, чем совершеннее конституция, чем она уникальнее, тем менее применима она в другой местности, отличной от той, где ей суждено было появиться на свет; эти люди тоже не республиканцы, они — республиканисты.
Третьи же верят, что взгляды — это ярко-синий сюртук, жилет с широкими отворотами, развевающийся галстук и остроконечная шляпа; это притворщики и крикуны, подстрекающие к мятежам, но остерегающиеся принимать в них участие; они возводят баррикады и позволяют другим умирать позади них; они подвергают опасности друзей и разбегаются в разные стороны, будто им самим что-то угрожает; эти люди тоже вовсе не республиканцы, они — республиканишки.
Но есть и такие, сударыня, для которых честь Франции — понятие святое и которые не хотят, чтобы ее оскорбляли; для них данное слово — это нерушимое обязательство, и они не могут терпеть, когда у них на глазах его нарушают, даже если это обещание, данное народу королем; их обширное и благородное братство распространяется на любую страдающую страну, на любую пробуждающуюся нацию: они проливали кровь в Бельгии, Италии и Польше и вернулись, чтобы оказаться убитыми или схваченными в квартале Сен-Мерри; эти, сударыня, — пуритане и мученики. И придет день, когда не только призовут тех, кто был изгнан, когда не только откроют двери тюрем тем, кого туда бросили, но и станут искать тела мертвых, чтобы установить памятники над их могилами; и в упрек им можно будет поставить лишь то, что они опередили свою эпоху и родились на тридцать лет раньше, чем надо; вот это, сударыня, настоящие республиканцы.
— Нет нужды спрашивать вас, — сказала мне королева, — к ним ли вы относитесь.
— Увы, сударыня! — ответил я ей. — У меня нет уверенности, что я достоин такой чести; да, конечно, все мои симпатии — на их стороне, но, вместо того чтобы дать волю своим чувствам, я воззвал к своему разуму; мне хотелось сделать в отношении политики то, что Фауст задумал совершить в отношении науки: дойти до самых ее основ. В течение целого года я был погружен в бездны прошлого; я устремился туда, имея интуитивные воззрения, а возвратился оттуда, располагая продуманными убеждениями. Мне стало ясно, что революция тысяча восемьсот тридцатого года побудила нас сделать шаг вперед, это так, но этот шаг привел нас всего лишь от аристократической монархии к монархии буржуазной, и эта буржуазная монархия стала эпохой, которую следует пережить, перед тем как перейти к народному правлению. С тех пор, сударыня, ничего не сделав для сближения с правительством, от которого я был далек, и перестав быть его врагом, я спокойно наблюдаю, как оно проходит отведенный ему срок, конца которого, вероятно, мне не дано увидеть; я приветствую то хорошее, что оно делает, и возражаю против того плохого, что оно себе позволяет, но все это — без восторга и без ненависти; я не принимаю его и не отвергаю: я его терплю и считаю не благом, а всего лишь необходимостью.
— Но если послушать вас, то нет надежды, что оно сменится?
— Нет, сударыня.
— А если бы герцог Рейхштадтский не умер и сумел предпринять попытку это сделать?
— Он потерпел бы неудачу, во всяком случае, мне так кажется.
— Ну да, правда, я и забыла, что при ваших республиканских взглядах Наполеон должен быть для вас всего лишь тираном.
— Прошу прощения, сударыня, но я смотрю на него совсем с другой точки зрения; на мой взгляд, Наполеон один из тех избранных, которые с начала времен получали от Бога особую, обусловленную волей Провидения миссию. Этих людей, сударыня, надо судить по законам, сообразующимся не с человеческой волей, которая заставляла их действовать, а с божественной мудростью, которая их наставляла; следует оценивать их не по совершенным им поступкам, а по результату, к которому эти поступки привели. Когда их миссия оказывается выполнена, Бог призывает их к себе; все полагают, что они умерли, а на самом деле они отправляются давать отчет Господу.
— И в чем, по вашему мнению, состояла миссия императора?
— Это миссия свободы.
— Знаете, любой другой человек, кроме меня, попросил бы вас привести тому доказательство.
— И я представил бы его, даже вам.
— Послушайте, вы не поверите, до какой степени мне это интересно!
— Когда Наполеон, или, скорее, Бонапарт, явился нашим отцам, Франция выбиралась из положения, в какое завела ее не республика, а революция. В одном из приступов политической горячки она настолько опередила все другие нации, что нарушила равновесие в мире; этому Буцефалу понадобился Александр Македонский, этому льву — Андрокл; тринадцатое вандемьера поставило их лицом к лицу: революция была побеждена; короли, которым следовало признать брата в человеке, стоявшем у пушки на улице Сент-Оноре, увидели врага в диктаторе, пришедшем к власти восемнадцатого брюмера; они приняли за консула республики того, кто был уже главой монархии, и, в своем безумии, вместо того, чтобы лишить его свободы посредством условий всеобщего мира, навязали ему европейскую войну. Тогда Наполеон призвал к себе всех молодых, отважных и умных людей Франции, а затем рассеял их по всему миру; став воплощением реакции для нас, он способствовал прогрессу у других; повсюду, где он прошел, были посеяны семена революций: Италия, Пруссия, Испания, Португалия, Польша, Бельгия, даже Россия поочередно призвали своих сынов к священной жатве, а он, как пахарь, утомленный рабочим днем, скрестил руки и с высоты утеса Святой Елены наблюдал за тем, как трудились другие; именно тогда он осознал свою божественную миссию и с его уст сорвалось пророчество о республиканской Европе.
— А верите ли вы, — промолвила королева, — что если бы герцог Рейхштадтский не умер, он продолжил бы дело своего отца?
— По моему мнению, сударыня, у таких людей, как Наполеон, не бывает отцов и не бывает сыновей: они рождаются, как метеоры, в утренних сумерках, пролетают от одного горизонта до другого по небу, освещая его, и теряются в вечернем мраке.
— Не считаете ли вы, что сказанное вами не слишком утешительно для тех членов его семьи, которые еще питают какую-то надежду?
— Это так, сударыня, ведь мы предоставили ему место в нашем небе лишь при условии, что он не оставит наследников на земле.
— И тем не менее он завещал свою шпагу сыну.
— Дар стал для него роковым, сударыня, и Бог отменил завещание.
— Но вы пугаете меня, ибо сын Наполеона, в свою очередь, завещал ее моему сыну.
— Эту шпагу тяжело будет носить простому офицеру Швейцарской конфедерации.
— Да, вы правы: ведь эта шпага — скипетр.
— Остерегайтесь впасть в заблуждение, сударыня, я очень опасаюсь, что вы живете в той обманчивой и опьяняющей атмосфере, какую привозят с собой ссыльные. Время, продолжающее идти для всех остальных, словно останавливается для изгнанников. Люди и предметы по-прежнему видятся им такими, какими они их оставили, а тем временем у людей меняются лица, а у предметов — облик; поколение, видевшее, как Наполеон возвращается с острова Эльба, угасает с каждым днем, сударыня, и этот поразительный поход уже не воспоминание людей, а исторический факт.
— Значит, вы полагаете, что для семьи Наполеона уже нет надежды вернуться во Францию?
— Если бы я был королем, я призвал бы ее завтра же.
— Я не это имела в виду.
— Вернуться иным путем шансов мало.
— Какой совет вы дали бы члену этой семьи, грезящему о возрождении наполеоновской славы и наполеоновского могущества?
— Я посоветовал бы ему проснуться.
— А если бы, несмотря на первый совет, по моему мнению, наилучший, он продолжал упорствовать и попросил бы вас дать ему второй совет?
— Тогда, сударыня, я посоветовал бы ему добиться отмены изгнания, купить землю во Франции, стать депутатом, постараться своим талантом склонить на свою сторону большинство в Палате и, воспользовавшись этим, низложить Луи Филиппа и сделать так, чтобы его избрали королем вместо него.
— И вы считаете, — продолжила герцогиня де Сен-Лё, печально улыбнувшись, — что любое иное средство не будет иметь успеха?
— Я в этом убежден.
Герцогиня вздохнула.
В эту минуту колокол прозвонил к завтраку; задумчивые и молчаливые, мы направились к замку и по пути туда герцогиня не сказала мне ни одного слова, но, подойдя к двери, она остановилась и, с неописуемой тревогой взглянув на меня, сказала:
— О! Я бы очень хотела, чтобы мой сын находился здесь и услышал то, что вы сейчас мне сказали!»
LIX
Смерть герцога Рейхштадтского, которую я упоминал в разговоре с герцогиней де Сен-Лё, произошла 22 июля 1832 года.
Известно, какие слухи всегда носятся вокруг гробов претендентов на престол; уже давно, справедливо или нет, политики были убеждены, что наследник Наполеона непременно умрет молодым, и, когда новость о его смерти распространилась, они лишь покачали головой и сказали:
— Он носил чересчур великое имя, чтобы жить.
Впрочем, во Франции отзвук этой смерти был глухим и вскоре затих. Самые пылкие приверженцы императора опасались возвращения юноши, воспитанного в школе г-на фон Меттерниха. В светлых волосах и женственных чертах герцога Рейхштадтского было куда больше от матери, чем от отца, куда больше от Марии Луизы, чем от Наполеона. И разве нельзя было опасаться, что он окажется таким и в духовном отношении и сердце его будет в большей степени австрийским, нежели французским?
Короче говоря, он умер; одиннадцати лет оказалось достаточно ангелу погребения, чтобы наглухо замуровать гробницу отца и сына; и, поскольку никто не боялся более возвращения во Францию ни изгнанника с острова Святой Елены, ни претендента из дворца Шёнбрунн, через год и шесть дней после этой смерти статуя императора снова заняла свое место на вершине Вандомской колонны.
Скажем коротко о том, что произошло за этот промежуток времени, самыми важными событиями которого стали смерть культа сенсимонизма и рождение дочери герцогини Беррийской.
У нас нет здесь возможности отследить сенсимонистский культ во всех подробностях, связанных с его рождением, развитием и смертью; рожденный у смертного одра Сен-Симона, он рос на улице Монсиньи, чахнул в Менильмонтане и умер в суде присяжных.
Перед этим судом 27 августа 1832 года предстали отец Анфантен, Мишель Шевалье, Барро, Дюверье и Олинд Родриг.
Их обвиняли:
1° в правонарушении, предусмотренном статьей 291 уголовного кодекса, которая запрещала собрания численностью более двадцати человек;
2° в оскорблении общественной морали и нравственности.
Господа Анфантен, Дюверье и Мишель Шевалье были приговорены каждый к году тюремного заключения и штрафу в пятьдесят франков;
господа Родриг и Барро — лишь к штрафу в пятьдесят франков.
Пусть, однако, никто не думает, что мы стоим на стороне судей, выступая против обвиняемых; нет, судебное разбирательство было пристрастным, а скорее, слепым; те, кого призвали вынести приговор, были людьми честными, но недальновидными. Они увидели лишь правонарушение в учении, нелепом в каких-то своих положениях, как это бывает почти всегда с любыми учениями в момент их возникновения, но во всем остальном исполненном устремления к будущему. Евангелие, представлявшее в сжатом виде эту веру, было кратким и ясным: «Каждому по его способности, каждой способности по ее делам». Возможно, такому правилу недоставало милосердия и оно оставляло лишь небо тем нищим духом, к которым Христос был преисполнен сердечного сострадания, однако оно определенно не было лишено логики.
А кроме того, впервые великая честь была воздана кому следует: труд, этот раб в прошлых веках, становился царем в веках будущих.
Вот почему, если бы не общность женщин и отмена наследования имущества, провозглашенные сенсимонистами, правительству — заметьте, что мы не говорим «правосудию» — так вот, правительству было бы не так уж легко расправиться с сенсимонистским учением.
Что же касается меня, присутствовавшего и в качестве слушателя, и в качестве друга на большей части публичных лекций отца, то, не будучи сам заражен фанатизмом, который он внушал своим поборникам, я понимал его и считал искренним и правдивым.
Вернемся, однако, к правительству, подавлявшему социальный республиканизм в лице отца Анфантена и революционный республиканизм в лице Жанна.
Три человека притязали на то, чтобы унаследовать должность скончавшегося Казимира Перье: г-н Дюпен, г-н Гизо и г-н Тьер.
Луи Филиппу предстояло остановить свой выбор на одном из них.
Его личные симпатии были на стороне г-на Дюпена. Господин Дюпен уже давно стоял во главе судебных споров герцога Орлеанского, а поскольку король воспринимал управление Францией лишь как огромный судебный спор, которым нужно руководить, он надеялся, что г-н Дюпен обеспечит ему победу в его тяжбах с королями-соседями, как он уже обеспечивал ему победу в его тяжбах с собственниками земель, прилегающих к его владениям.
Но, против всякого ожидания, в отношении общественных дел г-н Дюпен оказался менее покладист, чем в отношении частных дел. Разговор между будущим министром и королем, каждый из которых проявлял упрямство, шаг за шагом поднялся до уровня самого горячего спора. В конце концов, утратив всякую меру, г-н Дюпен воскликнул:
— Ну хватит, государь, я вижу, что мы никогда не сможем договориться!
— Я вижу это, как и вы, сударь, — тоном, какой присущ высшей аристократии, ответил король, — однако не осмеливался вам это сказать.
Эти слова, достаточно жестко вернувшие г-на Дюпена на место, которое, на взгляд короля, тому не следовало покидать, положили конец их встрече.
Оставались господа Гизо и Тьер.
Если достоинства премьер-министра измеряются его непопулярностью, то никто в большей степени, чем г-н Гизо, не имел права унаследовать непопулярность Казимира Перье; однако в тот момент существовала, видимо, определенная опасность в том, чтобы пренебречь всеобщей неприязнью, которую вызывал человек из Гента.
Когда г-н Гизо был отодвинут в сторону, из претендентов остался один лишь г-н Тьер.
Да, но король не доверял г-ну Тьеру; за этим легкомыслием, за этой многоречивостью, за всеми этими недостатками, наконец, с помощью которых г-н Тьер заставлял прощать ему его достоинства, таилась патриотическая основа, которая не могла не вызывать крайнего беспокойства у человека, позволившего русским осуществить экспедицию в Варшаву, австрийцам — экспедиции в Модену и Болонью и готовившегося провести экспедицию в Антверпен.
К тому же всем было известно, что г-н Тьер, показавший себя великим стратегом в своей «Истории Революции», имеет тайное желание перейти от теории к практике.
Так что г-н Тьер был отвергнут.
За спиной этих трех кандидатов оцепенело, неподвижно, не в силах сделать ни единого шага по направлению к оспариваемому министерскому портфелю, стоял г-н де Бройль, занимавший в школе доктринеров такое же место, какое отец Анфантен занимал в школе сенсимонистов. Король обратил взгляд на г-на де Бройля.
Ведь таким образом можно было под покровительством премьер-министра использовать дарования г-на Гиза и г-на Тьера.
Господину де Ремюза, одному из последователей школы доктринеров, было поручено провести переговоры.
Господин де Бройль поставил свои условия; они были приняты, и у Франции появилось правительство, которое было названо правительством 11 октября.
Оно состояло из:
г-на де Бройля, министра иностранных дел;
г-на Тьера, министра внутренних дел;
г-на Гизо, министра народного просвещения;
г-на Юмана, министра финансов;
маршала Сульта, военного министра;
г-на Барта, министра юстиции.
Маршал Сульт сохранил звание председателя совета министров, хотя в действительности руководителем кабинета являлся г-н де Бройль.
Впрочем, дабы придать этому правительству популярность, ему уготовили великое деяние: арест герцогини Беррийской.
Читатель видел, как в ночь с 9 на 10 июня, переодетая крестьянкой, герцогиня Беррийская вошла в Нант.
Ее ждало там убежище в доме мадемуазель Дюгиньи.
Этим убежищем служила мансарда на четвертом этаже, находившаяся прямо под крышей; справа от входа имелось окно, освещавшее комнату и выходившее на внутренний двор; в углу, располагавшемся с той же стороны, что и окно, был специально к приходу герцогини устроен камин, задняя плита которого открывалась справа налево, обнаруживая отверстие высотой около полутора футов.
Это было последнее укрытие, подготовленное для герцогини на тот случай, если дом будет захвачен властями.
В комнате стояли две раскладные койки на ремнях, одна из которых была предназначена для герцогини, а другая, несомненно, для мадемуазель де Керсабьек.
В этом убежище, будучи в курсе всего того, что происходило, Мария Каролина ожидала развития событий и была готова примениться к ним.
Королевский двор прекрасно знал, что герцогиня Беррийская находится в Нанте, хотя и не знал, в каком доме она укрылась; к тому же в то время, когда шел суд над двадцатью двумя вандейцами,[4] герцогиня написала следующее письмо своей тетке Марии Амелии:
«Какими бы ни были для меня последствия, могущие проистечь из положения, в которое я себя поставила, исполняя свой материнский долг, я никогда ничего не скажу Вам, сударыня, в моих собственных интересах; но, когда речь идет о храбрецах, подвергших себя опасности тем, что они защищали дело моего сына, я не вправе отказаться от попыток предпринять для их спасения все то, что можно достойным образом сделать.
И потому я прошу свою тетю, доброе сердце и благочестие которой мне известны, употребить все свое влияние для того, чтобы вызвать сочувствие к этим людям. Тот, кто доставит это письмо, сообщит все подробности относительно их положения; он скажет, что судьи, которых им дали, это те самые люди, против которых они сражались.
Несмотря на различие в нашем положения, сударыня, под Вашими ногами тоже находится вулкан, и Вы это знаете. Мне были известны Ваши страхи, вполне естественные, в ту пору, когда я пребывала в безопасности, и я не была к ним безучастна. Один Господь знает, что он нам уготовил, и, возможно, однажды Вы будете благодарны мне за то, что я доверилась Вашей доброте и предоставила Вам возможность употребить ее ради моих несчастных друзей. Поверьте в мою признательность.
Желаю Вам счастья, сударыня, ибо я чересчур хорошего мнения о Вас, чтобы полагать, что можно быть счастливым в том положении, в каком Вы находитесь.
МАРИЯ КАРОЛИНА». Как и сказала герцогиня Беррийская в этом письме, исполненном печали и достоинства, тот, кто доставил его, офицер-роялист, беззаветно преданный своей партии, был готов предоставить все необходимые разъяснения, однако королева Мария Амелия находилась в чересчур затруднительном положении, чтобы принять поручение, которое было ей доверено. Господин де Монталиве распечатал письмо, прочитал его, поднялся в покои королевы, пробыл там четверть часа, а затем спустился и вернул письмо офицеру, сказав, что королева не может принять это послание.