«Я» высшей души, как свое особенное отношение к миру, есть "то, в чем состоит сознание истинной жизни". – Объясняет Толстой в "О жизни". – Но «Я» высшей души есть и то, в чем состоит чувство истинной жизни. "Это – то Я, которое любит это, а не любит этого". "Почему один любит это, а не любит этого, этого никто не знает, а, между прочим, это самое и есть то, что составляет основу жизни всякого человека".
"Так что только свойство больше или меньше любить одно и не любить другое, и есть то особенное и основное Я человека, в котором собираются в одно все разбросанные, прерывающиеся сознания. Свойство же это, хотя и развивается и в нашей жизни, вносится нами уже готовое в эту жизнь из какого-то невидимого и непознаваемого нами прошедшего".
Это "особенное свойство" любви, замечает Толстой, "обыкновенно называют характером", образование которого связывают с известными условиями места и времени. "Но это несправедливо. – Возражает Лев Николаевич. – Основное свойство человека более или менее любить одно и не любить другое не происходит от пространственных и временных условий, но, напротив, пространственные и временные условия действуют или не действуют на человека только потому, что человек, входя в мир, уже имеет определенное свойство любить одно и не любить другое. Только от этого и происходит то, что люди, рожденные и воспитанные в совершенно одинаковых и временных условиях, представляют часто самую резкую противоположность своего внутреннего Я".
По некоторым практическим соображениям Толстой тогда избегал публичной постановки мистико-персоналистических вопросов. Какова внеземная жизнь моего действительного Я, писал он в «О жизни», "я не могу знать, могу гадать, если люблю гадание и не боюсь запутаться. Но если я ищу разумного понимания жизни, то удовольствуюсь ясным, несомненным, и не хочу портить ясное и несомненное присоединением к нему темных и произвольных гаданий". Отсюда, быть может, и применение термина "характер" в «О жизни». Встретив это понятие в работе Толстого, А. А. Козлов парирует: характер не субстанция, не "я", а только – свойство, атрибут, предполагающий субстанцию, которая обладает характером. Это положение критики Толстого с легкой руки А. А. Козлова стало расхожим.
Когда Толстой сообщает о "свойстве любить одно и не любить другое", то имеет в виду целостного человека – и пристрастную любовь животной личности (в меньшей степени), и, прежде всего, особенности проявления любви "внутреннего Я" конкретного человека. Это и "степень моей любви к добру и ненависти к злу… составляющее именно меня, особенного меня", это и "известная восприимчивость к одному и холодность к другому, вследствие чего одно остается, другое исчезает во мне", это и то, что "есть основная причина всех остальных явлений моей жизни". Толстой, разумеется, говорит не столько о психологическом характере, который имеет та и иная животная личность, сколько о лично-духовном характере Я высшей души.
"Входя в серьезное душевное общение с людьми, – разъясняет Толстой, – ведь никто из нас не руководствуется их внешними признаками, а каждый из нас старается проникнуть в их сущность, т. е. познать, каково их отношение к миру, что и в какой степени они любят и не любят".
Совершенно очевидно, что под понятием «характер» Толстой в «О жизни» разумеет конкретное проявление особенного «отношения к миру» данного человека, создаваемого и задаваемого духовным Я. Если животная личность и участвует в этом процессе, то извращая его.
Конечно, в термине "характер", примененном не только к животной личности, но и к высшей душе, к Божественному Я в человеке, есть изъян. Сам Толстой обнаружил и исправил его.
25 июля 1890 года*) Толстой сначала думал о расхожем научном утверждении, что все наши мысли и чувства суть продукт мозга.
"Хорошо. Это правда. Ум, мысли, чувства, но сознание жизни? жизнь, которую я сознаю в себе? Сознание жизни? Это уже не отделение мозга, а жизнь – таинственная сущность, Бог. Что же это? Какое свойство этого? Стремление захватить как можно больше. – Любовь есть стремление обнять больше, уйти от себя и захватить больше… всё – быть Богом. Стремление к Богу. К Нему я иду и приду. Стремление Бога, который во мне – освободиться".
Дав далее формулу христианской любви, Толстой продолжает свою мысль:
"Думал о том, как я объяснял личное бессмертие в "О жизни". Не верно. Характер, да, это особенность, выросшая в прошедших веках, скрывающаяся в бесконечности, но оно (личное бессмертие такого рода. – И. М.) умирает с плотью и возрождается в потомстве, но не связано с моим сознанием. Мое сознание это Бог – и не иметь характера. – Даже не могу сказать, что моя жизнь должна расти в любви. И этого не могу знать. Моя жизнь есть Бог. Бог есть сознание всей жизни. Для меня с моим ограниченным сознанием сознание всей жизни выражается любовью. Мы и стремимся к наибольшему сознанию, к сознанию всей жизни, она-то и есть любовь".
Теперь Толстой, как видите, во-первых, вычитает из того, что он в "О жизни" называл «характером», все, что относится к животной личности, и, во-вторых, оговаривает, что "христианская любовь" (и, следовательно, Птица Небесная, живущая в соответствующей ей жизненности) не совместима с понятием характера. Бог есть сознание "всей" жизни, стремление к которой и есть (агапическая) любовь. Это вносит изменения в представление бессмертия, достигаемого любовью.
"Привязанный корнями к своему личному сознанию, я стремлюсь к сознанию всего – это стремление выражается любовью, пока я привязан корнями к своему личному сознанию. Но отрешись я от него – умри, и любовь станет (может быть, это так) сознанием всего, что я люблю. Во всяком случае, мое сознание, отрешенное от личности, станет сознанием Божества, сознанием всего. Мое сознание будет сознанием всего. А я желаю, что мое сознание перестанет быть сознанием, связанным с ограниченной личностью. Я не могу представить себе этого – так это хорошо – и от того боюсь. Если я отрекся или как бы то ни было освободился от своей узкой личности, то почему же всякая жизнь не будет мне то же, что и моя жизнь? Непонятно. Но все идет к тому, что во мне есть Бог, и быть им хорошо всегда, начиная с этого мира"(51.66-7).
Мысли такого рода мы уже разбирали выше. Но вот отличие: "всё, что будет, будет я" в том случае, если по смерти "любовь станет сознанием всего, что я люблю". Не «сознанием Всего», не Птицей Небесной, а того, «что я люблю». Ранг возможного в посмертном существовании отчетливо понижается.
"Любовь есть
Картина начинает проясняться после откровения сна 1894 года. Вот запись сентября 1895 года:
"Очень смутно то, что хочу написать, но сильно взволновало и обрадовало меня, когда пришло в голову: именно: Отчего «я» – «я», тот же «я», который был 60 лет и 30 лет и 2 часа назад, – потому что я люблю это «я». Потому что любовь связывает этих всех различных, растянувшихся во времени «я», в одно целое. Во времени мне ясно видно, как любовь связывает «я», собирает его в одно. В пространстве, тоже в моем теле… Любовь к своему «я» в известных пределах пространства и времени и есть то, что мы называем жизнью. Эта любовь к своему «я» есть любовь, кристаллизовавшаяся, ставшая бессознательной, а любовь к другим существам во времени и пространстве есть, может быть, приготовление к другой жизни".
И тотчас – попытка сделать общий вывод:
"Наша жизнь есть плод предшествующей сферы любви, а будущая произойдет от сферы любви в этой жизни. Как? Обителей много. Не вышло»(53.55).
В сентябре не вышло. Через месяц, в октябре 1895 года – следующая попытка:
«Записал я так: Есть что-то такое – содержание, материал жизни, сама жизнь есть всё – Бог. В этом всем я объединился, и всё на мой взгляд объединилось. Объединено все любовью. Я возлюбил прежде тело свое, и оно стало «Я». Я возлюбил теперь дух, и оно (новое духовное существо? – И. М.) станет после смерти другое «Я». Постараюсь сказать это точнее:
Когда я очунаюсь к жизни – сознаю себя, я вижу себя и по времени и по пространству объединенной частью какого-то бесконечного целого, в котором я вижу такие же объединенные чем-то части, подобные мне, которые я называю людьми, или живыми существами, или даже растениями; это объединенное любовью существование, которое я сознаю в себе и вижу в других существах, я называю жизнью. Дает эту жизнь, т. е. объединяет всё то, что объединяет меня, любовь, т. е. я люблю всё то, что составляет меня и по времени и по пространству. Такое же объединяющее начало любви я вижу во всех отдельных существах".
Эта часть рассуждений относится к теперешней земной жизни человека, к жизни в этой Обители. Теперь – о переходе в другую жизнь, в следующую Обитель существования:
"В жизни этой, по мере того, как живу, начинаю все больше и больше любить нечто, находящееся вне меня и не составляющее меня: я люблю и вещи и людей и более всего нечто отвлеченное – добро, благо, как я понимаю его, и все меньше и меньше люблю то, что объединенное любовью составляло и составляет меня, мою жизнь в этом мире. Из этого – из того, что я все меньше и меньше люблю то, что составляет
В нашем земном бытии происходит как бы перевязывание узла жизни: тот узел, который был завязан в прежней Обители и с которым я вошел в эту жизнь (этот узел жизни Толстой в "О жизни" и пытался выразить через понятие «характера»), теперь постепенно развязывается и любовью завязывается новый узел жизни, для моей жизни в последующей Обители.
У Толстого начинает вырисовываться общая концепция движения через Обители.
"Я предполагаю именно то, что есть то, что представляется мне
Что же это за Обители? Где они: в этом мире или в каком-то ином?
"Мир представляется мне таким, каким я его вижу и понимаю, – продолжает Толстой, – подразделенным на такие единицы не только существ, но планет, звезд только потому, что мое объединение такое, а не иное. Как только мое объединение будет иное, и мир для меня будет иной. Иной, но не всякий, а только такой, какой соответствует моим духовным требованиям, моей любви, разрастающейся в этом (в том, в котором мы живем. – И. М.) мире. Для разрастания же этой любви есть определенный закон, по которому оно (разрастание. – И. М.) совершается, закон нашей нравственной жизни, которому подчиняются все люди, так что всех людей ожидает одна и та же новая форма, новое объединение жизни", то есть новые рабочие духовные существа в следующей Обители существования.
"Всё это – предположения, – заключает Толстой, – но для меня не менее, но более достоверные, чем вращение земли вокруг солнца»(53.62-3).
В 80-х годах Толстой подчеркивал значение "характера", в силу которого человек исходно любит одно и не любит другое. Через 10 лет он пришел к мысли о значении характера самой любви, которая определяет и то, какой весь мир "для меня" сейчас, и то, какой он будет "для меня", для моего сознания в следующей Обители существования. Новое духовное существо и его новый образ любовной духовности возникает здесь, в человеческой жизни, но определяет "моё" самосознание там, в жизни следующей Обители.
«Как это люди не видят, что жизнь есть зарождение нового сознания, а смерть – прекращение прежнего и начало нового»(55.172).
6 (47)
Жизнь в следующей Обители Толстой представлял вне времени.
"Свойство отдельной личности в том, что она не может себя понимать иначе, как в пространстве и времени; смерть же уничтожает личность и потому условные, свойственные только личности, понятия пространства и времени; и потому, когда мы спрашиваем:
Однако представление о движении духа через Обители не может обойтись не только без представлений о следующей, "будущей" жизни, но и о жизни предыдущей, "прошлой".
«Мы говорим о жизни души после смерти. Но если душа будет жить после смерти, то она должна была жить и до жизни. Однобокая вечность есть бессмыслица»(58.10-11).
То, что здесь вновь полюбил, по смерти выносится отсюда туда. Сюда же внесено то, что полюбил в предшествующей Обители, до рождения. Что же это такое? Прежде всего, говорит Толстой, это стремление к радости силы жизни как таковой, к счастью состояния самой цепкости жизни в себе; импульс этого стремления к радости и счастью жизненности человек и получает из предшествующей жизни. Были дни, когда Лев Николаевич особенно остро чувствовал это.
Запись 7 октября 1892 года:
"Нынче, рубя дрова, вдруг живо вспомнил какое-то прошедшее состояние, очень незначительное, малое, ничтожное, вроде того, что ловил рыбу и был беззаботен, и это прошедшее показалось таким значительным, важным, радостным, что как будто такого уже никогда не может быть, и вместе с тем это только жизнь. Так что все мое стремление к жизни есть только стремление к этому. Так что моя жизнь, цепкость к жизни, не есть ли это смутное сознание того, что пережито мною в прежней, скрытой от меня за рождением жизни… Это кажется неясным, но je m`entends*). Я стремлюсь к такому же счастью в теперешней и будущей жизни, какое я знал в предшествующей"(52.74).
Запись 8 октября 1892 года:
"Верочка подошла к шкафу, понюхала и говорит: как пахнет детством. Маша подошла: да, совершенно детство, и радостно улыбается. Я подошел, понюхал – а у меня очень тонкое чутье – ничем не пахнет. Они чувствуют чуть заметный запах, потому что этот запах соединился с сильным сознанием радости жизни. Если бы этот запах был еще слабее, если бы он был доведен до бесконечно малого, но совпал бы с сильным чувством жизни, он был бы слышен. Все то, что пленяет нас в этой жизни, красота, это то, что соединилось с сильным сознанием жизни до рождения. Некоторое – потому, что оно нужно вперед, некоторое – потому, что оно прежде было. Впрочем, в истинной жизни нет ни прежде, ни после. Только то, что сильно чувствуешь, это какой-нибудь момент жизни. (Неясно)"(52.75).
Из прошлой жизни в эту мы вынесли силу ввинченности чувства-сознания жизни в себе. И значит, все те свои страсти, которые связывают человека в этой жизни. В 1900 году Толстой развил эту мысль дальше:
«Другой, поразивший меня стих, это стих 18.*) «
Узел жизни в нашей Обители (как и в каждой) перевязывается: одно (в личности) развязывается, другое, для новой внеземной личности, завязывается. Но то, что не развязал (в земной личности!), не погибает вместе с животной личностью, а переносится в другую Обитель, где, надо полагать, создает рабочие препятствия для трудов личной духовной жизни. Преодолевать эти препятствия, развязывать недоразвязанное здесь суждено новому духовному существу, которое тоже создается здесь.
"Тоже с новой стороны представились мне стихи 19 и 20*) о том, что все, что вы желаете, получите вы, если вы соединитесь. Потому что больше ничего не нужно для блага людей, как их соединение. Все, чего они желают, будет им, если они соединятся" (там же).
Этому способствует естественный ход жизни.
"Естественный ход жизни такой: сначала человек ребенком, юношей только действует, потом, действуя, ошибаясь, приобретая опытность, познает и потом уже, когда он узнал главное, что может знать человек, узнал, что добро, начинает любить это добро: действовать, познавать, любить".
Тот же самый ход и через Обители:
"Дальнейшая жизнь (жизнь в следующей Обители. – И. М.) (также и наша теперешняя жизнь (жизнь в земной Обители. – И. М.), которая есть продолжение предшествующей), есть прежде деятельность во имя того, что любишь, потом познавание нового, достойного любви и, наконец, любовь к этому новому, достойному любви (которое открывается в следующей Обители. – И. М.). В этом круговорот всей жизни"(53.21). "Всей" – вечной, истинной.
Входя в жизнь (и удаляясь от Бога) в каждой из Обителей, действуешь, дабы опытом жизни познать в ней главное, потом познаешь это главное и затем, вновь приближаясь к Богу, идя с жизни после главного перевала ее, любишь вновь познанное главное жизни этой Обители. Таков круговорот духовного роста в Обителях и через Обители. В следующую Обитель выходит все, что собрано воедино любовью в этой жизни. Любовью производится все большее и большее расширение духовного существа при его прохождении через Обители. В этом, надо думать, одна из задач лично-духовной жизни вообще. Впрочем, в других Обителях это расширение может производиться и не любовью, а чем-то иным. И даже производиться параллельно с тем, что производится в этой Обители любовью.
«Человек, начиная жить, любит только себя и отделяет себя от других существ тем, что он любит не переставая то, что составляет его существо, но чем больше он живет сознательной жизнью, тем большее и большее количество живых существ он начинает любить, хотя и не такой прочной и неперестающей любовью, какой он любит себя, но все-таки так, что он желает блага всему тому, что он любит, и радуется этому благу и страдает от зла, которое испытывают любимые им существа и соединяет воедино все то, что он любит. Так как жизнь есть любовь, то почему не предположить, что мое «я», то, что я считаю собою и люблю исключительной любовью, не было такое же соединение любимых мной предметов (любви. – И. М.) в прежней, как и то соединение этих предметов, которое я делаю теперь? То совершилось уже, а это совершается. Жизнь есть увеличение любви, расширение своих пределов, и это расширение совершается в разных жизнях. В теперешней жизни это расширение представляется мне в виде любви. Это расширение нужно мне для моей внутренней жизни (для движений личной духовной жизни. – И. М.), и оно же нужно для жизни этого мира. Но жизнь моя может проявляться не в одной этой форме, она проявляется в бесчисленном количестве форм. Мне видна только эта. А между тем движение жизни, понятное мне в этом мире увеличением любви во мне и единением существ любовью, в то же время производит и другое, одно или много, невидимые мною действия, как, например, я составляю 8 кубиков в картинку на одной стороне их и не вижу других сторон составного куба, но на других сторонах составляются такие же правильные, невидимые мне картины. Все это было очень ясно, когда пришло мне в голову, теперь же все забылось, и вышла чепуха»(53.74).
В мистических вопросах Толстой не всегда и не во всем верит себе. Но мысль Обителей настолько близка и важна ему, что он включает ее в текст "Христианского учения".
В пункте 4 главы 10 "Христианского учения" говорится о "рождении духовного существа" посредством "расширения пределов области любви" – мы выше приводили это место. В следующем 5 пункте Толстой осторожно сообщает читателю:
"Можно себе представить, что то, что составляет наше тело, которое теперь представляется как отдельное существо, которое мы любим предпочтительно перед всеми другими существами (что, кстати, и определяет ту радость цепкости жизни в себе, которая создана в предшествующей Обители. – И. М.), когда-нибудь в прежней, низшей жизни было только собрание любимых предметов, которые любовь соединила в одно так, что мы его в этой жизни уже чувствуем собою; и точно так же наша любовь теперь к тому, что доступно нам, составит в будущей жизни одно цельное существо, которое будет так же близко нам, как теперь наше тело (у Отца нашего обителей много)"(39.128).
Обычные в философской критике упреки в терминологической путанице у Толстого не безосновательны. Говоря "тело", "плоть", "телесное я", "плотское существо", Толстой обычно подразумевает то, что в других местах он называет "личностью", "животной личностью" и прочее. Так что приведенную мысль надо понимать так, что в предыдущей Обители ткется именно наша "личность", которая, в соответствии с толстовским учением, является в этой Обители объектом самоотречения. "Можно себе представить", что необходимая для духовного роста работа самоотречения производилась и "в прежней, низшей жизни" и должна производиться в "будущей жизни". В предыдущей Обители создается животная личность нашей Обители и, таким образом, определяется работа самоотречения в нашей Обители. А в будущей? Что такое "одно цельное существо" будущей жизни? Это – высшая душа будущей жизни или это – "животная личность" будущей жизни? Неясно. И что за странная, совершенно не свойственная Толстому обтекаемая формулировка о "нашей любви теперь к тому, что доступно нам"? О ком или о чем идет речь? О том, что познано главным в этой жизни, о добре или о людях, которые оказались доступны для нашей любви к ним? И – какого рода любви?
Толстому всегда была особенно близка евангельская мысль о том, что «когда двое или трое соединятся во имя его, то и Он среди них. (Под Он я разумею Отца жизни.) Соединение во имя Его есть соединение с Ним, с источником вечной жизни»(67.72). Это для Толстого не построение, не теория, а действительность:
"Не на словах, а часто вполне реально чувствую, что если мы живем для Бога, а не для себя, то мы неразлучны"(71.262) и в этой жизни и после смерти.
"О том, что Вы спрашиваете о возможности узнать друг друга там, скажу, что не знаю; но знаю, что будет лучше того, что я желаю, – что желания мои, как и то, чтобы узнать там друг друга, есть желание здешнее, и я не имею права переводить его туда, по нем строить тот мир. Бога я узнаю, это наверно, и больше, и лучше, чем здесь; а в Нем узнаем всех, кого любили здесь.*) А этого довольно"(87.182).
Так Толстой отвечал Черткову, с которым в жизни этой был связан исповеданием одной и той же истины и с которым мог предполагать быть единым в Боге. А с кем – единым в другой Обители?
Вот что 2 марта 1894 года Толстой пишет не кому-нибудь, а своим детям, Тане и Леве. Особой, разумеется, ответственности слова:
"А ты, Таня, милая, не падай духом. Кроме хорошего ни с кем, ни с тобой, ни с Левой, ни с нами быть не может. Может быть новое – смерть, и самое не дурное. Я знаю, что ты этого терпеть не можешь, да ведь это я не для того, чтобы agacer*) тебя, говорю, а ведь такая это веревка, что, сколько ее ни перебирай, на конце ее эта шишка – смерть. Надо не обижаться на это, а, напротив, рассмотреть ее хорошенько и убедиться, что она не только не неприятна, но в ней самый-то главный интерес, самое лучшее спрятано, самый лучший сюрприз. Не надо очень думать о сюрпризе, но бояться-то его нечего. А если его не бояться, то и нечего бояться. Как мужики говорят: упадешь не кверху, а книзу, так и о смерти можно сказать: умрешь не к уничтожению, а к оживлению.
Вчера я думал об этом и думал: ну, я для вас умру, или вы для меня умрете, как говорится: вы меня потеряете, или я вас. Ну, что же тут страшного, и разве не ясно, что это неверно сказано? Ни вы меня, ни я вас не могу потерять, потому что мы вместе, и наше соединение не то что гораздо сильнее смерти, а смерть бессильна перед ним. Потерять? Да я про себя знаю: я потеряю и теряю беспрестанно людей и самых близких, а они живут и будут жить еще долго, а с мертвыми я соединяюсь. И мало того, когда люди потеряют, как это говорится, человека, т. е. он умрет, они могут найти его и соединиться с ним. И я даже надеюсь, что многие из тех, которых я потерял, когда мы были живы, соединятся со мной, когда я умру. И этим еще хороша смерть. Ну, да что я всё про смерть говорю, я только хочу тебе внушить, что напрасно tu te cramponnes*) за берег руками, когда твердое дно под ногами"(67.58-9).
То же самое и в письме ко всю жизнь ближайшему другу А. А. Толстой по поводу смерти ее сестры Софьи Андреевны:
"Не удалось мне увидеть Sophie до ее смерти, и я очень жалею об этом, хотя уверен, что не только не разлучился с нею, но соединюсь истинно и навсегда, как и со всеми, кого любил и кто меня любил"(68.99).
Со всеми самыми близкими людьми (в том числе, конечно, и с сыном Ванечкой) Лев Николаевич предполагал стать "одним целым существом" не в источнике "всей" жизни, не в Боге, а в следующей Обители существования. Если мое "целое существо" в будущей жизни собирается из любимых мною личностей этой жизни, то кем же ему быть там, как не "личностью"? Но ведь "животной личности" в следующей жизни быть не может, так как в этой жизни уже происходит ее отмена. К тому же "любовь есть стремление
Полностью достоверной остается, конечно, мысль бессмертия при перенесении себя в жизнь вечную, в Бога. И мысль эта помогает мысли Обителей стать более достоверной.
Момент перехода из Обители в Обитель есть момент наибольшей близости к Богу. Высшая душа при смерти переходит "в дух", растворяется в Боге, чтобы затем опять стать душою в другой Обители. Вот что решает дело.
«Душой мы называем
Но это положение не совсем работает, так как в следующей Обители моя душа не просто "становится чем-то другим", а становится одним целым вместе с любимыми мною в этой жизни душами. Где же все эти души ("личности"? высшие души?) сливаются в одно целое – до перехода "смерть-рождение", то есть в этой жизни, или после перехода, то есть в жизни будущей?
Умер сын Ванечка, и Толстой пишет 28 апреля 1895 года в Дневнике:
«Смерть есть уничтожение той плотской оболочки, которая сдерживала в своих пределах духовное. После смерти остается (в этом мире – И. М.) от человека одно духовное. Скажут: не духовное, а материальный отпечаток в мозгах людей. Но отпечаток – отпечаток, а я говорю не об отпечатке, а о моей любви к человеку, усиленной его жизнью и смертью. И вот когда разрушается то временное и пространственное, которое скрывало для меня отчасти духовное, когда это духовное освободилось и слилось с моим внепространственным и вневременным духовным существом, с моей любовью, тогда мы стараемся это освободившееся духовное опять приурочить к пространству и времени: ставим памятники на месте могилы, кладем цветы, поминаем 6 недель, год и дни смерти и т. д.»(53.27).
Еще за год до этой записи, 13 июня 1894 года, Толстой отмечал существование особой связи между смертью и любовью:
"Какая-то связь между смертью и любовью. Любовь есть сущность жизни, и смерть, снимая покров жизни, оголяет ее сущность любовью. Когда человек умер, только тогда узнаешь, насколько любил его"(52.119).
Нельзя сказать, что любовь создает новое цельное духовное существо в той Обители, в которой ему предстоит жить; нельзя сказать и то, что это происходит в нашей Обители. Новое совокупное духовное существо реально создается после смерти каждого из тех, кто войдет в него, и творится усилением любви к нему со стороны тех, которые вместе с ним могут составить новое духовное единство. Расширяясь после смерти каждого, новое духовное существо как бы постепенно перетекает через смерть из этой жизни в будущую. Лев Толстой находит точный образ этого процесса:
"Совершается нечто похожее на развитие бабочки из гусеницы. Мы здесь гусеницы: сначала родимся, потом засыпаем в куколку. Бабочкой же мы сознаем себя в другой жизни"(45.477).
Вопрос "спасения", вопрос о том, стать или не стать бабочкой, вопрос о том, вошел или не вошел человек в новое единство жизни, решается уже после его смерти, когда он из гусеницы становится куколкой. И решается уже не им, а теми гусеницами, которые связаны с ним любовью в этой жизни и, надо полагать, теми бабочками, которые ушли из нашей жизни до него.
7 (48)
В апреле 1898 года, когда Чертков готовил к печати так и незавершенный текст "Христианского учения", Лев Николаевич просит его вычеркнуть из 10 главы тот самый пункт 5, в котором говорится об Обителях и который мы только что анализировали. "Мысль, выраженная там, мне очень дорога, но выражена совсем дурно и не точно и вводит в соблазн людей, как я это видел на опыте"(88.92).
Мысль об Обителях действительно была выражена там не совсем ясно. Но в чем соблазн ее? Чертков отвечал Толстому, что, кроме типографских обстоятельств, препятствующих исполнению желания Толстого, он сам проверил реакцию людей на эту мысль, не нашел соблазненных ею и просит Толстого оставить текст, как есть. Толстой согласился. И все же: какого соблазна так опасался Толстой, что решил убрать столь дорогую ему мысль из текста одного из основных своих произведений, которое он одно время считал главным делом своей жизни?
Положение о том, что нечто подобное "животной личности" будет существовать и в следующей жизни, что и там будет что-то схожее с "телом" – и, следовательно, предусмотрена работа самоотречения, только на более тонком уровне, – ничем не "соблазняет". Соблазн, по Толстому, есть такое ложное понимание практики человеческой жизни, которое ведет к раздорам, к нарушению единения между людьми. Метафизический тезис о том, что то, что составляет нашу личность "когда-нибудь в прежней, низшей жизни было только собрание любимых предметов", и о том, что "наша любовь к тому, что доступно нам, составит в будущей жизни одно цельное существо, которое будет так же близко нам, как теперь наше тело", не нарушает любовь, а подтверждает ее необходимость и призывает к любви. Но – какой любви? И какое "я" любит?
Понятно, что речь у Толстого не может идти о плотском я или животной личности, самостные претензии которой следует всеми силами гасить уже в этой жизни. Соответственно, речь не идет ни об эротической любви (даже в том широком смысле, в котором слово "эрот" употреблялось во времена Толстого), ни о любви-влюблении, которая в лучшем случае служит прелюдией к любви иного рода. Значит, то "одно цельное существо, которое будет так же близко нам, как теперь наше тело", создается взаимодействием высших душ людей.
Сблизившись друг с другом и завязавшись в единый узел, высшие души нашей Обители создают то, что будет низшей душою (своего рода "личностью" или телом) в следующей жизни. Высшая же душа будущей жизни, как и нашей жизни, происходит от Бога и включается в следующую (как и в любую другую) Обитель в момент перехода через "узкое место", из Обители в Обитель, когда Бог ближе всего.
В таких представлениях есть что-то новое для нас. Мы знаем, что Птица Небесная – это состояние на абсолютной вершине Жизни, жизни в Боге, жизни, которой гипотетически достигает человек, и то после смерти. Теперь оказывается, что человек является в земную жизнь непосредственно от Бога, Птицей Небесной, и она-то и действует в его духовной жизни. Это она во взаимодействии с другими такими же Птицами Небесными и в преодолении той «личности», которая досталась человеку в наследство от существования в предшествующей Обители, перевязывает узлы жизни, саморасширяется любовью, создает новое духовное существо, которому предстоит жить в следующей Обители. Это крайне интересный, важный и продуктивный взгляд. И в нем вроде бы не видно соблазна. Развить его, учитывая слепоту, в которой живет человек, значит оказать ему неоценимую услугу, способствуя его прозрению самого себя. Ни к этому ли стремился Толстой?
Чертков, видимо, не понял Толстого. Толстой оставил в тексте этот параграф, не объяснив, в чем его соблазн, но и не стал развивать то, что заложено в нем и что выработано прозрениями многих лет жизни Льва Николаевича. Более того, он вообще уклонился от дальнейшего развития учения о личной духовной жизни и, вместе с ним, от учения хождения духовного существа сквозь Обители к Богу. В чем дело? Попытаемся понять.
8 (49)
Толстой говорил, что любовь и есть жизнь. Это не следует понимать в том смысле, что любовь повышает тонус и полноту жизни, или что любовь есть самое важное проявление жизни, или в том, что любовь есть существенное свойство жизни, или в том, что любовь есть одно из главнейших переживаний, свойственных жизни, или даже в том, что сама жизненность адекватно выражается в переживаниях любви. Любовь есть жизнь потому, что чувствовать жизнь в себе, чувствовать себя живущим есть то же самое, что любить, что любовь совпадает с чувством жизни (с чувством себя живущим) и с самой жизненностью, которой живешь. Любить и жить – одно и то же.