Мы шли по свежему снежку, мама крепко держалась за меня. Дошли до новостройки, она оглянулась по сторонам, сказала:
– Все деревяшки запорошило… Ничего, до весны должно хватить. Вот только где взять резцы? Я попробовала наточить стамеску, ерунда получилась. Резцы должны быть не плоские, а полукруглого профиля, с желобком. Вернемся домой – нарисую. Может, кто-нибудь на твоем УХЗ смастерит по рисунку?..
Я засомневалась:
– Мама, УХЗ – завод химический.
– Вот это мне и не нравится. Нет в Уреченске, что ли, какого-нибудь другого заведения, не химического? Ты же химию не любишь.
Это была правда. Химичка в Буртымской школе, может, и знала свой таинственный предмет, но объяснить его не могла, а когда пыталась – нервничала, и оттого вечно у нее что-то взрывалось, вскипало, дымило и плохо пахло. Пацаны наши веселились, девочки зажимали носы, химичка рыдала и всем за срыв урока ставила единицы. Мы не роптали, потому что знали: она потом в журнале исправит колы на четверки. По химии все мы были твердыми хорошистами.
Но от сероводорода меня тошнило.
Мама продолжала что-то говорить и в то же время рассеяно смотрела вдаль, в сторону большого гастронома. Туда тянулась пробитая в снегу неширокая тропка. По ней в нашу сторону шел, переваливаясь, грузный гражданин в шляпе.
– Похоже, мой идет, – сказала мама.
– Кто? – переспросила я.
– Ангел-хранитель, – Мама улыбнулась и приосанилась. – Тайный агент.
Вот это да! Я немедленно забыла про химию и вспомнила своего тайного агента – инженера Косых. И в то же время задумалась. Может, зря в прошлом году мы с мамой не сходили на прием к психиатру?..
– Это просто толстый человек, – сказала я.
И немедленно получила ответ:
– Агенты тоже люди, и некоторые из них толстые. Сейчас толстых все больше, отъелись, обленились… – мама говорила так спокойно, так разумно. – Ничего-ничего, девочка, идем навстречу, как ни в чем не бывало… сейчас я тебе кое-что покажу. Если, конечно, он не сбежит.
И мы, прижавшись друг к другу, по узкой тропе пошли навстречу маминому «ангелу-хранителю».
Нам оставалось шагов пятнадцать, когда он встал, как вкопанный, потоптался, ни на что не решаясь – ни обойти нас, ни снести с пути своею массой. Я еще успела представить, как атомный ледокол на Северном морском пути расталкивает льдины. Но вдруг он развернулся и – да! – сбежал.
Мама огорчилась:
– Ну вот… Я же говорила. В прежние времена агент ни за что бы так не сдрейфил, попер бы напролом.
– И что бы ты сделала, если бы он попер? – спросила я.
– Подождала, когда поравняется со мною, и громко поздоровалась: «Добрый день! Как поживаете?!» – она рассмеялась, очень довольная.
– А он бы что?
– А он непременно бы стал смотреть куда-нибудь вверх или вбок и ничего не ответил. Но сделал бы шаг в сторону, пропустил… Понимаешь, им не положено, чтоб их обнаружили. За тайными агентами следят другие агенты, еще более тайные. Если начальство узнает, что
Агент перебирал ногами довольно споро и скрылся за углом гастронома.
Мы продолжили путь по тропке, навстречу нам попадались люди, но мама не обращала на них внимания. Только с двумя женщинами она вдруг поздоровалась, и одна из них мимоходом ответила: «Здрасьте!..»
– Тоже агенты? – спросила я.
Мама покосилась на меня и сказала:
– Вижу, ты мне не веришь. У меня, возможно, шизофрения, но паранойи нет. Это просто незнакомые девушки деревенского славного воспитания, иногда со мною здороваются… И я им всегда отвечаю. Сейчас они болтали, меня не заметили, и я поздоровалась первая.
Я почувствовала, что она устала, мы остановились. И вдруг мама спросила:
– А ты заметила, как сегодня похорошели все женские лица? – Она посмотрела на меня. – И твоё тоже!..
Мама вглядывалась в меня. Ее глаза были серо-зелеными, крапчатыми, такие были и у ее мамы – моей бабушки, а может, и у прабабушки. У меня же – простые, карие. А хотелось бы, чтоб они были похожи на виноград, в котором просвечивают косточки. Возможно, кому-нибудь из наших потомков такие еще достанутся… Да, в самом деле, женские глаза и лица в то утро были особенно хороши. И я вспомнила стоматолога, как ее вдохновенно снимал Аркаша, подсветив мастерскую серебряным зонтом. Так вот почему он оставил зонт на полу – чтобы свет, как первый снег, осветил лицо Евгении Павловны снизу! И у «Неизвестной» Крамского лицо подсвечено снизу. Я крепче взяла маму под руку, и мы снова переглянулись. Прозрачные ее глаза смотрели из-под усталых век насмешливо и счастливо. Мы пошли дальше, и в такт шагам мама произнесла:
– «Ходят женщины, молодые и старые, молодые прекрасны, а старые еще прекрасней». Уолт Уитмен, «Листья травы». Сегодня я чувствую себя именно так – старой и прекрасной. Все знаю и ничего не боюсь…
От ее голоса и слов дыхание перехватило. Мне захотелось немедленно рассказать моей прекрасной маме все невысказанное, что накопилось в новой бестолковой жизни, такой быстрой и такой… необъятной. Хотя бы про всех этих людей, про Аркашу рассказать, про его враки, как он назвался тайным агентом. И про его женщин, и его кружечку, из которой он пьет водку, а получается ацетон, и про большую химию, от которой зубы крошатся, и о стоматологе из Ленинграда, о ее шляпке-таблетке и тонких бежевых кожаных перчатках. Но – нет. Невозможно было ничего рассказать. Сумбур какой-то… Еще я подумала: «Как это странно, что мою маму приводят в ужас подъемный кран или какой-нибудь бледный сверчок, вылезший из-под газовой плиты, а тайный агент не пугает нисколько».
Эта мамина
– Смотри, смотри… – вдруг зашептала мама. – Видишь, еще один фантом, на этот раз с газетой? Точно – агент!
Действительно, из гастронома вышел человек в длинном пальто и с газетой, пошел прямо на нас, я не успела его разглядеть, потому что он свою газету как раз разворачивал и скрылся за нею, как за ширмой. А мама совершила свой неожиданный маневр – она резко меня повернула к двери гастронома, из которой вышел этот. Он вышел, а мы – вошли…
В мясном отделе гастронома стояла очередь за рыбными пельменями, пахло ужасно. В молочном отделе ни молока, ни масла не было, там продавались плавленые сырки «Дружба» и желтый яичный порошок. Только в кондитерском было кое-что интересное.
– Ладно, – сказала мама, – пошли гулять. На обратном пути купим хлеба и халвы.
– И сто грамм «Цитрона» – добавила я, не любившая халву.
Мы пошли к выходу… и увидели сквозь стекло, что на улице, между телефонной будкой и дверью в гастроном, прислонясь спиной к витрине, стоит тот самый, с развернутой газетой.
– Смотри-ка, ждет, – заметила мама. – Сейчас за нами увяжется. Ну, пусть прогуляется…
– Он же читает, – возразила я.
– А ты присмотрись к его газете. В ней – дырка.
И мама тихонько рассмеялась.
Я не поверила, но все же сквозь витринное стекло к газете присмотрелась. В ней оказалось даже две дырки, небольшие и круглые, с пятак, одна на левой полосе газеты, вторая на правой.
– Обзор сто восемьдесят градусов, – прокомментировала мама.
Мы вышли из гастронома и отправились к расчищенной от снега просеке в лесополосе, той самой, по которой ночами я бегала от автобуса к дому. Сейчас на ней было светло и пусто. Мы пошли, изредка останавливаясь. В отдалении за нами шел агент в длинном пальто. С газетой он расстался, шел налегке. Он просто прогуливался по хорошей погоде. И мы о нем постепенно забыли.
«Из-за валенок, по блату»
С Аркашей разговаривать мне становилось все легче и проще. Жизнь подкидывала темы. Уже в понедельник я между прочим рассказала ему о наших с мамой тайных агентах. Мне захотелось удивить агента Косых в понедельник, как он изумил меня в прошлую среду. А он не проявил интереса, даже головы от работы не поднял. Только и сказал:
– Тогда понятно.
Я переспросила, что понятно.
– Про задержку допуска. Проверяют вас с матерью, а как убедятся, что не шпионки, – допуск и выдадут. Вот только на всякий случай не советую вам по телефону-автомату разговаривать…
Я вспомнила синюю телефонную будку возле гастронома. Мы никогда ни с кем из нее не разговаривали. Там, может, и телефон не работал – тогдашняя шпана любила отрывать трубки в автоматах. Мама с друзьями и родней общалась письменно, по обыкновенной почте отправляла и получала исключительно открытки, с картинками и без. Это была еще лагерная привычка, письма в заклеенных конвертах «на зоне» были запрещены.
Инженер Косых продолжил на гиперболоиде буковки резать и слушал, а я рассказывала про маму, как она гуляет по окрестным стройкам, собирает деревяшки, хочет попробовать резать по дереву.
– Чего это вдруг? – заинтересовался Аркаша. – Резьба – дело тонкое. Странная все же у тебя мама!
Аркаша никак ее не осуждал, скорее восхищался. Я подумала и согласилась:
– Странная. Она художница, училась на архитектурном факультете. Резать по дереву у нее получится обязательно! Вот только резцов нет. Она попыталась отвертку заточить, говорит, ерунда получилась.
– Конечно, ерунда! – согласился Аркаша. – Резцы должны быть из специальной стали, с желобком, с деревянной рукояткой-грибком, чтоб ладонью опираться.
И вдруг дядька мой ойкнул, потому что зарезал букву и даже слегка обжегся. Он сунул обожженный палец в рот, потом подул на него, потом сказал:
– А ведь эти ее прогулки по стройплощадкам похожи на работу
Я не поняла, о чем это.
Аркаша отключил гиперболоид от сети и посмотрел на меня покрасневшими заплаканными глазами. Я немедленно открыла форточку. И он объяснил про
Я никогда не любила детективных и шпионских романов. Возможно, все из-за той же моей рассеянности. К странице десятой забывала, кто есть кто, и нужно было все время заглядывать в начало, чтоб разобраться в интриге. Так что Аркашины
И вот почему-то мне это очень не понравилось.
От мамы я знала отвратительное слово
Но и конкретные агенты, которые, как полные идиоты, тайно следили за моей больной мамой, для меня мало чем отличались от стукачей. Аркадий же Семенович был как бы моим дядей. Назвавшись груздем, он попал в мой кузов. Но если инженер Косых –
Мой нериторический вопрос был таков:
– Товарищ инженер, вы что,
И он ответил утвердительно, но не вполне. Он сказал:
– Был.
Тогда я задала еще вопрос, уточняющий:
– Вас
– Нет, – ответил Аркадий Семенович.
Он, посмотрев на меня прямехонько, снова повторил:
– Нет. Меня не вербовали. Всё вышло из-за валенок и по блату.
Так Аркадий Семенович Косых начал рассказывать истории своей жизни.
Как сейчас помню, он рассказывает и рассказывает и одновременно точит карандаши. Достает их, ломаные и обкусанные, простые, химические и цветные из всех закутков и ящиков верстака, и затачивает. Остро-остро. Мастерски. Так на моем веку только мама умела.
– Я родился в Вятской, то есть в Кировской губернии, в деревне Рябово, между прочим, на родине «Трех богатырей». Картину знаешь? В Третьяковке висит. Автор Васнецов Виктор Михайлович, из потомственных вятских священников. Вместе с братом Аполлинарием они вышли в большие живописцы, за что и получили от царя дворянство с поместьем в нашем Рябове.
Отец мой Семен Аввакумович Косых был изначально старовером, но сделался революционером. К нам при царе всяких бомбистов-анархистов из Питера ссылали, вот папа и увлекся. На маме отец женился уже читателем Карла Маркса, но сразу после свадьбы загремел на Первую мировую. Как мама рассказывала, с войны прибыл с двумя Георгиями и с контузией, отлежался и отправился воевать за власть Советов. Только его и видели… Вернулся в Рябово из Средней Азии, когда ему стукнуло сорок лет, весь продырявленный, припадочный и в орденах. Одного уха почти что нету. Грозен и горяч. Сгоряча они с мамкой в двадцать четвертом году меня родили, но продолжать в том же духе не стали, может, сил не хватило. И полюбили меня, единственного, оба без памяти. Каждый по-своему. Папа любил и лупил, мама любила и лечила. И кормила. Был я отрок болезненный, ленивый, толстый, кучерявый и хитрый. И счастливый. Да, счастливый… Шлялся по рощам нашим березовым и в ус не дул. Научился на гармошке пиликать, по праздникам и на свадьбах чуть не с десяти лет мне овсяную бражку и шаньги картофельные подавали. А по будням я озорничал в школе, но читать выучился и полюбил. Хорошая была школа, чистая, деревянная, построенная еще братьями Васнецовыми. В коридоре висели репродукции васнецовских картин. Может, поэтому и полюбил я уроки рисования. У меня получалось! Сталин-Ленин-Карлмаркс-Энгельс – все сразу и в профиль, за пять минут, как по трафарету – пожалуйста!.. Или натюрморт – буханка хлеба, водка, селедка, луковица и отцовская красноармейская фуражка… легко! На школьных выставках рядом с работами Васнецовых мои творения висели в рамочках.
Нравилась мне эта легкая жизнь. Выцыганил у отца, чтоб он мне еще фотоаппарат «ФЭД-1» купил. Он его из города привез, и моими успехами в фотоискусстве всегда восхищался.
Так я рос – битый, сытый, ленивый и счастливый. Да, счастливый… Но на шестнадцатом году моей жизни пришла в Рябово повестка о трудовой мобилизации неженатого мужского населения. Всех дружков моих родители попрятали, а мой отец, пламенный коммунист без уха, меня в эту мобилизацию записал. Несмотря даже на то, что, во-первых, я еще был беспаспортный, а во-вторых, был я у мамы единственный сын, и она ревела по мне, как по убитому. Еще двоих сопляков по соседним деревням отыскали. И повезли нас, трех богатырей, на подводе из Рябова в город Киров, дальше – по железке, кого куда.
Я попал на север Западного Урала, на стройку комбината большой химии. Научился не закусывая пить гидролизный спирт, который в первом же построенном цехе начали выпускать цистернами, проявил первые робкие способности к картежной игре, но, сразу же проиграв зэкам гармошку, помню, расстроился и в игре разочаровался. Так что фотоаппарат «ФЭД-1» отстоял, не пропил и оказался на всю стройку единственным фотографом. Меня стали беречь. Тут Финская война грянула, пайку урезали, а смену увеличили, оголодал я и покрылся волдырями… Решил: как-то выкарабкиваться пора. Ведь помру я, и скучно помру, ничего не повидав. Даже на войну не попаду! Я ведь и так был мобилизованный, но – мобилизованный на труд, не на подвиг, военком как от мухи от меня отмахнулся. Что делать?
Придумал написать отцу письмо. Раз он меня, как раба на галеры, сюда отправил, пусть сам и выручает. Из Рябова я приехал еще по зиме, в хороших пимах – в валенках хоть и старых, но тщательно отцом подшитых. На заводе мне б/у (бывшие в употреблении) спецодежду и рабочие бахилы на резиновом ходу выдали. А белые пимы стоят у койки. Я, хоть и похудел, хоть и волосы линять стали, хитрым-то остался! Взял чернила да и нарисовал на валенках что-то вроде пауков, а подошвы с задниками вовсе зачернил. Те же чернила развел водой пожиже и синяки изобразил под глазами. Достал свой «ФЭД-1», сфотографировал валенки. И себя самого со штатива автоспуском снял – голова немытая, сам полумертвый, босиком на койке сижу, на ногах волдыри настоящие. Проявил пленку и напечатал фотографии в чулане общежития. Хорошо получились. Писем я домой не писал, только маме открытку с цветочками успел послать. А тут решился на обстоятельное послание – тетрадный листок с двух сторон исписал. Мол, дорогие мои папа и мама, должен перед вами покаяться, работа моя химическая подвела, ступил в цеху отцовскими валенками в серную кислоту, сжег их до самых моих голых пяток, сейчас в лазарете лежу, терплю уколы, и еще перевязки с вонючей мазью имени какого-то академика мне делают. Впереди зима, паек сократили, я рвусь в Красную армию – не берут, говорят – молод и по здоровью не годен. И дальше – что люблю и помню… с перечислением всех родственников и школьных друзей. Просьб никаких не вписал, все мужественно, чтоб отец дрогнул. Мать, я подумал, по-любому будет плакать. Но я и сам, честно сказать, над собой поплакал.
И всё. Живу дальше, как могу. Месяца через полтора приходит посылка – зашитая в мешковину пара новых валенок, в одном валенке два кило гороху вложено, в другом припрятаны ржаные коржики с изюмом и на меду. Такие тугие, вязкие, пахнут – обалдеть. Ах, мамушка, золотая моя… Горох я сдал в общий котел общежитский, коржики покушал… А под ними в самом носке валенка нашел отцовское письмо. Как я и ожидал, отец похвалил меня за мое геройское намерение прорваться в Красную армию, это понятно. Но была в письме и приписка очень серьезного содержания. Папа сообщил, что написал про меня своему боевому другу времен Гражданской войны в Средней Азии товарищу Шарафутдинову. То есть прямо обратился чуть не к наркому с просьбой помочь его единственному сыну Аркадию послужить Родине получше, чем в химическом цеху, где только и есть, что лужи с серной кислотой, которые прожигают валенки, а больше ничего. Мое письмо и фотографии – валенок в фас и профиль, меня на кровати – отец к своей просьбе догадался приложить. А лично мне написал, что я молодец, фото насобачился делать будь здоров.
Про товарища Шарафутдинова – красноармейца, а потом и командира разведотряда по прозвищу Шара – папаша мне с раннего детства уши пропел, как они вместе с Шарой воевали против басмачей, какие подвиги совершали и друг другу жизнь спасали.
Я его слушал рот раскрыв. И мама эти его рассказы слушала, а папа специально для нее со значением добавлял: поскольку Шара не свалял дурака – не женился по молодости на смазливой деревенской дуре, то и в отставку не вышел, а стал огромным чином в НКВД.
Отцовское письмо боевому другу было доставлено в короткий срок, я еще и коржики мамины не все съел, как меня прямо со смены в местное отделение НКВД повезли, воронок даже за мной к проходной прислали. Я, честно сказать, напугался. Но не в подвал меня заточили, а препроводили на второй этаж, в кабинет с портретом Дзержинского, где и велели подписать бумагу о неразглашении государственной тайны. Безропотно подписал. Бумагу заперли в сейф. Взамен вручили предписание – через неделю отправиться на обучение в секретную разведшколу в город Караганду. Конечно, прямым текстом про секретность и разведку не сообщалось, но мне объяснили.
Я вернулся в заводское общежитие пешком и сутки сидел один-одинешенек, чтоб случайно не разгласить государственную тайну. Невмоготу стало. Тогда я догадался продать отцовские подарки: фотоаппарат «ФЭД-1» и две пары валенок – разрисованных и новых… И так я загулял, что забыл не то что все тайны, а и как меня зовут. Пил с зэками, на работу, как и они, не выходил. За прогулы никто слова не сказал. Все, и начальство тоже, смотрели на меня как на зачумленного, а уголовка как будто о чем-то догадывалась, но сочувствовала молча.
О том, что меня на самом деле в жизни ждало, догадаться было невозможно…
На этом месте Аркаша рассказ прервал. До следующего раза.
Он посмотрел на будильник, тот показывал полдень, поставил в консервную банку из-под китайского компота наточенные карандаши остриями вверх и сразу же юркнул в фоточуланчик. Вынырнул оттуда с пачкой черно-белых фотографий форматом 18х24. На каждом фото – Евгения Павловна в шляпке-таблетке и в шелковом шарфе, повязанном свободным узлом вкруг шеи. Он разложил фотографии на верстаке, бегло осмотрел и половину порвал. Мне было жалко порванных. Подсвеченное снизу лицо женщины из Ленинграда проступало как бы из мрака, и реснички вокруг светлых глаз – каждая – были отчетливо видны… Один из портретов он добавил к галерее любимых женщин, остальные сложил в черный пакет. И вышел. Наверное, к ней, к Евгении Павловне, на третий этаж…
Через час после его ухода неожиданно вошла Марья Федоровна. До этого я ее в мастерской не видела. Она с порога спросила:
– Дядя возвращался?
– Откуда? – глупо переспросила я.
– Неважно… – Марья Федоровна стояла посреди мастерской мрачнее тучи, она оглядывала углы и стены. Заметила фотопортрет Евгении Павловны, подошла поближе, пристально его рассмотрела. Наконец произнесла:
– Моль бледная… и всё… и больше ничего. Помолчала и добавила: – А еще жена главного инженера завода!.. – она глянула на меня. – Ты бы его видела, настоящий интеллигент! И мужчина… Ну скажи, зачем ей Аркадий?..
Лицо Марьи Федоровны было таким невыносимо несчастным. Я не знала, что делать. Предложила:
– Может быть, чаю?
– Нет, чай тут ни при чем… – пробормотала бедная Марья Федоровна, но неожиданно и тяжело опустилась на обитое дерматином деревянное кресло инженера Косых. И сразу, не глядя, уверенно протянула руку под верстак. Вытащив чекушку, ополовиненную Аркашей с утра, она вылила водку в красную кружечку всю до капли да и выпила залпом.
Поднялась и ушла гордой походкой, с высоко поднятой головой.
Ах, эти гордость и походка предназначались не мне!
Тот же, кому они были предназначены, пребывал неизвестно где… но скорее всего, на третьем этаже.
Я не стала Аркашу ждать, собрала тетради, книжки и в глубокой задумчивости отправилась домой, чтобы наскоро повидать маму и отбыть на учебу до поздней ночи.
Над пропастью во ржи
В тот день на всех моих дорогах и видах транспорта я думала о странностях любви. Мне ведь недавно исполнилось восемнадцать лет. Из-за Аркаши и Марьи Федоровны я вспомнила, что любовь – не литературная, а реальная – существует. Неизвестно, каким образом, но в раннем детстве я любовь