Все проникнуто старым романским искусством, в котором древние римские ворота не так нарушают художественную цельность, как ренессансные дворцы XV века — произведения совершенные, архитектуры Санмикеле, обнесшего город стенами.
Сколько былых легенд около этого города, и какая теперь здесь тихая провинциальная жизнь!
В стороне от больших городов Верона жила и живет своей маленькой жизнью 60 000 жителей. Свое искусство, своя живопись скромных учеников Джотто, свои скульпторы, чеканщики. Никакой специальной промышленности, вроде венецианских зеркал и стекол Мурано[219] или миланского шитья, но все есть только свое, провинциальное искусство, пленяющее искренностью, <и весь город поражает своей редкой живописностью>[220].
Венеция осталась в белом сиянии лагуны, и долго еще шпиль Сан-Джорджио[221] маячил в утреннем воздухе прозрачного ясного дня. И через полтора часа Падуя — померкший город с низкими аркадами, меркнущими так же, как померк некогда славный Падуанский университет[222].
Попутные станции — маленькие города, обязательная остановка в Мантуе[223]. Феррара[224], окруженная болотами и умершая настолько, что становится невероятным — была ли здесь пышная жизнь д’Эсте? Феррарские герцоги [за]давали тон даже французскому двору[225], а теперь все здесь мертво. Всего лишь два часа отделяют Феррару от Болоньи, а какая разительная разница: там уныние, здесь жизнь во всем. Кругом города виноградники, и дома улыбаются своими терракотовыми украшениями. Для знатока живописи здесь расцвет болонской школы (Карраччи, Гвидо Рени). Стендаль на пути из Милана во Флоренцию дал Болонье такие теплые строки![226] И в Болонье тоже старый университет XII в.[227]
Недалеко Равенна. Снова пахнуло византизмом[228] от мозаик церквей Виталия и «Нового» Аполлинария[229]. Ведь эти мозаики V века! Какое далекое время, и как чужд нам изображенный мир царицы Феодоры[230] и все эти окаменелые фрески сдержанно-угрюмого византизма. Мозаики Св[ятого] Марка казались радостней. Но здесь глубже искусство. Ранняя романская архитектура мавзолея Теодориха[231] так хорошо вяжется с голубовато-серым пейзажем! А в пустынном лесу пиний — тень Данте и его скромная гробница недалеко от церкви Св[ятого] Франциска[232]. На востоке уже брежжит свет Адриатики, всего в 8 километрах ее голые здесь берега.
Потянулись рощи оливок, фиговые жирные деревья, скоро Флоренция. <Но бывает такое чувство, что не хочется сразу войти в пышные чертоги, а замедляешь шаги в преддверии, предвкушая что-то интересное там, впереди, и вдруг в этом преддверии находишь очарованье>[233].
Не зря сделал крюк: попал в Сиену и Пизу. Город мрамора — серый, светлый с темно-зеленым, бурым, почти черным, — пестрели пизанские соборы на знаменитой площади. И всюду особый свет, смягченный, весь собравшийся в Campo Santo[234], где со стен глядят фрески примитивов, — целая поэма смерти, но не устрашающая[235]. Тихое, сосредоточенное настроение охватывает, глядя на эти примитивы, словно рожденные от утренних туманов, обволакивающих гору, на которой расположен город.
Симоне Мартини, Лоренцетти и другие мастера XIV в. дают в своих примитивах что-то родственное нашей Троице Рублева, только здесь фоном фрески служат особые синие сумерки…[236] Город весь в узких улицах, с постоянной тенью от высоких домов, с карнизами большого относа и зелеными ставнями-жалюзями окон.
Флоренцию следовало бы посещать после Рима и особенно после юга Италии.
Проведенные пять дней, хотя бы и пятьдесят дней во Флоренции — это только зачаровывающая прогулка <по огромным пространствам неистощимого мирового музея>[237]. Флоренция невелика — от Охотного Ряда до Белорусского вокзала — вот и вся длина или ширина ее. Но сколько на этом небольшом и тесном пространстве вековых сокровищ искусства! Прежде это была столица тосканских герцогов, теперь город в стороне [от] общего потока итальянской жизни. В Милане торгуют, служат бесконечные мессы в Риме, танцуют и поют в Неаполе, а здесь, во Флоренции, спокойно живут большей частью молчаливые коренные итальянцы. Словно все это сторожа старых зданий вечно юного искусства.
Из всех описаний Флоренции на русском языке останутся наиболее краткие, но и самые точные слова В. Розанова в его «Итальянских впечатлениях»: «Ну, так и есть! Цветущая, florens — Флоренция!»[238].
На темном фоне окрестных гор расцвел великолепный купол собора, изумительное творение Бруннелески, мраморный цветок рядом с одиноким стеблем, с кампанилой Джотто над всем городом[239]. <Потому-то и прекрасен купол Бруннелески, что он строил его не с нарочитой целью удивить, а строил только исходя из бьющей через край сочной крови народа. И вышло чудесно! Тут-то, во Флоренции>[240], видя ее дворцы, постигаешь, что архитектура — это, прежде всего, вдохновенное искусство.
За рекой Арно, на фоне большого пышного сада Боболи серая гранитная масса дворца Питти[241], здесь уже почти конец города и начало мощной дворцовой архитектуры.
Только это скорее крепостная постройка, да оно так и было, отсюда смотрел герцог XV века на город и площадь Синьории, где в Палаццо Веккьо[242] совершалось правосудие.
В музыкальной литературе нет лучшей иллюстрации этого замка, древнего и выразительного по монументальной простоте, как небольшая характеристика, данная Мусоргским в его фортепьянных «Картинках с выставки», где архитектор В. Гартман дал серию своих акварелей, в числе их лучшей была изображающая Castello Vecchio[243]. Мусоргский передал в звуках мрачные, старые залы замка, где когда-то раздавалась песнь трубадура. Так и не выходит из памяти эта песнь… И вся Флоренция — это запечатленная мрамором песнь торжествующего зодчества. Глубокое очарование! И вспомнился другой наш музыкальный гений — Глинка, давший нам романс «Бедный певец» с проникновенными словами Жуковского: «Что жизнь, когда в ней нет очарованья?»[244].
Впервые приезжая в Рим, теряешься в обширном океане искусства, но вместе с тем приобретаешь особое чувство осознанной удовлетворенности, ощущая силу и мощь окружающего, и сам как-то становишься крепче и увереннее. Изучать Рим нужно годами и для этого нужно жить в этом удивительном городе. Как малозначаще слово «город» в отношении Рима. Это вековое собрание человеческого гения, ибо только гениальные зодчие, художники могли создать Форум, Пантеон, Колизей, собор Петра. <Насыщенные, глубоко ушедшие в землю, на многие метры, все еще лежат остатки зданий Рима цезарей. Решительно нет никакой надобности сразу охватывать Рим, да это и невозможно! Приезжая в немецкий Ротенбург, к обеду можно зорко охватить и воспринять весь его средневековый, чисто немецкий облик; любой город северной Италии или юга поддается такому зрительному охвату, и целостное получается впечатление>[245].
Здесь достаточно любого угла, чтобы замереть на месте и быть охваченным новым, совершенно неожиданным. Гравюры, фото, описания совершенно не передают сущности Рима, величайшего животворного источника искусства. Архитектору понятен масштаб зданий только здесь. Сравнения излишни, но абсолютное понятие о масштабности можно усвоить только здесь. <Рассуждать, сравнивать не приходится, только смотришь>[246] и наслаждаешься. Ежеминутное ощущение радости жизни даже в дни, когда потоки дождя струями бегут со ступеней Испанской лестницы, прогоняя девочек и мальчишек с их пучками разнообразных цветов.
Миновать Рим нельзя, если вступаешь в Италию, но его нужно осматривать последним, <оставлять последней частью всей поэмы, которая теперь, за давностью лет, может назваться поездкой по былой Италии, той Италии, еще не знающей ужасов войны. Говорят, теперь все изменилось в Италии, и, особенно, в Риме>[247]. Теперь отчасти изменилось архитектурное лицо Рима. Уже и тогда прокладывали новые улицы и застраивали старые кварталы за Тибром новыми доходными домами. <Но вечные красоты остаются за пределами современных условий жизни>[248].
Дворцы и виллы Рима неповторимы и далеки от уютных простеньких окраинных вилл Флоренции, или насыщенных роскошью вилл Генуи, или безликих дворцов Неаполя, <куда, к сожалению, не попадешь из Рима, а следовало бы обратно совершать поездку. В Риме искусство серьезно, цельно и дает неизмеримую школу>[249]. Приходится сожалеть, что не было тогда достаточной подготовки к восприятию античного мира, хотя бы и полуразрушенных фрагментов Форума, терм и прочих элементов классической архитектуры, <такой мощной, глубоко продуманной и так удивительно мастерски выполненной>[250].
Утомительны были дни созерцания. Ночью, изможденный, задавленный колоссальностью и впечатлениями, с отяжелевшей головой долго возишься в неуютной постели, чтобы заснуть. О Риме написано много и все же, прочтя это многое, неудовлетворенность появляется: непередав[аемое чувство] блаженства истинного созерцания ощутимого воочию Рима. <Разве это не счастье, видеть и осязать всю эту жизнь иного народа в ином городе. Рим совсем иной из итальянских городов. И тип народа иной, он резко очерчен, особенно в женщинах, не говоря об их костюме, особенно в бедном классе. Войлочная шляпа и баранья куртка не редкость. Нередко с цветистыми передниками темно-синих юбок из толстой холстины и белыми покрывалами, плоским концом заканчивающими головной убор. У неаполитанок встречаешь и темное платье богатой римлянки. Свой покрой и своя южная речь, крикливая, с неизбежным дополнением жестикуляций. Я часто думал, что было бы с неаполитанцем, если бы ему при разговоре связать руки? Вероятно, он замолчал бы!>[251]
На крыше собора Св[ятого] Петра хорошо посидеть, наблюдая расстилающуюся площадь, охваченную берниниевской колоннадой[252] с двумя взлетающими струями неумолчного фонтана. За площадью весь город с его дворцами и церквами. За городом виллы тонут в садах, охраняемые ожерельем гор. Внизу шумный людской муравейник, а здесь, на крыше, своя жизнь: сторожа настроили здесь шалаши, натаскали земли целые ящики и посадили лук и салат. Здесь же держат даже и козу. Белье сушится, дети возятся, грязь и попрошайничество неизбежное, <как только увидят путешественника>[253]. Нужда снаружи храма, а внутри раззолоченные карнизы обрамляют роскошную громаду соборного интерьера. Св[ятой] Петр — это точка, куда сходились радиусы мировой власти католицизма.
Театральное зрелище католической обрядности в Риме доведено до совершенства. <(Вена копирует Рим в большей степени, чем Зальцбург, Мюнхен, и, тем более, упрощено богослужение в парижской Notre-Dame.) Только одна русская церковная служба способна была также зачаровывать народ в торжественном, но не понятном ему песнопении и чтении шестопсалмий на славянском языке>[254].
Уехал я в Неаполь. Беззаботность какая-то, видимо, среди богатой природы. Неприхотливость до нищеты. Необычайность пейзажа с вечно дымящимся Везувием. <Портичи. Узкие улицы Помпей с миниатюрными домами. Обломки колонн, остатки стен с росписью>[255].
Сладостное безделье, на берегу сидеть можно, не считаясь со временем, смотреть на Сорренто, на голубой флером окутанный Капри — это разнеживало и вливало чувство покоя.
Врубель писал свой замечательный занавес в театре Мамонтова[256], исключительно охваченный впечатлением Неаполя, когда смотришь на него с плоской крыши какого-нибудь дома с нагорной стороны.
Везувий — вечный магнит, к нему тянутся все, не только любознательные путешественники, чтобы взглянуть в пасть этого чудовища, извергающего дымящуюся лаву, но и жители, лепящие хижины у подножья, среди самого сочного, сладкого винограда. Дома без окон, одна дверь освещает каменный ящик для спанья, только дверь дает свет и его довольно под жгучим солнцем.
Палермо. И страж ее Monte Pellegrino[257], молчащая под городом гора[258].
Сор на улицах, экзотика в природе и архитектуре, переходящей в дурной вкус сгущенного украшательства. Стиля нет, и не может быть на этом необычайном острове, где вечно зеленые олеандры, пальмы стелются к морю, а над ним ярко-ярко белеет снеговая вершина Этны[259]. Общественный сад у рейда[260] с необычайной зеленью диковинных растений. Запах морских испарений, горячий юг — все это осталось там позади парохода, тихо отплывающего в Ливорно[261].
Но время так незаметно летит! Уже нужно домой, где соскучились обо мне мои постройки. Сладостная грусть охватывает, когда прощаешься с этими прелестными малыми городками Тосканы, тихо дремлющими, покрываясь провинциальной пылью, заволакиваясь вечерним туманом, со звоном кампанил. Но «Ave Maria»[262] заставит остановиться на минуту только бредущего с работы бедняка, да машинально перебирающего четки в рукаве сутаны аббата, направляющегося выпить рюмку вермута от своих «трудов».
Пора домой!
Обычно, едучи за границу, я никогда не занимался специальной подготовкой по описаниям их и путеводителям, а всегда отдавался непосредственному чувству зрительных восприятий. Еще меньше было охоты педантично штудировать перед поездкой историю архитектуры и искусства стран зарубежных, а Италии особенно. Проверять по «натуре» книжное знание хорошо, но непосредственные и неожиданные впечатления всегда острее и глубже.
А вот разобраться в этих впечатлениях необходимо, и делаешь кратковременную остановку на обратном пути на тихих итальянских озерах, <где-нибудь в Комо или Белладжио>[263].
Нужно сожалеть, что в период увлечения модерном мы сгоряча отбросили Виньолу, <без канонов, без ордера и без знания классического искусства (архитектуры) жили мы в те годы>[264]. А как бы эти знания помогли уяснить много.
Глава 20
Старообрядцы
Поездка в Италию растрясла мой карман! Как было кстати, когда я вернулся в Москву, выиграть дело с Иерусалимским патриаршим подворьем[265]. На Пречистенском бульваре был огромный участок земли, выходящий в Филипповский пер[еулок] с небольшой церковью Филиппа и старым небольшим домом. Богатые и скаредные монахи-греки, владевшие этим участком, решили строить большой доходный дом. <Фанатик, славянофил старик Н. Н. Дурново, постоянно имевший дела с сербами, греками, монахами и Иерусалимом, порекомендовал настоятелю этого Иерусалимского подворья архитектором меня>[266].
Заказан был проект мне.
В срок я выполнил заказ и отправил чертежи и смету настоятелю архимандриту Афанасию, взял расписку в получении материалов. <На всякий случай! Уж очень жуликоваты были эти монахи-греки>[267].
Когда наступило время приступить к постройке, я получил смету обратно с предложением так ее пересоставить, чтобы цены вздуть. (Надо же подкормиться и настоятелю, и, главное, эконому, тогдашнему завхозу.) Я отказался и потребовал ввести на строительстве строгий учет материалов, рабсилы и сдать постройку подрядчикам с торгов.
Такое ведение дела было неприемлемым для этих жуликоватых монахов.
За проекты, рабочие чертежи и сметы платить мне отказались, аванса же (задатка) я в своих работах обычно не брал, да и вообще в архитектурной практике тогда это не применялось.
Знакомому моему известному присяжному поверенному М. Ф. Ходасевичу я поручил это дело.
Опытный адвокат, он сумел выиграть дело, причем монахи обнаглели до того, что в окружном суде защитник их Метакса заявил: «Никакого проекта подворье не поручало, иск неосновательный и т. д., словом, я не я, ничего не знаем!»
Ходасевич в ответ молча предъявляет председателю суда визитную карточку архимандрита Афанасия, где написано его рукой, что чертежи и смету заказанного проекта от такого-то получил. Суд, конечно, присудил мне заплатить полностью, согласно расценке экспертизы. О таком скандальном поведении греков была помещена пространная заметка в газетах.
Деньги получились вовремя, можно было работать в более спокойных условиях. А подобный случай научил меня не всегда быть доверчивым. Нужно отдать справедливость московским купцам, с которыми мне вскоре пришлось иметь дела, — они всегда рядились, прося уступить хотя бы немного, но всегда аккуратно платили. В моей практике подобных случаев более не было.
Однажды ко мне явился молодой человек Н. П. Ануфриев, пожелал познакомиться, так как он был горячим поклонником русского народного искусства и русской старины; оказался симпатичным типом русского человека. Из старообрядческой[268] семьи Ануфриевых, его отец П[етр] И[ванович] был в то время председателем правления т[оварищест]ва М. С. Кузнецова (фабрики фарфора)[269]. С ним я тоже познакомился. Любопытный тип чисто русского самородка. Сторож при фабрике, бедняга, безграмотный, нигде не учившийся, он выбился [в люди], сам научился грамоте и, в конце концов, писал вполне грамотно. Уже будучи во главе огромного фабричного предприятия, написал две книги о производстве фарфора[270]. Своим детям дал отличное образование, и новый мой знакомый Н. П. Ануфриев после Московского университета некоторое время учился за границей. Крепкий в своем старообрядчестве он стал секретарем второй Московской общины старообрядцев-поморцев, проводил их съезды и был неутомимым работником. После революции стал профессором по текстилю, области ему знакомой, чем он давно занимался. Стал бывать у меня. Привел ко мне какого-то румяного лысого молодого человека, откормленного, кругленького. Это был Елисей Поляков, сын известного И. К. Полякова фабриканта, стоящего во главе правления мануфактуры Викулы Морозова. <Окончив коммерческую академию, Елисей Поляков стал продолжать свое образование.
Его отец предложил ему на выбор: университет или кругосветное путешествие. Е. Поляков выбрал последнее и поехал в Америку с каким-то бывалым инженером.
Удачно съездил и в Японию, и Китай, где были торговые связи у отца. Это путешествие, конечно, образовало Елисея, и еще более он воспитал себя самообразованием.
Его жена была музыкантшей, сменила рояль на арфу, истерически кидалась из стороны в сторону. Пожелала отделать свой дом, находившийся при фабрике в Обираловке>[271].
Наше знакомство укрепилось. Елисей часто бывал у меня, он увлекательно говорил, рассказывая о своей поездке вокруг света, интересовался многим и проявлял поверхностное тяготение к искусству. Дом ему я отделал, где интерьеры были решены просто, и лишь кабинет ему я сделал по типу русского теремка, с искусственным подшивным коробовым сводом, с окнами в оправе из слюды, изразчатой печью из абрамцевской майолики и большим резным панно с раскраской на тему «Корабли Садко в синем море»[272].
С увлечением все это я рисовал, наблюдал за выполнением всякой мельчайшей детали и часто посещал этот дом, где стал находить для себя отдых с вечера субботы и в воскресенье. Кругом был лес, пруд, все виды спорта, тогда входил в моду теннис, и увлекались игрой в русские «городки». Вскоре я перешел и к более крупной работе. Намечена была постройка старообрядческой церкви[273].
<После кошмарных дней декабря 1905 г. революция сделала свое дело. Жизнь встряхнулась>[274].
Пресловутые «свободы» 1905 г.[275] коснулись и свободы вероисповеданий.
Еще в 1903 году появился царский манифест, где «предоставлялось всем подданным нашим и православных, и иноверных исповеданий свободное отправление их веры и богослужение по обрядам оной» (манифест 26 февраля 1903 г.)[276].
Но этому манифесту не верили, хотя и распечатаны были старообрядческие храмы в Рогожской, до того времени закрытые правительством[277]. <Под натиском народного недовольства, под силой сложившихся обстоятельств после позорной Русско-японской войны 1904 г., когда Россия трещала по всем швам, вспыхнула неизбежная революция. Никакие кровавые меры царского правительства не могли остановить роста общественности, и «обновление» стало логически закономерным>[278].
В 1905 г. Комитет министров разработал «действительные (!) меры к устранению стеснений в области религии».