Мы кивнули — говорить никому не хотелось.
Я порылся в карманах пуховика и нащупал профиль сьерры. Дедушка подарил мне на день рождения маленький кусочек дерева, который я пристегнул к брелоку и всегда носил с собой. Это было напоминание о дедовом доме, о том месте, куда я всегда хотел вернуться.
Прикоснувшись рукой к миниатюрному силуэту Сан-Тирсо, я обнаружил прозрачный пластиковый пакетик с миндалем, который дедушка вручил нам с Германом в то утро после завтрака, прежде чем мы отправились на чествование у стены в кантоне Соледад. В той, другой жизни.
Их оставался всего десяток. Орехи, чистейшие белок и глюкоза. Как раз то, что сейчас нужно. Мы поделили их на всех, и они показались нам такими же вкусными, как последний ужин заключенного в «Зеленой миле»[7].
Семеро выживших — судебный секретарь, доктор Гевара, Мугуруса, двое техников, Эстибалис и я — сидели у самой защищенной стены часовни, тесно прижавшись друг к другу, чтобы сохранять телесное тепло, и ждали, когда смертоносная буря утихнет и вернется обратно в ад.
Я старался не смотреть на черный пакет с Аннабель Ли, который лежал в самом холодном углу часовни, рядом с дверью. Кто бы мог подумать, что так будет выглядеть последняя ночь, которую я с ней проведу… Но с Аннабель всегда было так: ее окутывало дыхание смерти и разрушения. Я не представлял ее в роли матери, существа, дарующего жизнь.
Сам не знаю почему.
Она говорила, что предпочитает жить в своих комиксах, потому что в реальном мире от нее одни проблемы. Творчество полностью ее поглощало, сдерживая таившуюся в ней разрушительную силу. Творчество было плотиной. По крайней мере, она об этом знала. И ни разу не извинилась за причиненное нам зло.
Наступала ночь, а вместе с ней опускалась влага, которая липла к одежде и волосам, к лицу, к шее, к рукам. Все участки обнаженной кожи страдали в эту промозглую ноябрьскую ночь на высоте 1200 метров. Снаружи сыпались ледяные градины, и нам казалось, что мы заперты в холодильнике.
Не знаю, но думал я исключительно об озябших ногах Эстибалис; я растирал их, согревал у себя в пуховике, а она, свернувшись калачиком, прижималась к моему теплому телу. Наши слившиеся тела напоминали беременность огромных размеров.
«А как же голова?» — озабоченно подумал я.
Я знал, что у новорожденных больше всего охлаждается именно голова, отсюда все эти голубые и розовые шапочки на фотографиях в «Фейсбуке». Я кутал, как мог, измученную голову моей напарницы, послушной и почти безжизненной от температурного шока, в пуховом гнезде, которое для нее соорудил.
«Не ты. Только не ты. Даже не думай умирать, потому что без тебя я пропаду и не прощу тебе этого».
И я обцеловывал ее лоб и щеки — вдруг мои губы хоть немного согреют эту окоченевшую кожу, усеянную дерзкими веснушками…
«Ты должна и дальше спасать меня, ты мой талисман», — хотелось сказать мне.
И я понял, что это правда, что на этот раз я говорю себе правду. Эстибалис была моим талисманом, хотя ее телосложение свидетельствовало скорее об обратном. Это была моя стена, мой форпост, защитный ров вокруг крепости. Когда она была рядом, я чувствовал, что сила самой природы заботится обо мне. Откровение в ту ночь заставило меня по-другому взглянуть на всю мою жизнь.
«Ты просишь меня о помощи, я поддерживаю тебя. К черту афазию Брока. К черту мою сложную ситуацию с Альбой. Ты позовешь меня, и я приду. И все, и точка. Я выздоровею — в конце концов, я внук своего дедушки».
Но слово «Альба» напомнило мне о разговоре, который состоялся у нас в тот день, после чествования, когда она появилась в кантоне Соледад и попросила меня отвезти ее ко мне домой, потому что собиралась рассказать мне что-то важное. Жалкий эвфемизм, который на самом деле означал: сегодняшний вечер изменит нашу жизнь, какое бы решение ты ни принял.
Наверное, глаза мои выжидающе блестели, но я видел, что ее лицо сейчас невосприимчиво к моим улыбкам, и знал: что-то неладно. Альба сняла белый пуховик и повесила на вешалку у двери. На ней был свободный шерстяной джемпер, который защищал от промозглой виторианской осени.
— Я вернулась на работу месяц назад, и я все еще твой начальник, пусть ты и в отпуске.
— У меня был очень неприятный разговор с твоим неврологом.
Я почувствовал, как мои челюсти сжались; мне не нравилось, как развивалось это… свидание?
— Прошло уже три месяца с тех пор, как ты получил эту пулю, а на консультацию к ней не заходишь и не просишь выдать тебе направление к логопеду. Доктор Альдекоа серьезно обеспокоена, Унаи. Она говорит, что чем дольше ты тянешь, тем труднее будет восстанавливать нормальную речь. Нейронная пластичность имеет предел. В августе твои перспективы были относительно благополучными, но проходят месяцы, а ты так и не начинаешь работать с этой областью мозга…
Сначала я посещал доктора Диану Альдекоа чуть ли не с религиозным рвением. Моя невролог была подвижной брюнеткой; ее широко расставленные глаза располагались ближе к вискам, чем к носу, головка была маленькой, окруженной завитушками кудрей, напоминающими телефонные провода. Несмотря на безусловный профессионализм, она была такой энергичной и говорила так быстро, что мне было сложно следовать за ней в течение первых нескольких недель моего выздоровления. Она меня подавляла. Я сильно напрягался и в итоге ходил к ней все реже. Я не был готов к такому напору.
— Отчасти. Но не только. Есть кое-что еще, о чем я должна тебе сообщить, хотя мне предстоит за это расплачиваться, и я не уверена, что через несколько минут между нами по-прежнему будет то, о чем я мечтала.
Альба поднялась с дивана и встала передо мной. Я смотрел на нее в упор, а она молча ждала, когда я что-то скажу; но я был слишком растерян и хотел, чтобы она сама начала непонятный разговор.
— Ты ничего не заметил? — спросила она как бы само собой разумеющимся тоном.
Лицо у меня вытянулось, я ее не понимал. Нет, я ничего не заметил.
Она подняла свитер и показала мне свой живот. Гладкая, ровная кожа, которую я все так же желал.
— Я беременна с августа, с праздников Белой Богородицы, Унаи.
Это произошло случайно, само по себе: у меня на губах появилась улыбка. Широченная.
Мое шоковое состояние длилось несколько секунд, ровно столько мне потребовалось, чтобы заметить хмурое выражение ее лица.
Я с головой ушел в писанину, чтобы хоть немного погасить охвативший меня пожар и скрыть смущение.
— Сейчас я не могу сказать с уверенностью, чей это ребенок: твой или Нанчо.
Нанчо. Разумеется. Всегда и везде Нанчо. Вездесущий Нанчо.
— За несколько дней до этого я с ним переспала. Я его не хотела, я все время думала только о тебе; это было частью рутины, от которой я не смогла увильнуть. Я не чувствовала ничего, кроме досады, потому что это был не ты. После того, что произошло между нами в подъезде восьмого числа, я больше не могла с ним быть. Я воспринимала это как измену тебе. Хочу, чтобы ты знал: я никогда тебе не изменяла. В общем, я забеременела в те дни, а значит, ребенку теперь…
«Четырнадцать недель», — подсчитал я, пристально глядя на деревянные паркетины на полу гостиной. У меня болела голова, просто раскалывалась. Кость под шрамом, продырявленная пулей, ныла, как во время грозы в Вильяверде.
— Четырнадцать недель, — она кивнула.
«Ребенок должен быть здоров, ты не можешь пройти через это снова», — подумал я.
— Да, это был несовершенный остеогенез второго типа. Пока не знаю. Болезнь можно обнаружить с помощью ультразвука, начиная с четырнадцатой недели или, скорее, шестнадцатой. Я все держу под контролем. Это рискованная беременность — отчасти из-за истории с моим первым ребенком, отчасти из-за возраста. Поздняя первородящая, говорит мой врач. Унаи, я не имела права скрывать это от тебя, но призналась тебе вовсе не для того, чтобы ты заботился о моем ребенке.
Она снова села рядом со мной на диван и посмотрела на мою руку, не решаясь к ней прикоснуться.
— Дай бог. Надеюсь, что он твой. Когда я узнала, что беременна, я пару недель была в шоке. Пыталась не думать о том, что Нанчо убил двадцать одного человека, что он женился на мне, потому что я помогала ему быть в курсе расследования, что я сосуществовала с интегрированным психопатом, как ты сказал бы. Я решила начать с нуля, закрыть навсегда этот этап жизни. Моя мама приехала за мной в больницу, когда я лежала под наблюдением из-за рогипнола и укусов пчел. Она отвезла меня обратно в Лагуардию, и я попросила ее заняться квартирой, которую делила с Нанчо в Витории. Она раздала всю его одежду и мою тоже. Предметы декора и мебель также отправились на барахолку. Она позаботилась о том, чтобы сдать квартиру в аренду. Я не хотела носить вещи, к которым он прикасался. Я сменила мобильник, выбросила все фотографии. Теперь это своего рода черная дыра в прошлом. Когда кто-то оттуда является, я его блокирую. Забвение — единственный мой способ ответной манипуляции.
«Будь ты проклят, Нанчо. Будь ты проклят за то, что сделал со мной такое. Это твое самое страшное преступление, твой худший поступок. Испортить будущее нам с Альбой…»
Я встал, ноги у меня похолодели. Я прислонился лбом к влажному оконному стеклу. В полусантиметре от меня, снаружи, Витория лила свои слезы, будто что-то оплакивала. А я чувствовал лишь холод.
— Ты спас жизнь моему ребенку. Будет справедливо, если ты об этом узнаешь, — сказала Альба у меня спиной.
— Помнишь, как ты позвонил мне в тот день из Сан-Тирсо?
Я кивнул.
— Я была в Лагуардии, в башне, у себя дома, смотрела на контуры сьерры, откуда ты мне звонил. На той неделе я записалась на прием в клинику в Бургосе: мне нужна была полная анонимность, и я не хотела, чтобы это произошло в Витории или в Логроньо.
Меня обожгла мысль о том, что мы могли его потерять. Я не был уверен, мой ли это ребенок, но едкая кислота пробежала по венам и достигла кончиков пальцев, которые машинально вцепились в оконную раму.
— Я с ужасом думала о ребенке от Нанчо. Я боялась, что тошнота первых недель означает отказ моего организма рожать ребенка от этого негодяя. Во время первой беременности меня не тошнило. Меня радует, что нынешняя беременность настолько отличается от прежней, — может быть, это потому, что ребенок твой… Погоди, дай мне договорить. Когда ты мне позвонил, я поняла, что не имею права потерять ребенка, если есть шанс, что ты его отец.
— Тогда я поступлю так же, как поступили с Нанчо его родители. Нет, кто бы он ни был, это все равно мой ребенок. Я думала, что надо будет учиться его любить, но представь себе, любовь пришла сама по себе. Я люблю его так же, как любила первого ребенка… не знаю, как это объяснить. Это как ниточка между ним — сыном или дочкой — и мной. Он стал всей моей жизнью.
— А как же я, Альба? Какую роль я в этом играю?
— Какую сам выберешь. Я все тебе рассказала, ты заслуживаешь знать правду. Но ты не несешь никакой ответственности, если тебе это не нужно. И учти: я не буду делать тест на отцовство.
Я посмотрел на нее в ужасе.
«Не поступай так со мной, не надо».
— Потому что он этого не заслуживает, Унаи. Кто бы ни был его отец — убийца или человек, которого я люблю, — этот ребенок не заслуживает осуждения за то, в чем не виноват. Во всяком случае, последствия этого решения коснутся только меня.
«Она сказала «человек, которого я люблю», — подумал я. Эта фраза врезалась мне в голову. Она оглушила бы меня, услышь я ее всего несколько часов назад, но в сложившейся ситуации стала чем-то второстепенным.
Появилась новая жизнь, требующая принятия новых решений.
Я опять прислонился лбом к стеклу. От холода мне становилось легче.
Терпеть не могу, когда кто-то видит, как я плачу, ненавижу эмоциональный эксгибиционизм, но я с трудом сдерживал зуд, который нарастал у меня под веками.
Это была совсем не та встреча, о которой я мечтал месяцами. В последние дни лета и теплой осенью, когда я спрятался в Вильяверде с ежевичными джемами и отказом выздороветь, Альбе пришлось пережить смерть мужа, осознать тот факт, что он хотел ее убить, что она столько лет жила с психопатом, убившим двадцать детей и молодых людей, смириться с беременностью и принять решение вынашивать ее положенный срок, несмотря на то, что она станет вечным напоминанием о самом худшем, что случилось в ее жизни.
Но для меня это тоже было совсем не просто. Как было бы здорово, если б она сообщила мне эту новость, заверив меня, что ребенок мой, — ее слов мне было бы достаточно. Я стал бы самым счастливым человеком в мире, и мне было бы плевать, что я влезаю в дом через окно, иначе говоря, вхожу в жизнь Альбы с младенцем на руках, и в итоге мы сразу становимся семьей, а не парой. Сын или дочь — и Альба.
Все это еще могло быть.
Такая возможность существовала.
Но сомнения… проклятые сомнения.
Нет, я так не могу. Я себя знаю. Я не могу с этим справиться, для меня это неприемлемо.
Мой мозг психолога-криминалиста производил срочные вычисления: какова статистическая вероятность того, что сын психопата унаследует склонность к психопатии. Какого именно человека я был готов назвать «сыном»?
Я снова мысленно проклинал Нанчо, его отца-врача и измученную мать, а заодно мою двоюродную бабушку Фелису, отдавшую Нанчо на милость ублюдкам, которые вырастили его и превратили в демона.
Она подошла и прочитала слова на экране, где я подписывал смертный приговор нашему общему будущему в качестве перспективной пары или кем мы там были в течение микросекунды.
Думаю, это был худший момент в тот день, который я навсегда запомнил как один из самых тяжелых в моей жизни. Это выражение, столь свойственное глазам Альбы, выражение достоинства перед лицом огромного разочарования, которое отныне я у нее вызывал. Но она была к этому готова, и это тоже оскорбляло мое самолюбие. Она явилась ко мне домой, готовая к худшему, и это худшее подтвердилось.
Именно в этот миг на «Ватсап» упало сообщение от Эстибалис, где она сообщала о смерти Аннабель Ли. Это был ужасно длинный день, а бессонная ночь собрала все кошмары: призраков прошлого с недвижным телом Аннабель в черном мешке и настоящего: Альба и ее таинственная беременность.
Рассвет застал нас на грани душевного истощения. Были мгновения бесконечного утомительного бодрствования; потом мы, семеро выживших, ненадолго погружались в сон.
Благодатное, хотя и робкое солнце заглянуло наконец в оконце часовни. С рассветом прибыли спасатели из Горного союза, готовые оказать нам помощь. Они укутали нас в термоодеяла, напоили водой, смазали кожу жирным кремом, убедились в том, что мы целы и опасность нам не грозит. День был ясный и спокойный, но никто не доверял обманчивой тишине гор после адской бури, разразившейся накануне.
Гойо Мугуруса, как обычно, мужественный и спокойный, посмотрел на хлопочущую возле нас сотрудницу.
— А как же Андони Куэста? Вам удалось… вытащить его?
— Мы нашли его тело на двести метров ниже. Мне очень жаль.
Это было слишком для всех семерых. Никто из нас не осмеливался произнести ни слова. Я назвал бы это полнейшим бессилием и отчаянием.
Отреагировала только Эстибалис: выскользнула из своего одеяла и бросилась прочь из часовни. Я последовал за ней, мне пришлось остановить ее и с силой прижать к стене туннеля.
Невозможно было утешить ее, таких слов не существовало, и я лишь шептал: «Хватит, Эсти. Хватит. Вернемся домой. Здесь нам больше делать нечего».
7. Площадь Белой Богородицы, 2
18 ноября 2016 года, пятница
Три часа спустя, уже в безопасной Витории, я полз как улитка домой из больницы Сантьяго, куда нас доставили, чтобы исключить возможные повреждения, помимо переохлаждения и нервного истощения. Я хотел одного: спать. Сухой матрас и родимое уютное одеяло. Полумрак спальни, где я чувствовал себя надежно, где не страшна никакая буря. Одним словом, дом.
Должно быть, был уже полдень, когда я услышал, как кто-то открыл дверь в мою квартиру. Я одним прыжком вскочил с кровати — я так и не уснул и практически не отдохнул. Я по-прежнему был слишком напряжен и не мог сомкнуть веки. Насторожившись, хотел крикнуть «Герман, это ты?», но изо рта вырвался только гортанный звук, которого не разобрал бы даже я сам. В полной растерянности я выскочил из спальни и увидел на кухне дедушку с пакетами из мясной лавки.
— Твой брат сказал, что ты провел ночь в горах, сынок.
Я рассеянно кивнул.
— Ты, должно быть, еле держишься на ногах… Садись, я принес тебе мясо, чтобы пополнить силы.