— Что вы можете сказать об этом?
Я смотрю, как он читает: «Дорогая София».
— Откуда это?
— На ваш взгляд, это почерк Питера Зелла?
— Несомненно. В смысле, мне так кажется. Как я уже говорил…
— Вы не слишком хорошо его знали.
— Именно.
— Он хотел написать вашей жене перед смертью и передумал. Вы не знаете, о чем он мог писать?
— Ну, напрашивается предположение о письме самоубийцы. Незаконченном. — Он поднимает голову, заглядывает мне в глаза. — Что же еще?
— Не знаю, — говорю я и, встав, прячу тетрадку. — Большое спасибо, что уделили мне время. И, пожалуйста, предайте Софии, что я еще раз позвоню, чтобы назначить время для разговора.
Эрик тоже встает, хмурит лоб.
— Вам все-таки нужно с ней поговорить?
— Да.
— Конечно, хорошо, — он со вздохом кивает. — Для нее это испытание. Все это. Но я, конечно, передам.
Я сажусь в «Импалу», но никуда пока что не еду. Около минуты сижу перед домом, пока Литтлджон не выходит с Кайлом на лужайку, покрытую нетронутым снегом, как глазурью на кремовом пирожном. Нелепый десятилетка в больших, не по росту, зимних сапожках, острые локти рвутся сквозь пухлые рукава непродувайки.
Глядя на карточку в квартире Зела, я, помнится, думал, что ребенок обычный, средненький. Но теперь я меняю прежнее мнение, увидев его глазами отца: принц танцующим шагом проходит по снегу под утренним солнцем.
Отъезжая, я вспоминаю интервью Толкина и представляю Питера Зелла в тот вечер. 3 января, вторник, он уже вернулся с работы, сидит в своей стерильно-серой гостиной и смотрит маленький телевизор.
2 января астероид 2011GV1, известный как Майя, вышел, наконец, из соединения с Солнцем и снова наблюдается с Земли. Он теперь достаточно близок и ярок, чтобы ученые ясно его рассмотрели, собрали новые данные. Узнали наверняка. Наблюдения лились потоком, компилировались и обрабатывались в одном из центров NASA, в лаборатории реактивной тяги в Пасадене. Державшееся с сентября соотношение пятьдесят на пятьдесят должно было уточниться — до ста процентов или до нуля.
И вот Питер Зелл сидит на диванчике в гостиной, разложив перед собой последние материалы по астероиду. Все научные выкладки и тревожная аналитика выкипают, оставляя осадок из предсказаний и молитв: да или нет? CBS выиграла войну за телезрителя. Если конец света еще не конец, они будут снимать урожай высочайших рейтингов не один год. Они подробно представляют Леонарда Толкина, главного инженера ЛРД, человека, руководившего окончательными расчетами. «Я буду первым, — обещал он тремя неделями раньше Дэвиду Леттерману, в улыбке подергивая губами, — от кого вы услышите доброе известие». Сейчас государственный астроном в очках и лабораторном халате выглядит бледным.
В нижнем правом углу экрана показывают отсчет времени, а рядом прокручиваются мелкие кадры: Толкин идет по институтскому коридору, выводит колонки цифр на доске, склоняется вместе с подчиненными к компьютерному экрану.
А маленький, пухлый, одинокий Питер Зелл сидит у себя дома, молча смотрит, окружив себя вырезками, примостив очки на нос, сложив руки на коленях.
Программа выходит в прямой эфир. Показывают ведущего, Скотта Пелли, с квадратным подбородком, солидной сединой, серьезным, словно созданным для телевизора, лицом. Пелли, представляя собой весь мир, наблюдает, как Толкин выходит с решающего совещания, зажав под мышкой пачку бумажных папок, сдергивает очки в роговой оправе и рыдает.
Сейчас, медленно проезжая в сторону ресторана «Сомерсет», я пытаюсь восстановить в памяти чужие чувства, понять, что именно испытал в тот момент Питер Зелл. Вот Пелли склоняется к астроному, он весь — сочувствие, он задает чудовищно глупый вопрос, который необходимо услышать всему миру:
— Итак, доктор, каковы наши шансы?
Доктор Лео Толкин содрогается, как будто от смеха:
— Шансы? Никаких шансов.
И Толкин начинает говорить. Болтает без умолку, извиняется от лица всего астрономического сообщества, что это событие не было предсказано. Говорит, что они рассматривали все вероятные сценарии: малый объект без заблаговременного предупреждения, крупный объект с заблаговременным предупреждением, но подобного и вообразить не могли — объект с таким близким перигелием, с такой небывало длинной эллиптической орбитой, такой потрясающе большой! Шансы на само существование подобного исчезающе малы, с точки зрения статистики он просто не может существовать. А Скотт Пелли смотрит на него и погружает весь мир в горестную истерику.
Потому что больше — никакой двусмысленности, никаких сомнений. Все становится просто делом времени. Вероятность столкновения сто процентов. С 3 января шансов нет.
Многие не отлипали от телевизоров и после окончания программы, глядя, как ученые мудрецы, политики и профессора астрономии заикаются, плачут и противоречат друг другу по разным кабельным каналам, дожидаясь обещанного обращения президента к нации, которое на деле вышло только на следующий день после полудня. Многие бросились к телефонам — звонить любимым, но все линии были перегружены и оставались забитыми еще несколько недель. Другие вышли на улицы, забыв о мерзкой январской погоде, ища сочувствия у соседей или незнакомцев или занимаясь мелким вандализмом и хулиганством, — этот тренд держался долго и достиг пика, по крайней мере в Конкорде, вылившись в микробунт на Президентский день.[2]
Лично я выключил телевизор и пошел на службу. Я четвертую неделю был детективом, я работал над делом о поджоге и сильно подозревал, как и подтвердилось впоследствии, что следующий день выдастся для полиции напряженным.
Но вопрос в том, что произошло с Питером Зеллом? Что сделал он, досмотрев программу? Кому звонил?
По сумме голых фактов получается, что, при всей видимой браваде, Зелл отчаянно жалел о предстоящей гибели Земли. Учитывая этот факт, нетрудно представить, что вечером 3 января, узнав по телевизору плохую новость, он из отчаяния нырнул в глубокую депрессию. Одиннадцать недель с тех пор он существовал в тумане ужаса и наконец два дня назад повесился на ремне.
Зачем же я мотаюсь по Конкорду, вычисляя его убийцу?
Я паркуюсь на стоянке «Сомерсет», на трехсторонней развилке дорог на Клинтон, Юг и Доуинг. Глядя на размятый колесами и ногами снег, сравниваю эту бурую кашу с нетронутым покрывалом на лужайке перед домом Литтлджонов. Если Софию в самом деле вызвали этим утром, она из дома в больницу либо катапультировалась, либо телепортировалась.
Первое, что видишь, входя в «Сомерсет», — стена, увешанная фотокарточками, на которых кандидаты в президенты пожимают руку Бобу Галицки, бывшему владельцу, ныне покойному. Здесь фото бледного Дика Никсона, напряженного и неубедительного Джона Керри, протянувшего руку как отломанную деталь машины. Здесь Джон Маккейн с его улыбкой черепа. И Джон Кеннеди, невероятно молодой, невероятно красивый и обреченный.
Из стереоустановки на кухне звучит Боб Дилан, что-то из «Street Legal». Значит, готовит сегодня Морис, а это предвещает обед высокого качества.
— Садитесь где-нибудь, милый, — говорит Руфь-Энн, пробегая мимо с кофе. Руки у нее морщинистые, но сильные, крепко держат ручку кофейника. Мы, приходя сюда школьниками, отпускали шуточки насчет ее древних лет, мол, и наняли-то ее как антикварное украшение. И музей вокруг нее построят. С тех пор прошло десять лет.
Я пью кофе, а в меню не заглядываю. Суеверно всматриваюсь в лица других посетителей, оцениваю меланхолию в их глазах, контуженые лица. Пожилые супруги тихо переговариваются, склонившись над тарелками супа. Девушка лет девятнадцати с напряженно застывшим взглядом качает на коленях бледного младенца. Толстый бизнесмен сердито пялится в меню, закусив торчащую в углу рта сигару.
Все курят, под светильниками завиваются серые ниточки дыма. Так здесь бывало раньше, пока не запретили курение в публичных местах. Я целиком поддерживал тот закон, будучи единственным некурящим среди бунтарей-однокашников. Закон не отменен, но о нем забыли, а у полиции хватает других забот.
Я играю ложечкой, прихлебываю кофе и размышляю.
Да, мистер Дотсет, вы правы: сейчас многие в депрессии и многие решили пожить для себя. Но я как ответственный следователь не могу принять это за доказательство, позволяющее отнести случай Питера Зелла к 10–54 С. Если бы надвигающаяся гибель планеты заставляла людей покончить с собой, в этом ресторане было бы безлюдно. Конкорд давно стал бы городом-призраком. Майя было бы некого убивать, к прилету астероида живых не осталось бы.
— Омлет из трех яиц?
— И ржаной тост, — прошу я и добавляю: — Руфь-Энн, у меня к вам вопрос.
— А у меня к вам ответ! — Она ничего не записывает, я с одиннадцати лет заказываю одно и то же. — Вы первый.
— Что вы думаете обо всех этих висельниках? Я про самоубийц. Вы бы могли…
Руфь-Энн с отвращением цедит:
— Шутите? Я католичка, милый. Нет. Ни за что!
— Ну вот и я тоже нет.
Мне приносят омлет, и я медленно ем, уставившись в пространство и морщась от дыма.
Глава 5
Полтора года назад торжественно объявили о расширении больницы Конкорда: частно-государственное партнерство, новое крыло для хронических больных, масштабное обновление педиатрии, гинекологии-акушерства и отделения интенсивной терапии. Работы начались в феврале прошлого года, продолжались всю весну, а потом финансирование иссякло и строительство застопорилось, а к концу июля и вовсе прекратилось. Остался лабиринт недостроенных переходов, башни лесов, множество временных пристроек, ставших постоянными. Теперь здесь все блуждали, спрашивая дорогу и путая встречных советами.
— Морг? — переспрашивает седовласая волонтерша в веселеньком красном беретике, сверяясь с картой. — Посмотрим… морг, морг, морг. А, вот! — Мимо пробегают два врача с блокнотиками в руках. Пока волонтерша тыкала пальцем в карту, я рассмотрел, что листок весь исчеркан поправками и восклицательными знаками. — Вам нужен лифт В, это вам надо… ох ты господи!
Я незаметно сжимаю кулаки. На встречу с доктором Элис Фентон не опаздывают.
— А, вот сюда!
— Спасибо, мэм.
Лифт В, если верить приклеенной поверх кнопок картонке, надписанной черным маркером, идет либо наверх, в онкологию, хирургию и рецептурный отдел, либо вниз, к часовне, приемному отделению и моргу. Выходя, я бросаю взгляд на часы и спешу по коридору мимо кабинетов, кладовок и маленькой черной двери, украшенной белым церковным крестом, соображая на бегу: «Онкология… знаете, что сейчас самое страшное? Заболеть раком!»
Но вот я уже толкаю толстую стальную дверь морга — и вот он, Питер Зелл. Тело разложено на столе посреди комнаты, подсвечено стоваттной хирургической лампой, как сцена юпитером. А рядом стоит, дожидаясь меня, главный судмедэксперт Нью-Гэмпшира. Я протягиваю руку:
— Доброе утро, доктор Фентон. То есть день. Здравствуйте.
— Рассказывайте, что там с вашим трупом?
— Да, мэм, — говорю я, неловко опуская невостребованную руку, и стою, не находя слов, дурак дураком, а передо мной в жестком белом свете морга возвышается Фентон, и рука ее лежит на бортике серебристой тележки, как рука капитана на штурвале. Она рассматривает меня сквозь идеально круглые стекла очков. Описание этого взгляда я не раз слышал от других детективов: словно высматривающая добычу сова.
— Детектив? — торопит она.
— Да, — повторяю я, — конечно.
Собравшись с духом, рассказываю все, что успел узнать. Описываю место происшествия, упоминаю дорогой ремень, отсутствие мобильного и записки. А сам то и дело стреляю глазами в сторону тележки, на которой лежат инструменты прозекторского ремесла: пила по кости, долото и ножницы, ряды пробирок для разных ценных жидкостей. На белой салфетке дюжина скальпелей разной ширины и заточки.
Доктор Фентон молча слушает мою речь, а когда я наконец выдыхаюсь, хмуро рассматривает меня, поджав губы.
— Ну, — наконец говорит она, — так на кой черт мы здесь?
— Мэм?
У Фэнтон седина стального оттенка, короткая челка ровно подстрижена.
— Я-то думала, тут смерть при подозрительных, — продолжает она, щурясь так, что глаза превращаются в горящие точки. — Все, что я услышала, никак не тянет на подозрительные обстоятельства.
— Ну, — запинаюсь я, — доказательств как таковых нет, но…
— Доказательств как таковых? — передразнивает она.
И я вдруг остро ощущаю, какой низкий здесь потолок. Мне, чтобы не задеть лбом лампу, приходится горбиться, а доктор Фентон с ее пятью футами тремя дюймами стоит во весь рост, прямая как гвардеец, и обжигает взглядом из-за очков.
— Пункт шестьдесят два статьи 630 уголовного кодекса Нью-Гэмпшира, после пересмотра на объединенной судейской сессии в январе, — цитирует Фентон, а я только усердно киваю, подтверждая, что все это мне известно. Я изучил все федеральные и местные законы, но она продолжает: — Судебная экспертиза не выполняет вскрытия, если обстоятельства смерти позволяют с разумной уверенностью предположить самоубийство.
— Да, — лепечу я, — да, конечно… — и наконец решаюсь: — Однако я, мэм, предположил, что обстоятельства сомнительные. Возможна инсценировка.
— Были признаки борьбы?
— Нет.
— Признаки взлома?
— Нет.
— Что-то ценное пропало?
— Ну, при нем не оказалось мобильника. По-моему, я уже говорил.
— Вы кто такой?
— Да, мы ведь не представлены… Я — детектив Генри Пэлас. Новенький.
— Детектив Пэлас, — говорит Фентон, со злостью стягивая перчатки, — у моей дочери в этом полугодии двенадцать уроков фортепиано. И сейчас я как раз пропускаю один из них. Вам известно, сколько уроков у нее будет в следующем полугодии?
Не знаю, что ей ответить. Действительно не знаю. Минуту стою молча: долговязый дурень в ярко освещенной комнате, полной трупов.
— Ладно уж, — угрожающе цедит Элис Фентон и поворачивается к тележке с инструментами. — Но если это окажется не убийство…
Она берет нож, а я рассматриваю потолок, отчетливо ощущая, что мое дело здесь — стоять смирно и молчать, пока она не закончит. Это трудно, очень трудно, и, когда доктор углубляется в работу, я чуть придвигаюсь, чтобы понаблюдать за ее тщательно рассчитанными действиями. Великолепное зрелище — холодная красота вскрытия. Фентон мастерски, скрупулезно проходит все стадии. Мир, вопреки всему, держится на людях, которые делают свою работу как следует.
Доктор Фентон аккуратно разрезает черный ремень и стягивает его с шеи Зелла, измеряет ширину и длину кожаной ленты. Медным циркулем снимает размеры синяка под глазом и кровоподтека от пряжки ремня, врезавшегося под подбородок, желтоватого и сухого, как полоска сухой земли, протянувшейся от уха до уха четким рваным углом. Временами она прерывается, чтобы сделать снимки каждой стадии: ремень еще на шее; ремень сам по себе; шея сама по себе.
А потом она срезает одежду, обмывает бледное тело страховщика влажной тряпкой, пробегает обтянутыми перчаткой пальцами от подвздошья до плеч.
— Что вы ищете? — осмеливаюсь спросить я, но Фентон не отвечает, и я умолкаю.
Когда она касается груди скальпелем, я подаюсь на шаг вперед. Теперь я вместе с ней стою в сиянии ламп и округлившимися глазами наблюдаю, как доктор делает глубокий у-образный надрез, отгибает кожу и мышцы под ней. Я рискую чуточку склониться над телом, пока Фентон берет кровь из вены, подходящей к сердцу, и наполняет одну за другой три пробирки. В какой-то момент я замечаю, что забыл, как дышать. Пока она проходит шаг за шагом, взвешивает органы и записывает их вес, извлекает из черепа мозг, крутит его в ладонях, я все жду, что она изменится в лице, ахнет или хмыкнет, удивленно покосится на меня. Найдет доказательство, что Зелл убит, а не покончил с собой.
Вместо этого доктор Фентон наконец откладывает скальпель и бесстрастно сообщает:
— Самоубийство.
— Вы уверены? — умоляюще уточняю я.
Фентон не отвечает. Она быстро переходит к тележке, открывает коробку с рулоном полиэтиленовых мешков и отрывает верхний.
— Постойте, мэм, — прошу я. — Извините, а как же это?
— Что — это?
Меня заливает отчаяние, щеки краснеют, голос становится скулящим, детским:
— Вот это. Это не синяк? На лодыжке?
— Да, я заметила, — холодно отвечает Фентон.