— Мне почему-то кажется, что все остальные не улетели бы в любом случае.
— А ведь это уже вроде оскорбление, отец-командир. Выходит, я трус?
— Выходит, так. Ещё пуля не просвистела, а ты готов загибаться.
— Я?
— Ты.
— Но ведь это же я так, ребята, — Филатов растерянно оглянулся, — в переносном смысле…
— Посмотрим.
— Знаешь, Николаич, я не улавливаю логики, — сказал Бармин. — Ну, Веня просто брякнул чушь, у него слово частенько опережает мысли. А я — трус?
— Что ты, дружок.
— Может, паникёр?
— И такого за тобой не припомню.
— Но ведь я тоже считаю, — медленно и раздельно произнёс Бармин, — что все мы должны были бы отсюда улететь!
— Если бы да кабы… — отмахнулся Дугин. — Чего время на душеспасительные разговоры терять, приказано — давайте работать.
— Из тебя бы трактор хороший вышел, — буркнул Филатов. — Послушный воле и руке человека.
— А ты…
— Помолчите! — остановил их Бармин. — Где же логика, Николаич?
— Хорошо, Саша, будем разбираться. — Семёнов зябко повёл плечами, прошёлся по дизельной. — Представь себе, что мы возвратились в Мирный. А там пурга, и сколько она продлится — один антарктический бог знает. Ну, допустим, неделю. Учти, это уже будет середина февраля! И вот пурга закончилась, стали мы перевозить на Восток дизеля — за три рейса один, и шестнадцать человек, да ещё продукты для них, спальные мешки. Ещё неделя — это если погода лётная. А на Востоке уже не сорок пять, как сегодня, а много за пятьдесят! Где эти люди будут жить? И не два-три дня, а полтора месяца, пока не смонтируют на новых фундаментах новые дизеля. Где, Саша? Мы-то их собирались монтировать в тепле и потихоньку, пока вот эти, — Семёнов похлопал рукой по корпусу дизеля, — наш тыл будут обеспечивать!
Семёнов отдышался.
— Без этого тыла новых дизелей нам не поставить, Саша, спроси механиков, подтвердят. Вот и выходит, что улететь отсюда с Беловым — значит поставить на Востоке крест.
— Ты прав, Николаич, — тихо произнёс Бармин. — И я — тоже.
— Тогда и выбирай себе правду по вкусу, друг мой.
— Хотя я и трус, — Филатов с вызовом посмотрел на Семёнова, — а даром хлеб есть не привык. И залезать в спальный мешок, как Волосан, не собираюсь. За дело, что ли.
— Вот это разговор! — поддержал Дугин. — Гайки, Веня, бензинчиком полить надо, прикипели. Тащи инструменты!
— Погоди. — Бармин жестом остановил Филатова. — Для успокоения совести, Николаич, послушай Мирный!
— Хорошо, идёмте.
Через холл и кают-компанию люди прошли в радиорубку. Семёнов включил приёмник, откинул капюшон каэшки, надел наушники и повертел ручку настройки. В мёртвой тишине отчётливо послышалась морзянка.
— Это Белов. — Семёнов сжал руками наушники. — Над куполом ясно… Пролетели Комсомольскую… Мирный в эфире… Ветер усиливается… Боковой пятнадцать метров в секунду… Видимость сто метров… Белов… Пока держу курс на Мирный… Конец связи.
Никто не проронил ни слова.
Семёнов снял наушники, выключил приёмник, набросил на батареи спальный мешок.
— Женя, сколько времени займёт перемонтаж? Примерно.
Дугин задумался.
— Трудно загадывать, Николаич, — нерешительно сказал он. — Как считаешь, Вень?
— На материке часов бы за пять сработали.
— То на материке… Ну, сутки, не меньше. Да ещё ёмкость для охлаждения дизелей делать взамен лопнувшей.
— Понятно. — Семёнов поднялся со стула. — Если кто хочет сказать — говорите. Но покороче.
— Не о чем больше говорить. — Гаранин поёжился, потопал унтами. — От холода одна защита — работа. Пошли, друзья.
Один за другим люди покидали радиорубку. Семёнов задержал Бармина.
— Следи за нами, Саша. Увидишь, кто дошёл до ручки, — применяй власть. Но с пониманием, дружок.
— Боюсь, Николаич, сорвёмся…
— Знаю. А помощи ждать неоткуда, в таком холоде долго не продержимся. Запустим дизель — выживем. Ну, пошли.
Гаранин
Главными фигурами на Востоке стали Дугин и Филатов. Семёнов тоже понимал в дизелях, но не настолько, чтобы вмешиваться в демонтаж столь сложных агрегатов.
В крышку цилиндров, фасонную отливку из серого чугуна, были вмонтированы десятки деталей. Чтобы их снять, следовало произвести множество операций, каждая из которых требовала мастерства и особой точности: отсоединить от форсунок трубки, выпускной коллектор от трубы отвода газов и многое другое. И самое важное — равномерно отпустить все гайки, крепящие крышки цилиндров. Вот дойдёт дело до гаек, тогда и начнётся проверка на выносливость. Но пока что Дугин и Филатов справлялись сами. Они снимали детали и бережно укладывали их на покрытый брезентом верстак.
Семёнову, Гаранину и Бармину досталась работа, не требующая высокой квалификации, — подготовка временной ёмкости для охлаждения дизеля. Для этой цели вполне сгодилась бочка из-под масла, которая нашлась на свалке: пустые бочки и прочие отслужившие вещи с Востока вывозить — себе дороже, и этого добра на свалке хватало. Бочку выкопали, уложили на волокушу и потащили к дому, изредка останавливаясь для отдыха.
Бармин ударил ногой по бочке, сбивая с неё снег, и она загудела поюще и протяжно. Гаранин проводил исчезающие звуки и оглянулся. Он испытывал странное ощущение неправдоподобия окружающего его мира; наверное, подумал он, то же самое чувствуют космонавты, когда смотрят в иллюминаторы своего корабля. Восток был погружён в абсолютную, воистину космическую тишину. Беззвучно повис опущенный с безоблачного неба занавес из солнечных лучей, не скрипел под ногами плотно сбитый снег — отовсюду доносилась лишь тишина. Она была неестественна из-за своей абсолютности, такую тишину люди не любят и называют могильной. И вдруг Гаранину пришло на ум простое объяснение, почему он никогда не слышал такой тишины: ведь на Востоке всегда круглые сутки работали дизели. И улыбнулся: бывало, его раздражал их неумолчный рокот, мешал заснуть. Чудак!
И второе непривычное ощущение: с мороза положено входить в тепло, а они вошли в ещё больший холод. Хотя нет, улица и дом температурой уже сравнялись, и там и здесь сорок восемь. Такой мороз на Востоке и за мороз не считали, по часу запросто работали на свежем воздухе. Но грелись потом, отдыхали!
Бочка — это ещё не ёмкость, одно днище у неё лишнее. И его нужно вырубить. Тоже работой не назовёшь — на материке, а на Востоке в первые дни и ложку ко рту поднести — работа. Начали. Один держал кузнечными клещами зубило, другой бил по нему молотком. Легковат молоток, зубило даже царапины не оставляло на днище. Подыскали другой, потяжелее, — всё равно отскакивает зубило, кувалда ему нужна, не меньше. А кувалда весит полпуда. Для «гипоксированных новичков», подсчитал когда-то Саша Бармин, в первую неделю бери коэффициент четыре: значит, два пуда весит кувалда. Четыре ли, дорогой доктор? Не два пуда, а два центнера весит эта кувалда…
Раз, два, три — зубило вгрызалось в железное днище. Четыре, пять — есть первое отверстие. А таких нужно примерно пятьдесят, итого двести пятьдесят ударов, подсчитал Гаранин. Шесть, семь, восемь, девять…
Бармин задохнулся, выпустил из рук кувалду.
— Что, док, зарядку с гирями делать легче? — подмигнул Дугин, подхватывая кувалду.
— Занимайся своим делом, Женя, — отстранил его Семёнов. — Как-нибудь сами, по очереди.
Раз, два, три… четыре…
Плохо считал, усмехнулся Гаранин, неравноценны они — удары Саши Бармина и Сергея Семёнова.
Пять… шесть…
Бармин усадил Семёнова на покрытую спальным мешком скамью.
— Моя очередь. — Гаранин подал Бармину клещи. — Держи.
Ещё шесть ударов — пробито второе отверстие. Значит, на него потребовалось двенадцать ударов, почти в два с половиной раза больше, чем одному Саше… Всё, больше не считать, приказал себе Гаранин. Здесь важен лишь итог. Днище необходимо вырубить, потому что только тогда бочка станет ёмкостью для охлаждения, без которого дизель работать не может. А пятьдесят или пятьсот ударов — для него не имеет значения.
Один держал клещи, другой бил кувалдой, третий сидел на скамье — отдыхал.
Дугина и Филатова трогать было нельзя: самым ответственным делом занимались именно они.
Голова раскалывалась от боли. В другое время Саша объяснил бы, что лёгким и крови, бегущей по сосудам, не хватает кислорода, и, весело похлопав по плечу, уложил бы на часок в постель. Но теперь Саша делать этого не станет, не только потому, что ему никто на своё самочувствие не пожалуется, но и потому, что он на время перестал быть врачом. Богатырская сила доктора сейчас куда важнее его медицинских знаний, Саша — лучший на станции молотобоец.
Гаранин преодолел приступ тошноты, встал со скамьи и взял кувалду.
На небольших полярных станциях сменные метеорологи работают в одиночку, и Гаранин привык оставаться наедине с самим собой. Сначала это его тяготило, а впоследствии он нашёл в длительном уединении даже особую прелесть, поскольку любил размышлять на всякие отвлечённые темы. Как-то на станции Скалистый Мыс, задумавшись о поведении плотника Михальчишина, Гаранин задал себе вопрос: что же движет нашими поступками? Можно ли с математической точностью рассчитать, как поведёт себя человек в той или иной ситуации? И, анализируя случай с Фёдором, пришёл к выводу: нельзя, ибо логика, столь необходимая в точных науках, неприложима к области психологии. И что мы, наверное, никогда не узнаем, что движет нашими поступками, почему в тот или иной момент мы поступаем именно так, а не иначе. И пусть не узнаем: ведь механизм души самое сокровенное в нас, и нельзя допустить, чтобы кто-нибудь овладел знанием этого сокровенного. Если это случится, человека могут обезличить, как робота, могут заставить его поступать в интересах тех, в чьих руках кнопка.
Одним, думал Гаранин, движет всевластная любовь к семье, другим — тёмная скупость, третьим — неистребимое честолюбие… Ну, а тобой? Ни семьи, ни любимой у тебя нет; деньги в твоих глазах цены не имеют; от аспирантуры ты отказался и научную работу пишешь больше для себя, чем для славы…
Анализировать самого себя — занятие нелёгкое, но вскоре случай дал Гаранину богатую пищу для размышлений.
Георгий Степанович Морошкин послал его в Ленинград оформлять наряд на новое оборудование для станции. Приехал Гаранин в институт и в отделе снабжения познакомился с молодой женщиной, которая работала там экономистом. В какие-нибудь десять минут, пока она оформляла наряд, понял, что это она. Будто захлестнуло горячей волной — она! Виду не подал, в разговоры не вступал, а только смотрел, сжав зубы, без эмоций, чтоб не показаться смешным, и пронизывало его новое, никогда ещё не испытанное чувство нежности к незнакомой женщине. Получил наряд, ушёл и весь день проходил сам не свой — думал. Знал по рассказам опытных людей, что полярнику, равно как и моряку, вернувшемуся из дальнего плавания, очень легко ошибиться в таком чувстве, потому что можно неверно истолковать волнение, неизбежное после долгого отрыва от женщин. Такие случаи Гаранину были известны, многие его знакомые после зимовок быстро женились, но далеко не все удачно, поспешность могла бы привести к нелепым и даже печальным последствиям. Ходил по улицам, смотрел, сравнивал, видел, что многие девушки и стройнее и красивее Лидии, но чувство, ею возбуждённое так внезапно, никак не исчезало, и к концу рабочего дня ноги сами собой привели Гаранина в отдел. Увидев Гаранина, Лида с неудовольствием поджала губы.
— Я уже работу закончила.
— Потому и пришёл, — с отчаянной смелостью заявил он. — Может, разрешите проводить?
А про себя твёрдо решил: не позволит — тут же повернётся и уйдёт, носа своего в отдел не покажет. Значит, занята и нечего слюни распускать.
Позволила — и с того вечера всё началось. Гаранин сам себя не узнавал: половину следующего дня пугалом проторчал в отделе снабжения, несколько раз таскал туда пирожки и торты — угощал сотрудников и глупо улыбался в ответ на их понимающие подмигивания. А Лида восседала за столом чрезвычайно довольная — кокетничала с посетителями, гасила его ревность обещающим взглядом, заливисто смеялась, рассказывая подружкам по телефону какие-то пустяки — словом, целиком включилась в игру, правилам и нюансам которой несть числа. Но Гаранину всё в Лиде казалось необыкновенно милым: и вздёрнутый носик, и модная стрижка «под мальчишку», и даже чернильное пятнышко на руке, которое Лида пыталась стереть резинкой.
На третий день Лида разрешила ему то, о чём он и мечтать боялся, а наутро он сделал ей предложение.
Лиде Гаранин нравился; впрочем, она об этом особенно и не задумывалась, такого предложения ей ещё никто не делал, а в двадцать два года пора выходить замуж. На три года старше её, повидал жизнь — мужчина, а не восторженный студентик, который по вечерам торчал под её окном; хорошо устроен, после зимовок деньги приличные на книжке собрались, да и собой высокий такой, симпатичный. И предложение она приняла. Порешили так: Гаранин возвращается на станцию, по возможности быстро берёт отпуск, и они расписываются. Можно было бы, конечно, подать заявление прямо сейчас, но Лида боялась показаться чересчур торопливой. К тому же сразу начинать семейную жизнь на глухой полярной станции ей вовсе не улыбалось, Андрея всё-таки звали в аспирантуру, не вечно же он будет сидеть в том медвежьем углу.
В отпуск Гаранин сумел вырваться только через три месяца — никак не находилась подмена. Прилетел, вещи из багажа не получил — в институт помчался, посмотреть на неё, убедиться, не передумала ли. Лида, обрадованная его щедрыми подарками, ещё больше уверилась в правильности своего выбора; совсем потерявший голову Гаранин предупреждал любые её прихоти, подруги поздравляли и завидовали, мать мудро советовала — «ты с ним построже, пусть каждой милости с трудом добивается, сильнее любить будет». Своего ума у Лиды было немного, и совет матери она восприняла уж очень прямолинейно: стала капризничать, обижаться и делать вид, что колеблется принять окончательное решение. Будь Гаранин поопытнее, он легко разобрался бы в этой игре, но полюбил он впервые, а первая любовь всегда слепа. Не скоро он осознал, что принял городскую нахватанность и банальную осведомлённость за ум, а физическую близость за любовь…
Но кто знает, как сложилась бы его жизнь, если бы не радиограмма, которую прислал директору института Георгий Степанович: на припае при исполнении служебных обязанностей погиб метеоролог Иван Акимыч Косых. И ввиду того, что старший метеоролог Гаранин находится в отпуске в связи с женитьбой, просьба срочно прислать нового специалиста.
Узнав про эту радиограмму, Гаранин решил немедленно возвратиться на станцию.
Вот тут-то Лида и ошиблась. В том, что касается любви, женщина бывает проницательнее мужчины, но ей нередко вредит склонность преувеличивать свою силу. Податливость и покорность Гаранина она сочла за полное подчинение его воли своей; ей и в голову не могло прийти, что он способен поступиться любовью ради такого в её глазах аморфного и неопределённого понятия, как чувство долга. О каком срочном возвращении может идти речь, если они завтра же идут подавать заявление? Гаранин стал её убеждать; Лида сначала удивилась, потом оскорбилась, голос её стал ледяным, в глазах появился какой-то злой шоколадный оттенок, и произошла тяжёлая сцена, после которой Гаранин, потрясённый, отправился в аэропорт.
Через несколько месяцев Гаранину удалось попутным бортом вырваться на денёк в Ленинград — лучше бы оставался на станции. Лида встретила его холодно, от объяснений нетерпеливо отмахивалась. По её бегающим глазам Гаранин догадался, что у неё, наверное, появился другой, и очень страдал от этой злосчастной догадки.
Вскоре Лида вышла замуж, о чём честно сообщила Гаранину короткой радиограммой. Сергей выручил — вместе с ним коротал он тогда бессонные ночи. А потом дошло, что замужество её оказалось неудачным. Через общих знакомых она пыталась вновь наладить контакты, давала понять, что жизнь многому её научила, но осыпалась черёмуха… Что-то шевельнулось в душе Гаранина, когда вновь повидался с ней, поблекшей и заплаканной, но жалость не любовь, и прошлого это свидание не воскресило…
Не воскресило, но осталось в том уголке мозга, в котором, как в архиве, накапливается прошлый опыт. И если человек самокритичен и умён, то, пытаясь познать себя, он многое может оттуда почерпнуть, усмотреть логику в повторяемости поступков.
Много думал Гаранин, пока не понял, какое чувство у него настолько сильнее других, что подчиняет себе всё и движет его поступками. Именно оно оказалось сильнее любви к женщине, оно не раз побуждало рисковать собой ради других, заставляло надолго расставаться с женой и сыном, отказываться от благополучия научной карьеры.
Это — чувство долга.
Ни с кем, даже с ближайшим своим другом, Гаранин никогда об этом не говорил. Он полагал, что для товарищей, с которыми его связала судьба, чувство это естественное, само собой разумеющееся, а раз так, то говорить о нём немножко смешно.
Гаранин передал Бармину кувалду, но не сел на скамью, а побрёл к двери. Отворил её, вышел на свежий воздух, сделал несколько шагов в сторону. Его жестоко вырвало, с желчью и кровью. Постоял, отдышался и возвратился в дизельную.
Бармин, казалось, с прежней силой обрушивал кувалду на зубило, но теперь после каждого удара подолгу отдыхал. Шатало Семёнова, добрались до гаек и перестали шутить Дугин и Филатов.
Остались две опасности, подумал Гаранин, — холод и кислородное голодание. А поначалу их было три.
Когда Бармин попросил слова, Гаранин замер. Он боялся, что Семёнов оборвёт доктора, скажет что-нибудь вроде «приказы не обсуждают» или другую резкость. Последствия такой ошибки предугадать было бы трудно.
Бывают ситуации, когда людям нужно выговориться, чтобы понять. Ничто не даёт такой пищи сомнению, как невысказанное слово, — оно действует так же разрушительно, как вода, разорвавшая дизели. Приказ в такой ситуации может обязать, но не убедить.
Но подлинное чувство долга овладевает человеком лишь тогда, когда исчезает сомнение.
«Собаку накорми, человека убеди, — говорил Георгий Степаныч. — Поверит — море переплывёт, не поверит — в луже утонет».
Значит, чувство долга рождается верой, совершенной убеждённостью в единственной правде.
Это и считал Гаранин третьей и главной опасностью — сомнение. Теперь оно исчезло: все люди осознали, что из двух дизелей нужно собрать один. Только так, другого выхода нет. Сделают это — станция оживёт, даст людям тепло и кров. Не сделают — станут игрушкой в руках слепых и безжалостных сил природы: пурги в Мирном, лютой стужи и горной болезни.
Бармин
Бармин обрушил кувалду на зубило. Он тоже давно перестал считать удары, но чувствовал, что они становятся всё слабее. Теперь, чтобы поднять кувалду, приходилось преодолевать яростное сопротивление всего тела. Дрожали, подгибались от слабости ноги, взбесилось и рвалось из грудной клетки сердце, стали совсем чужими свитые из стальных мускулов руки.
Бармин втягивал в себя жидкий воздух и никак не мог им насытиться. От тёплого дыхания и пота иней на подшлемнике подтаял и норовил превратиться в ледяную корку. Второе дыхание не приходило, и Бармин доподлинно знал, что оно не придёт. Кратковременный отдых уже не восстанавливал силы, а длительный мог оказаться смертельно опасным: холод сковал бы разгорячённое тело и вызвал необратимые изменения в лёгких и бронхах.
Сантиметров шестьдесят пробитого по периметру днища поглотили огромную физическую силу Бармина.
Он ещё раз поднял кувалду, с ненавистью опустил её на зубило — промах! Филатов протянул руку, его очередь. Бармин присел на скамью. Что-то давно ты не улыбаешься, Веня, подумал он, не слышно твоего жеребячьего смеха. С полчаса назад подковырнул: «С тебя, док, хоть портрет пиши, глаза и губы одного цвета — синие». И с тех пор слова из Вени не выдавишь, всю Венину жизнерадостность вытянула кувалда.
По настоянию доктора механики заменили Семёнова и Гаранина, ударам которых уже не хватало мощи. Откручивать гайки торцовым ключом с воротком не очень намного, а всё-таки легче. Главное — стронуть гайку с места, да не грубым рывком, чтобы не полетела резьба, а с нежностью. А от зимних прошлогодних морозов промасленная гайка вкипела в болт, попробуй уговори её повернуться. Нет, пожалуй, не легче, чем кувалда. И то и другое — тяжелее.
Сколько времени отдыхал? Минуту, а мороз схватил пот на лице (не забывай растирать, не то в два счёта обморозишь) и пополз вниз, по шее к спине и груди. Хорошо бы ещё посидеть, пока сердце перестанет отбивать чечётку, а нельзя. Заколдованный круг: от холода спасение в работе, а работать нет сил. И ещё одна мысль пришла Бармину: было бы сейчас градусов восемьдесят, ёмкость из этой бочки соорудили бы шутя. Три-четыре удара кувалдой — и днище вылетело бы, как стеклянное. Но перемонтировать дизеля при восьмидесяти градусах — дудки, случись такое на Востоке зимой — жизни людям бы осталось минут на пятьдесят: математический расчёт. Без притока тепла температура воздуха на улице и дома за эти минуты сравняется, а на таком морозе живые существа бороться за своё существование не умеют. Минут через двадцать начнётся сухой спазматический кашель, не такой, как у Филатова и Гаранина (у них пока ещё с мокротой), а именно сухой, который предвещает омертвление тканей органов дыхания; резко побелеет кожа лица, взгляд станет менее осмысленным — почти таким же, как сейчас у Дугина.
Бармин забрал у него кувалду, посадил на скамью и засмеялся хрипло, с короткими паузами из-за перебоев дыхания.
— Вспомнил, как Женька… — Бармин сделал глубокий вдох, — с кувалдой в бухгалтерии…