Вскоре многоцветие орнаментальной французской моды восторжествовало при дворах и в городах Европы; верность черно-белым нарядам хранили лишь консервативная испанская аристократия, голландские бюргеры и английские протестанты.
Считается, что Людовик XIV сказал: «Мода – зеркало истории». Гардероб «короля-солнца», без сомнения, был призван отражать его непревзойденную славу и власть. Этой цели особенно хорошо соответствовали парадные мантии, украшенные золотыми геральдическими лилиями и целиком подбитые горностаем. Но даже в менее торжественных случаях король хорошо понимал символическую значимость костюма. Носивший пышный завитой парик и красные туфли на высоких каблуках, Людовик XIV позиционировал себя не как короля-воина (образ, предпочитавшийся некоторыми из его предшественников), а скорее как средоточие самого великолепного двора в истории западного мира. Когда статус зависит от близости к монарху, когда даже подать ему рубашку утром – отдельная честь, не удивительно, что и его гардероб обладает особенной притягательностью.
«Мода для Франции – все равно что перуанские золотые шахты для Испании», – говорил Жан-Батист Кольбер (хотя это, возможно, и апокриф). Занимая пост министра финансов при Людовике XIV в 1661–1683 годах, Кольбер, без сомнения, понимал, насколько выгодно Франции лидерство в области моды. Доходы, которые приносила казне торговля предметами сарториальной роскоши, были сопоставимы и даже превосходили объемы золота и серебра, доставляемого в Испанию из южноамериканских колоний и служившего основой испанского доминирования в моде. Тогда, как и сегодня, текстильное производство было основой модной индустрии. Осознанно стремясь вытеснить Италию с позиции ведущего производителя роскошных тканей, французское правительство разработало охранное законодательство, призванное поддержать национальное шелкоткачество и кружевоплетение.
Предпринятые Кольбером шаги, направленные на продвижение французских модных товаров, наряду с законами, ограничивающими оборот большей части зарубежных товаров, привели к настоящей торговой войне с Англией. Франция зазывала к себе специалистов модного производства: ткачей, кожевников, изготовителей кружев. В 1685 году, однако, французская экономика пострадала, когда Людовик XIV отменил Нантский эдикт и гугеноты (протестанты) во Франции потеряли право исповедовать свою религию, не опасаясь репрессий со стороны государства. Подавляющее большинство гугенотов бежали за границу; среди них были искусные ремесленники, в том числе и занятые в текстильном производстве, что оказалось очень выгодно Англии.
Поддержка государства сыграла ключевую роль в развитии французской моды. Политика Кольбера имела для Франции настолько важное значение, что французская общественная организация, объединяющая производителей предметов роскоши, и сегодня именуется Комитетом Кольбера (Comité Colbert). Однако сама по себе экономическая политика Кольбера не объясняет рост французского влияния в мире моды. Не менее важен был престиж французского двора, которому подражали менее влиятельные европейские монархи. Придворные Версаля являли собой образец французского стиля. Мадам де Севинье писала о мадам де Монтеспан, официальной любовнице короля: «Ее костюм составлял ворох французского кружева»[41].
Французский придворный костюм был образцом для правителей и аристократии многих европейских государств (за исключением Испании). Однако французский двор и Париж – не одно и то же, а придворный костюм – не то же самое, что модный. В 1670 году Людовик XIV перенес двор из Лувра в Париже в Версаль, что несколько затмило славу Парижа как столицы стиля. Кроме того, поощряя придворную роскошь, Людовик XIV требовал, чтобы костюм точно соответствовал социальному статусу его владельца. Придворная мода была ограничена этикетом, и строгость церемониала ограничивала модные новации. И все же за пределами версальского двора начинала формироваться новая система моды… в Париже.
Развитие парижской моды обычно датируется XVIII веком (точкой отсчета служит смерть Людовика XIV в 1715 году). Вместе с тем, согласно новым данным, в последние три десятилетия XVII века уже происходили процессы, приведшие к своеобразной революции в мире моды. Произошли изменения в сферах производства и розничной торговли, значительно расширился потребительский рынок, появились новые модные издания.
До 1675 года производством одежды для мужчин и женщин официально занималась гильдия портных, членами которой были только мужчины. Однако в том же году парижские maitresses couturières[42] добились разрешения организовать собственную гильдию, которая шила одежду для женщин и детей. Несмотря на сопротивление со стороны портных-мужчин, все больше женщин брались за работу couturières (швей или модисток). Поставками материалов занималась гильдия торговцев текстилем. Однако и в этой области также появилась новая женская гильдия, marchandes de modes (лавочницы или торговки галантерейным товаром), которые изготавливали и продавали отделку и аксессуары. Marchandes de modes были даже влиятельнее couturières, поскольку отделка и аксессуары играли очень важную роль в моде конца XVII – XVIII века.
Эти изменения знаменовали начало формирования производственной и торговой системы, впоследствии превратившейся в парижскую индустрию моды. Они также способствовали утверждению распространенного мнения, согласно которому женщины «по своей природе» способнее к шитью и тоньше чувствуют моду. Среди знаменитых женщин-кутюрье конца XVII века были мадам Вильнев и мадам Ремон; в XVIII веке громкой славой пользовалась marchande de modes Роза Бертен, знаменитая «министр моды» Марии-Антуанетты, имевшая международную клиентуру.
Процесс покупки товаров также изменился, поскольку потребители все чаще приобретали предметы гардероба не на сезонных ярмарках, а в постоянных магазинах. Уже к концу XVII века улица Сент-Оноре стала модной торговой улицей, каковой она остается и по сей день. Другими важными точками на карте моды были Площадь Победы, а затем и Пале-Рояль. Самыми модными и аристократическими жилыми районами были Марэ и Фобур-Сен-Жермен. Число потребителей моды также значительно выросло. К ним относились аристократы и состоятельные буржуа; все больше иностранцев и провинциалов приезжали за покупками в Париж. По словам французского историка Даниэля Роша, в Париже XVIII века произошла настоящая «сарториальная революция: стоимость и объемы дамских гардеробов выросли, а женщины всех сословий начали носить платья (вместо плебейских юбки и жакета)[43]. Как указывают недавние исследования, эти изменения происходили, вероятно, не в 1700–1789 годах, а скорее в период между 1670 и 1700 годами[44].
Новые модные тренды распространялись быстрее и охватывали бóльшую аудиторию, чем прежде, – благодаря газетам, модным картинкам и модным куклам. В 1672 году Жан Донно де Визе начал выпускать газету Le Mercure galant, посвященную новостям моды. В первый же год издатель хвалился: «Ничто не доставляет большего удовольствия, чем мода, родившаяся во Франции… все, созданное там, имеет особый шик, который иностранцы не способны сообщить своим творениям»[45]. В течение нескольких лет выходили также модные приложения и описания новых сезонных трендов, напоминающие современные модные репортажи («этой весной в моду войдут ленты»), хотя, разумеется, модных сезонов в нашем сегодняшнем понимании еще не существовало[46].
На закате царствования «короля-солнца» некоторые молодые придворные дамы, например герцогиня де Берри, начали уставать от придворного церемониального диктата. По-видимому, в 1715 году герцогиня Орлеанская и принцесса де Конти осмелились представить последние парижские моды Людовику XIV. «Король сказал, что они могут одеваться, как им заблагорассудится; ему это безразлично». Месяц спустя он умер[47]. Отныне мода в значительной степени стала зависеть от индивидуального выбора, регулируемого лишь общественным мнением. Когда новый регент покинул мрачный старый двор в Версале и вернулся в Париж, этот процесс ускорился.
Одержимость, с которой парижане относились к моде, поражала иностранцев: «Они каждый день изобретают новую моду»[48]. В 1773 году маркиз де Караччиоли писал: «В Париже, чтобы не заметить моды, вам придется закрыть глаза. Вся обстановка, улицы, магазины, кареты, одежда, люди, – все представляет лишь ее. <…> Костюм, который носили сорок дней, благородные люди считают слишком старым. Им хочется новых тканей… современных идей. Всякий раз, когда появляется новая мода, столица страстно увлекается ею и никто не осмеливается явиться на публике без нового наряда»[49]. Подобные гиперболы, однако, вводят в заблуждение. На самом деле модный силуэт менялся не очень быстро, хотя публика действительно часто увлекалась новыми расцветками, отделкой и аксессуарами.
«Я буду говорить о Париже, – писал Луи Себастьян Мерсье, – …я <мог бы> описать дамский… чепчик с вишнями или чепчик а-ла-бебе. <…> Теперь, когда я пишу, модным цветом в Париже считается цвет блошиной спинки и блошиного брюшка». «Цвет парижской грязи» также был в моде – наряду с «цветом гусиного помета»[50]. Этот своеобразный репортаж показывает, что в XVIII веке мода начинала принимать современные формы. Она больше не зависела от авторитета двора. Теперь эфемерный коллективный вкус парижан определял, что следует носить: «цвет блошиной спинки», грязи или сажи, «чепчик с вишнями», «развевающиеся султаны» или «чепчик а-ла-бебе». Более того, сами эти названия указывали на новое отношение к моде, сентиментальное или ироническое, но не имеющее ничего общего с торжественным великолепием Версаля.
В начале XVIII века дамы все чаще отказывались от парадного пышного туалета в пользу robe volante, или «летящего платья»; этот свободный стиль, напоминающий дезабилье, шокировал англичан. К середине XVIII столетия «летящее платье» превратилось в известное всей Европе robe à la française («французское платье»); его силуэт спереди стал более облегающим, сзади его украшали «складки Ватто».
Маленький турнюр, характерный для туалетов конца XVII века, был забыт. В моду вошли широкие юбки под названием «панье». Спереди у них часто имелся разрез, открывающий взору публики декоративную нижнюю юбку, которая составляла отдельную часть туалета; на лифе спереди был треугольный корсаж. В число популярных нарядов конца XVIII века входили также robe à l’anglaise («английское платье») и robe à la polonese («польское платье»); несмотря на их названия, они считались проявлениями парижской моды.
Отделка платья была важнее фасона, который менялся очень медленно. Даже «обычное» robe à la française богато украшалось. Соответственно, портные значили для моды меньше, чем marchandes de modes. Даже состоятельные и стильные дамы не меняли свои платья в течение целого ряда лет. Однако у них часто возникало желание их обновить, и здесь на сцене появлялась галантерейщица с запасом лент, оборок, фальбалой и кружевом.
Все колебания моды – новая отделка, аксессуары и расцветка – становились предметом внимания международной аудитории. В том, что касалось моды, Лондон и Санкт-Петербург были ближе к Парижу, чем маленькие французские города. Однако в том, что касалось европейской культуры, высокая мода напоминала тонкий слой глазури. Подавляющее большинство французов не носили модных платьев. Поскольку распространение моды по-прежнему было ограничено, иноземная и провинциальная знать дольше сохраняла приверженность старым вестиментарным формам. Традиции, давно укоренившиеся в тех или иных регионах, имели больший вес, чем новации, приходящие из далекого Парижа. Для провинциальных представителей средних классов образцом красивой одежды служили старомодные наряды местной аристократии, а простые люди носили устаревшие модные фасоны в сочетании с базовым функциональным костюмом, который существовал столетиями. Подобно тому как «церемониальное и придворное платье превратилось в некое подобие униформы», так и провинциальный туалет стал своего рода образцовым «старомодным костюмом»[51].
Как уже упоминалось, модная журналистика находилась тогда в зачаточном состоянии, поэтому парижские торговцы рассылали портнихам и частным клиентам искусно наряженных кукол. Они путешествовали по всему западному миру и добирались даже до Константинополя. Л.-С. Мерсье рассказывает, как показывал этих кукол, известных как poupées de la rue Saint-Honoré, скептически настроенному иностранцу. Модные картинки тоже экспортировались. В конце XVIII века появились иллюстрированные модные журналы, например Gallerie des modes и Cabinet des modes. По мере развития и распространения периодических модных изданий парижская мода стала доступнее провинциалам, и они начали ее копировать.
Даже Жан-Жак Руссо, проповедник естественного образа жизни, писал: «Мода – владычица провинциалок, а парижанки – владычицы моды, и каждая умеет применить ее к себе. Провинциалки – это как бы невежественные и раболепные переписчики, копирующие все, вплоть до орфографических ошибок; парижанки – это творцы, искусно воссоздающие оригинал и умело исправляющие все его ошибки»[52]. Заметим, что в 1761 году Руссо уже описывал моду с точки зрения обитательниц Парижа. Мужские модные пристрастия начинали расцениваться как излишнее щегольство.
Пале-Рояль считался «столицей Парижа». Мерсье уподоблял его «крошечному, очень богатому городку в самом сердце великого города». Герцог Орлеанский, которому принадлежал дворец, сделал состояние на магазинах и кофейнях в его галереях и садах. Мерсье говорил: «Можно оказаться в заключении в этой тюрьме на год или два и ни разу не затосковать о свободе»[53]. Не очень состоятельные парижане часто покупали одежду на ярмарках, подобных той, что располагалась на Гревской площади: «Юбки, панье, свободные платья лежат кучами, и вы можете выбирать. Здесь прекрасное платье, которое носила скончавшаяся жена судьи, и его, торгуясь, покупает жена его клерка; там проститутка примеряет кружевной чепец придворной дамы». В другие дни площадь служила местом публичных казней, и этот факт, по словам Мерсье, отпугивал воров и перекупщиков, торговавших одеждой, которую они совсем недавно отобрали у прохожих[54].
Впрочем, у Парижа имелся соперник – во всяком случае, в том, что касалось мужской одежды. На титул альтернативной столицы моды претендовал Лондон.
В начале XVIII века розовый шелковый костюм, золотая и серебряная вышивка, украшенный цветочным орнаментом и обычный бархат, кружево и ювелирные украшения считались нормальными атрибутами мужского гардероба. Одежда была зримым маркером социального положения, и чем пышнее был туалет, тем выше был статус его владельца. Стильный англичанин или француз носил костюм-тройку, состоящий из жакета, жилета и бриджей, которые часто, хотя и не всегда, шились из одной и той же ткани. В этой моде не было строгости, царившей при Людовике XIV; стиль был гораздо грациознее, изящнее и dégagé[55].
Главными отличительными характеристиками костюма были качество материала и отделки, поскольку крой и пошив как таковые были еще весьма несовершенными. Конечно, не каждый мог позволить себе следовать моде и покупать множество прекрасных костюмов. «Когда вы в черном – вы прилично одеты, – замечал Луи Себастьян Мерсье. – Вы благоразумно облеклись в траур, и… в этом платье можете появляться всюду. Правда, он свидетельствует о недостаточности средств…» Поэтому черный цвет предпочитали «писатели, мелкие рантье», поскольку «черная одежда прекрасно согласуется с грязью, плохой погодой, бережливостью и неохотой тратить много времени на одеванье»[56].
Многие историки моды полагают, что простой мужской костюм вошел в моду после Французской революции, когда к власти пришли упомянутые Мерсье буржуа, предпочитавшие одеваться в черное. На самом деле этот стиль появился в Англии несколькими десятилетиями раньше. Более того, новая мода была не только атрибутом «развивающегося среднего класса», но и принадлежностью загородного и спортивного гардероба английской аристократии. В 1780‐е годы французские аристократы также начали перенимать английский стиль; они уж точно никогда не стали бы подражать скромным персонажам Мерсье.
Противоречие между парадным декоративным французским стилем и более простым непарадным английским закончилось триумфом последнего, но осознание этой победы потребовало нескольких десятилетий. Между тем некоторые англичане сопротивлялись описанной тенденции, отдавая предпочтение гипертрофированной версии французского стиля. Эти «исключительно стильные молодые люди, подражающие итальянцам и французам» именовались «макарони», поскольку некоторые из них были членами клуба «Альмак», «где им подавали итальянское блюдо, именем которого они и были названы»[57].
Из письма, опубликованного в издании Town and Country Magazine в ноябре 1771 года, следовало, что макарони, по сути, являются сторонниками иностранной деспотии:
Министры Людовика XIV желали всюду насадить собственный язык, проложить дорогу всемирной монархии: с той же целью их мода распространялась по всей Европе; и каждая страна, которая ее копировала, становилась столь же женственной и порочной. Мы хлебнули это полной мерой, как ежедневно демонстрируют нам макарони[58].
В XVIII столетии британский патриотизм принимал формы культурного национализма. По распространенному мнению, слабые и женоподобные французы сговорились поработить англичан, развратив и ослабив их. Макарони был не просто «манекеном с французской пуховкой для пудры»[59].
Становясь женоподобным и слабым, англичанин уже был не в силах противостоять иностранной угрозе и мог даже принять сторону европейской тирании.
Мужская мода изменилась, поскольку англичане усматривали в приверженности к строгому костюму проявление патриотизма, противостоящего аристократическому космополитизму. Простой костюм ассоциировался со свободой (а не с тиранией), страной и городом (а не королевским двором), парламентом и конституцией (а не королевскими прерогативами и коррупцией), добродетелью (а не либертинажем), предприимчивостью (а не азартными играми, фривольностью и страстью к развлечениям) и мужественностью (а не пустой развращенной экзотической женственностью). Макарони был не просто petit-maître[62]; он был последним оплотом континентальной и придворной моды, которой суждено было пасть под натиском прилично и скромно одетого Джона Буля.
Вопреки распространенному мнению, господство современного мужского костюма было не просто следствием растущей мощи буржуазии. Простые мужские наряды темных тонов появились за несколько десятилетий до Французской революции. Отчасти их предшественником был загородный костюм английской аристократии. На «Портрете сэра Брука Бутби» (1781), написанном Джозефом Райтом из Дерби, изображен костюм будущего, или, по словам Квентина Белла, «специально созданный для естественного человека, который, к тому же, является старшим сыном баронета».
Простой мужской костюм был позаимствован Францией у Англии в 1770–1780‐е годы, в период англомании, которая иногда (но не всегда) сопровождалась признанием преимуществ английской политической свободы. «Портрет сэра Брука Бутби» (1781) Джозефа Райта демонстрирует взаимное влияние двух стран, расположенных по разные стороны Ла-Манша. На этот портрет часто ссылаются историки моды, однако лучше всех его описал Квентин Белл:
Молодой человек прилег на землю: это возвращение к Природе. Над ним свободно растущие лесные деревья; рядом бежит ручей; под его рукой – экземпляр «Новой Элоизы». У него дружелюбный облик добродетельного философа; на нем костюм, сшитый первоклассным портным. Это костюм, специально созданный для естественного человека, который, кстати, является старшим сыном баронета; в нем нет ничего безвкусного или показного, он выглядит роскошно (его качество настолько очевидно, что мы поневоле беспокоимся, не обнаружит ли молодой человек, поднявшись, что лежал на коровьей лепешке), и это исключительно благодаря красивому и строгому крою. Это одежда будущего…[63]
Habit à la française (мужской французский костюм) и habit à l’anglaise (мужской английский костюм) существовали одновременно в Париже 1770–1780‐х годов. Они даже до некоторой степени влияли друг на друга, поскольку неформальный сюртук существовал в двух вариантах: в старом английском и в более изысканном и облегающем французском. Точно так же сосуществовали robe à la française и robe à l’anglaise. В моде были и другие английские туалеты. Например, английский костюм для верховой езды превратился в редингот (la redingote); вместе с ним были позаимствованы и прочие предметы гардероба, ассоциирующиеся с конным спортом: пышные бриджи, кители, сапоги. Перенимались и сами обычаи: скачки, жокеи, управление собственной повозкой.
В 1780‐е годы французы часто c неодобрением воспринимали засилье английской моды, особенно мужской. Так, например, «Маленький словарь двора и города» (1788) содержит следующее критическое замечание: «Скоро Париж станет целиком английским. Платья, коляски, прически, украшения, напитки, развлечения, сады и нравы – все в английском стиле. Мы позаимствовали у этой испорченной нации le vauxhall, le club, les jocqueis, les fracs, le vishk, le punch, le spleen и la fureur du suicide»[64] [65]. Мерсье утверждал, что, хотя «парижский невежда… одевается как житель Лондона… не следует ждать от него подлинного понимания серьезных вещей». Он призывал: «Нет, нет, мой юный друг. Одевайтесь снова по-французски, носите свои кружева, свои вышитые жилеты… припудрите волосы… носите шляпу подмышкой, в том месте, которое природа, во всяком случае в Париже, для этого предназначила… носите двое ваших часов одновременно. Характер – нечто большее, чем костюм… Берегите свои национальные безделушки… Разве нам нечего перенять у англичан, кроме моды?»[66]
До недавнего времени большинство историков костюма считали, что в XVIII веке придворный этикет диктовал моду так же, как это было при «короле-солнце», и что любовницы Людовика XV, мадам Помпадур и мадам Дю Барри, были законодательницами стиля в эпоху Марии-Антуанетты. В какой-то степени это было правдой. Европейская аристократия действительно носила французский придворный костюм, по крайней мере в официальных случаях. Мадам де Помпадур главенствовала во всех визуальных и декоративных искусствах, в том числе и в моде. Вместе с тем барочное великолепие и иерархичность старого монархического стиля уже сменились легкими плавными линиями аристократического и индивидуалистического рококо, а затем в моду вошел неоклассический стиль. Как бы ни были влиятельны отдельные аристократы, они больше не являли собой воплощение непререкаемого придворного авторитета.
Жесткие правила этикета уступали место менее формальным принципам бытования городского сообщества, новому ощущению свободы. Мода не просто «перетекала» из двора в город; она зарождалась в сердце самого парижского общества. Последнее, впрочем, разделяло царившую ранее при дворе веру в важность вкуса и искусства – веру в моду как способ выражения индивидуальности. Эйлин Рибейро пишет: «Суть моды XVIII века выражает изысканный городской туалет: расшитый бархатный жакет и бриджи до колена, шелковое платье из тафты поверх панье, напудренные волосы. Все это составляло значимый вклад Франции в систему моды и в цивилизацию»[67].
«Мария-Антуанетта предпочитала статус королевы моды титулу королевы Франции», – заметила одна придворная дама. Эти предпочтения, однако, сопровождались утратой авторитета. Людовик XIV был не просто законодателем мод, тогда как Мария-Антуанетта играла именно эту роль, наряду с другими, не столь высокопоставленными парижанками. Ее сарториальные предпочтения формировались под влиянием вкусов других женщин, например танцовщицы Мари Гимар и актрисы мадемуазель Рокур. Актрисы действительно становились в это время законодательницами мод. Не случайно Мария-Тереза Австрийская, получив портрет своей дочери Марии-Антуанетты, холодно заметила: «Это не портрет королевы Франции; тут какая-то ошибка, это портрет актрисы»[68].
Модистки также пользовались уважением у поклонников стиля. Их влияние «в значительной степени обусловливалось авторитетом величайшей marchande de modes, Розы Бертен, чье чутье и умение угадать желания публики сделали ее парижским „министром моды“»[69]. Своей славой Бертен была отчасти обязана близости к Марии-Антуанетте, которую модистка навещала два раза в неделю. Другим клиентам Бертен приходилось приезжать в ее ателье Le Grand Mogol на улице Сен-Оноре, где они терпеливо выслушивали ее похвальбы и рассказы о ее отношениях с королевой. «Мадемуазель Бертен казалась мне удивительной особой, в полной мере сознающей свою важность и обходящейся с принцессами, как с ровнями», – вспоминала баронесса д’Оберкирх. Ее «речи» были «забавны», но «близки к дерзости, если вы не соблюдали должную дистанцию, и к наглости, если вы не ставили ее на место». Баронесса также побывала у Ж.-Ж. Болара, пояснив, что «он и Александрин раньше пользовались большой известностью, но Бертен свергла их с престола». Однажды Болар продержал ее «больше часа, жалуясь на мадемуазель Бертен, которая вела себя, как герцогиня, не будучи даже мещанкой»[70].
Мария-Антуанетта часто превышала бюджет в 120 000 ливров, отведенный ей на наряды; однажды она переплатила за год 138 000 ливров. Поскольку даме, заведовавшей ее туалетами, пришлось делать специальный заем, мы знаем, что в 1785 году Розе Бертен заплатили 27 597 ливров за работу модистки, и вдобавок 4350 ливров за кружево. Ее конкуренты получили меньше: мадам Помпе – 5527 ливров, мадемуазель Муйар (которая шила детскую одежду) – 885 и мадам Ноэль – 604. Портной по фамилии Смит, шивший костюмы для верховой езды, получил 4097 ливров. Большая часть остальной суммы пошла на украшения[71]. Хотя траты королевы на наряды были невелики по сравнению с другими королевскими расходами, она заслужила прозвище «Мадам Дефицит».
Ее страсть к моде во многом способствовала ее непопулярности, особенно когда она являлась взорам подданных в новомодных нарядах, таких как платье-сорочка, или gaulle. «Портрет Марии-Антуанетты» (ок. 1783) кисти Элизабет Виже-Лебрен наглядно демонстрирует, что сарториальная революция началась еще до падения Бастилии. Это простое платье резко контрастирует с жесткими и богато украшенными туалетами на знаменитом «Портрете маркизы де Помпадур» Буше или «Портрете маркизы д’Эгиранд» Друэ (1759). Портрет Марии-Антуанетты настолько возмутил публику, что его пришлось убрать из Салона. По словам одного из критиков, «многим показалось оскорбительным, что августейшая особа предстала перед публикой в одежде, предназначенной для уединенных покоев дворца»[72]. Другие обвиняли королеву в том, что она нанесла ущерб шелковой промышленности Лиона, отдав предпочтение простой «иностранной» ткани. Э. Виже-Лебрен, однако, в своих мемуарах упоминала о красоте наряда королевы и описывала собственный succès de scandale:[73]
Я написала несколько портретов королевы… Я предпочитала изображать ее не в парадном туалете… На одном из них она в соломенной шляпе и в белом муслиновом платье с перетянутыми поперек рукавами, довольно туго. Когда этот портрет был выставлен в Салоне, недоброжелатели не преминули объявить, что королева заказала свой портрет en chemisе…[74]
Тем не менее портрет имел большой успех. Ближе к концу выставки в театре «Водевиль» исполнялась «небольшая пьеса… под названием „Единение искусств“» (La Réunion des Arts)… Когда пришла очередь живописи… я увидела, что актриса изображает меня… рисующую портрет королевы. В этот момент все в ложах и партере повернулись ко мне и бурно зааплодировали»[75].
Королевская семья заказала еще один портрет Марии-Антуанетты; на нем она изображена в парадном придворном костюме и в окружении детей; это была явная попытка подчеркнуть ее статус и социальную функцию.
Популярность платья-сорочки была связана с развитием моды на неоклассицизм, затронувшей декоративное и изобразительное искусство; трехмерное рококо сменилось «чистыми» прямыми классическими линиями. В эпоху Просвещения французские женщины начали носить простые «домашние» наряды – по крайней мере, в неформальной обстановке. Конечно, подобные модели-«неглиже» уже появлялись ранее: платье фасона «Мантуя» в XVII веке и robe volant в начале XVIII века. Другой пример – английская спортивная мода конца XVIII века; рединготы Мария-Антуанетта тоже любила.
Не исключено, что платье-сорочка имело не только классические и английские, но и колониальные коннотации. В XVIII веке состоятельные французы получали большие доходы от торговли карибским сахаром, а креолки, по понятным причинам, предпочитали легкие светлые платья. И ткань, и краситель индиго, который (в сочетании с отбеливанием) придавал платьям удивительный голубовато-белый цвет, доставлялись из тропиков – хотя в публичном восприятии новая мода ассоциировалась с лаконизмом и чистотой античного искусства.
Историки моды часто утверждают, что платье-сорочка вошло в моду лишь в эпоху Французской революции как воплощение нового образа мыслей: «Репрезентацией жесткой аристократической иерархии старого режима во Франции служили парчовые платья XVIII века. Республиканским идеям Директории соответствовали простые, свободные, прозрачные наряды»[76].
Реальная картина, однако, была сложнее. После падения монархии в 1792 году женская мода, особенно в Париже, становилась все более «свободной» и псевдоклассической. В эпоху правления Директории (1795–1799), в периоды Консульства (1799–1804) и Первой империи (1804–1815) эта тенденция стала особенно заметна. Однако своим появлением она была обязана не революции и не реакции, последовавшей за террором. Мода изменилась раньше.
Продавщица модных товаров. Париж, Лебретон. 1769. Публикуется с разрешения Diktats Books
Джеймс Гилрей. «Вежливость». 1779. Гравюра, раскрашенная вручную. Публикуется с разрешения Библиотеки Уолпола Льюисов, Йельский университет
Модная картинка. Французское платье, весна. Леклерк для La Gallerie des Modes et des Costumes Français. С. 1779
Деталь орнамента для мужского камзола. XVIII в.
Мария-Антуанетта. Ок. 1783. Приписывается Элизабет Виже-Лебрен. Публикуется с разрешения Национальной художественной галереи, Вашингтон; Художественный музей Тимкен
ГЛАВА 3
Ни один мужчина и ни одна женщина не могут заставить какого-либо гражданина или гражданку одеваться определенным образом и нарушать право каждого свободно носить одежду любого пола по своему усмотрению, под страхом попасть под подозрение и подвергнуться преследованию как нарушитель общественного спокойствия.
Французская революция изменила мировую историю. Но изменила ли она историю костюма? Дэниель Рош убедительно доказывает, что нет: «революция не революционизировала моду»[77]. Модели, традиционно ассоциирующиеся с Французской революцией, например простой мужской черный костюм и женское белое платье-сорочка, вошли в моду еще до взятия Бастилии. И все же революция сделала нечто большее, нежели просто ускорила уже существующее стремление к сарториальной свободе и равенству. С самого начала революции костюм приобрел политические коннотации. Дело не только в том, что политика оказывала влияние на моду (хотя и это правда). Костюм был «важным инструментом выражения и способом утверждения новой политической культуры»[78]. Как замечает Линн Хант, «вопросы моды… затрагивали сущностные аспекты революции – как в ее демократических, так и в ее тоталитарных проявлениях»[79].
Хотя сумптуарные законы уже долгое время не действовали, формально они еще имели силу, и в мае 1789 года, когда Людовик XVI созвал Генеральные штаты, их депутатам было предписано явиться туда в костюмах, соответствующих их сословиям. Депутаты первого сословия (наследственная аристократия) носили плащи с золотой отделкой и шляпы с белым плюмажем; священники – религиозное облачение; а депутаты третьего сословия (мещане) должны были носить шляпы магистратов без тесьмы или пуговиц, черные бриджи до колена и короткие черные плащи. По сути, это была черная униформа чиновников-юристов, хотя черный цвет уже ассоциировался с буржуазией в целом. Смысл этих сарториальных предписаний был вполне ясен парижской публике, которая протестовала и против вестиментарной дискриминации, и против трехчастного деления Генеральных Штатов.
В одной из своих знаменитых речей граф Оноре Габриэль де Мирабо, аристократ, который поддерживал третье сословие и намеренно носил черный костюм, обрушился на сарториальное неравенство. Одежда мещан не менее благородна, чем роскошное платье аристократов, говорил он, но никто не имеет права принуждать людей носить ту или иную одежду, подчеркивая тем самым пагубное неравенство сословий. Депутаты от третьего сословия объявили, что представляют народ Франции, и сформировали новый единый законодательный орган, Национальную ассамблею, пригласив остальных к ней присоединиться. Национальная ассамблея отменила законодательно предписанную сарториальную дифференциацию, аннулировав сумптуарные законы. Таким образом революционеры надеялись донести до народа идею равенства сословий. Однако нация по-прежнему была политически раздроблена, и когда Людовик XVI сместил с должности и изгнал министра Неккера и ввел в город войска, население Парижа испугалось, что грядет королевская узурпация власти.
14 июля 1789 года толпа людей, примерно тысяча человек, большую часть которых составляли ремесленники и мелкие торговцы, штурмовала Бастилию, средневековую тюрьму, символ злоупотребления королевской властью. Падение Бастилии сразу же стало символом победы народа над тиранией, и эта трактовка актуальна по сей день. На позднейших картинах, изображающих это событие, мы видим буржуа в бриджах до колена и рабочих в свободных брюках. Последние известны под названием санкюлотов – sans-culottes, буквально «без кюлот»: некоторые городские рабочие носили не бриджи до колена (culottes), а длинные свободные брюки (pantalon). О том, как одевались простолюдины, мы еще поговорим позднее.
Мода быстро откликнулась на взятие Бастилии; знаменательные события – от военно-морских сражений до американской войны за независимость – часто приобретали сарториальные маркеры. Некоторые из ранних модных образов и аксессуаров à la Bastille были довольно замысловаты. Например, мадемуазель де Жанлис носила кулон, «сделанный из камня Бастилии, обработанного и отполированного, и на нем бриллиантами было выложено слово „Liberté“[80]». Обрамлением камню служил лавровый венок (из изумрудов), скрепленный национальной кокардой сине-красно-белого цвета из драгоценных камней. Позднее появились украшения, веера и платье à la Constitution и à la Fédération[81].
Однако самым важным знаком патриотизма стала трехцветная сине-красно-белая кокарда. Впервые она появилась в 1789 году; ее носили и в период революции, и после нее. Символические цвета долгое время были прерогативой знати, поэтому сама идея «национальных цветов» свидетельствовала о триумфе народовластия. Убежденные роялисты, однако, продолжали носить белые кокарды, эмблему Бурбонов. Трехцветная кокарда стала элементом униформы Национальной гвардии, а затем и армии. Ее носили представители народа, которые иногда также надевали и трехцветный пояс. Этот предмет гардероба также носили многие: сначала добровольно, а затем – следуя закону. В итоге мужчинам было предписано носить трехцветную кокарду в обязательном порядке; насчет женщин на этот счет имелись разные мнения; детям и преступникам это было запрещено. Иностранцам первоначально было приказано носить кокарду, затем им это запретили. Кокарду носил и Наполеон – так же как его солдаты. Но все это было делом будущего.
В первые годы революции Париж отличался разнообразием сарториальных стилей. Шатобриан вспоминал: «Прогуливаясь рядом с мужчиной во французском жакете, с напудренными волосами, со шпагой на боку, со шляпой под мышкой, в бальных туфлях и шелковых чулках, можно было заметить человека с короткими волосами без следов пудры, в английском фраке и американском галстуке». Во время одной из бурных вечерних сессий Национального собрания Шатобриан заметил, что «на трибуне сидит обычный с виду депутат, мужчина с… аккуратно причесанными волосами, одетый прилично, как управляющий хорошего дома или деревенский нотариус, который заботится о своей внешности. Он зачитал длинный и скучный доклад, никто его не слушал; я справился о его имени: это был Робеспьер». Оглядываясь назад и прибегая к языку моды, Шатобриан заключал: «Люди, носившие туфли, были готовы покинуть гостиные, и в двери уже стучали сабо»[82].
Депутат, о котором упоминает Шатобриан, – Максимилиан Робеспьер, лидер радикальной якобинской партии и один из инициаторов террора. Пользуясь поддержкой рабочего класса, он никогда не носил одежду простолюдинов – так же как большинство других лидеров революции. На портрете, датируемом примерно 1791 годом, Робеспьер запечатлен в полосатом камзоле и жакете, пышном галстуке-шарфе и даже с напудренными волосами. По случаю Праздника Верховного Существа (8 июня 1792) он нарядился в васильково-синий костюм (с бриджами), повязал трехцветный пояс и прикрепил на шляпу трехцветную кокарду.
Мода не исчезла во время революции, но она стала предельно политизированной, особенно после падения монархии в 1792 году. Король был казнен в январе 1793 года, а королева в октябре. Комитет общественного спасения, основанный в апреле 1793 года, получил почти диктаторские полномочия; Робеспьер был одним из его самых влиятельных членов. Эпоха якобинского террора продолжалась с сентября 1793-го по июль 1794 года, когда Робеспьер и его единомышленники были арестованы и казнены.
Образ санкюлота ассоциируется с самой радикальной фазой революции, периодом власти якобинцев и террора. Санкюлоты считали себя воинственно настроенными патриотами. Однако самые радикальные революционеры из буржуазного сословия опасались черни и пытались контролировать ее. На знаменитой картине Л.-Л. Буальи «Портрет актера Симона Шенара со знаменем» (1792) Шенар изображен именно в костюме санкюлота, возможно в том самом, который он надевал в тот же год по случаю Праздника Федерации. Костюм состоял из свободных брюк, сабо и короткого жакета (обычно его называют карманьолой; но возможно, это был военный жакет – намек на то, что одежду отобрали у вражеского солдата) и трехцветной кокарды на шляпе. Важно, что на голове Шенара мы не видим bonnet rouge, или «колпака свободы», который был эмблемой радикально настроенных санкюлотов.
Санкюлоты чаще всего ассоциируются с брюками[83]. Эта ассоциация, однако, «довольно проблематична с точки зрения историка материальной культуры, – пишет Дэниель Рош. – Ожидаешь, что будешь на них натыкаться, поскольку революция превратила их в символ санкюлота, но они никогда не появляются в описях вещей, принадлежавших участникам „революционных дней“». Брюки носили моряки, рыбаки, юноши и «некоторые мелкие торговцы», но большинство представителей парижского рабочего класса, по-видимому, предпочитали бриджи, чулки и туфли. «Разумеется, брюки… со временем одержали верх над аристократическими бриджами, но их ранняя история окутана тайной»[84].
Bonnet rouge, или красный колпак свободы, также играет важную роль в иконографии Французской революции. Похожий на фригийский колпак, который носили освобожденные рабы или осужденные преступники, bonnet rouge был призван напоминать его владельцу и публике о вновь обретенной народом свободе. Однако если трехцветная кокарда в революционном Париже встречалась повсеместно, bonnet rouge надевали лишь радикалы, особенно патриотически настроенные санкюлоты. Некоторые из них пытались принудить и других носить колпак свободы. Самый печально известный случай относится к 1792 году, когда Людовика XVI заставили надеть колпак свободы и поднять тост за революцию. Другие санкюлоты настаивали, чтобы всем гражданам было «позволено» носить колпак. Мы видим его на головах сторонников Марата на картине Буальи «Триумф Марата». Однако большая часть политиков, включая членов Конвента, питали откровенную антипатию к красному колпаку[85].
По мере того как революция переходила в радикальную фазу, сарториальная свобода костюма все больше ограничивалась разными предписаниями и запретами. Мода по-настоящему стала насущной проблемой в 1793 году, после скандала между торговками рыбой и членами Революционного республиканского общества (Société des Républicaines révolutionnaires) – клуба революционно настроенных женщин. На следующий день «депутация гражданок представила петицию с жалобой на женщин, называющих себя революционерками, которые пытались заставить их носить красные колпаки». Конвент откликнулся изданием декрета от 8 брюмера II года (29 октября 1793), который закреплял сарториальную свободу следующей декларацией: «Ни один мужчина и ни одна женщина не могут заставить какого-либо гражданина или гражданку одеваться определенным образом и нарушать право каждого свободно носить одежду любого пола по своему усмотрению, под страхом попасть под подозрение и подвергнуться преследованию как нарушитель общественного спокойствия»[86].
Как пишет историк Линн Хант, дискуссия в Национальном конвенте показала, что «декрет был направлен именно против женских клубов, представительницы которых носили красные колпаки свободы и принуждали других женщин следовать их примеру. По мнению депутатов – высказанному в самую радикальную эпоху Революции, в период дехристианизации – политизация костюма угрожала гендерной иерархии. В глазах Фабра д’Эглантина колпак свободы ассоциировался с маскулинизацией женщин: «Сегодня они ратуют за колпак свободы; но этого им покажется мало; скоро они потребуют портупею и пистолеты»[87].
Постановлением полиции от 16-го Брюмера 9 года (7 ноября 1800) парижским женщинам запрещалось носить брюки без специального разрешения.
Теруань де Мерикур отпраздновала падение Бастилии, нарядившись «в белую „амазонку“ с круглой шляпой», маскулинный наряд, который, кажется, включал в себя брюки, поскольку она объявляла: «Мне было легко играть роль мужчины, поскольку я всегда ощущала себя предельно униженной порабощением и предрассудками, из‐за которых мужская гордыня угнетает наш пол»[88]. Однако революционный этос «свободы, равенства и братства» не учитывал права женщин, участие которых в политике было нежелательно. Женщины-революционерки Олимпия де Гуж и мадам Ролан были отправлены на гильотину, а Мерикур – в сумасшедший дом.
После пяти лет революции модные пристрастия по-прежнему сохраняли актуальность; однако люди, которые выглядели чересчур стильно, часто становились объектами оскорблений, угроз и нападок. Роза Бертен и многие другие модистки последовали за своими клиентами в изгнание. Другие остались и попытались приспособиться к новым условиям. Одна модистка избавилась от титула «мадам», называла себя гражданкой, а свое ателье переименовала в «Дом равенства». Выпуск модных журналов был на несколько лет приостановлен. Пудра и косметика впали в немилость как «аристократические» атрибуты. Туфли на высоком каблуке и женственные шляпы противоречили идеалам революционной простоты. Туалеты получали специфические наименования: «патриотическое неглиже» (negligé à la patriote), «национальный редингот» (redingote nationale) и «демократическое дезабилье» (déshabillé à la democrate). Женщины надевали костюм «народный карако» (простой жакет и юбка)[89]. Мужчинам также рекомендовалось носить «обычную одежду» простых людей.
Процветала параноидальная подозрительность: многие опасались, что люди, которые выглядят, как санкюлоты, на самом деле «контрреволюционеры». Жак-Рене Эбер, издатель Père Duchesne, бурно выступал против изнеженных щеголей, якобы маскирующихся под санкюлотов. Впрочем, в этом была доля правды. В 1793 году, например, принадлежавший к среднему классу знакомый мадам де Ла-Тур-дю-Пен нарядился в «грубый фризовый жакет, известный под именем „карманьоль“, надел сабо», притворяясь «пылким народным трибуном», а сам в это время прятал у себя дома аристократов[90]. Шатобриан бежал из Франции в форме национальной гвардии и вскоре облачился в мундир армии Конде[91].
В силу явной непопулярности народного костюма делались попытки создать для представителей французской нации новую одежду. В 1793 или 1794 году художник Давид придумал греко-романский костюм с туникой и большим плащом. Кажется, его так и никогда не носили, хотя его более поздняя версия, задуманная как униформа вождей Директории, имела как минимум церемониальное применение. Не удивительно, что эти парадные тоги не прижились, – важнее, что они вообще стали предметом рассмотрения и обсуждения. Очевидно, что революционеры, принадлежавшие к среднему классу, были недовольны «низкими» социальными коннотациями костюма санкюлотов. Только одна его деталь в итоге сохранилась и получила широкое распространение – длинные брюки.
После ареста и казни Робеспьера и его сторонников 9–10 термидора (27–28 июля 1794) революция вступила в новую фазу, которая обычно ассоциируется с экстравагантными образами мужчин-инкруаяблей и женщин-мервейезов. Л.-С. Мерсье, глядя на инкруаяблей, писал, что они «выглядели так похоже на недавнюю забавную иллюстрацию с их именами, что я всерьез не мог считать ее карикатурой». На иллюстрациях инкруаябли предстают молодыми людьми с длинными завитыми волосами и серьгами, в узких бриджах и чулках, в жакетах с широкими отворотами и высокими воротниками поверх пышных жилетов или камзолов. На шее у них огромные шарфы. Они носят зрительные трубки. Женская мода была еще более вызывающей: «Женщины… одеваются во все белое. Грудь открыта, руки открыты. Лиф срезан, и под окрашенной марлей поднимаются и опускаются резервуары материнства. Сквозь сорочку из прозрачного льна видны ноги и бедра, обвитые золотыми и бриллиантовыми браслетами… Чулки цвета плоти… волнуют воображение и открывают бесконечно соблазнительные формы. Вот какова эпоха, пришедшая на смену вчерашней эпохе Робеспьера»[92].
Популярные исторические повествования, посвященные этому периоду, полны филиппик в адрес легкомыслия и аморальности парижского общества. После ужасов террора часть парижского общества, как принято думать, отдавала предпочтение экстравагантному образу жизни, элементами которого были пышная вызывающая мода и мрачные «балы жертв», на которые собирались люди, чьи родственники погибли на гильотине. На самом деле эти пресловутые Bals des victims, вероятно, вообще никогда не существовали[93]. А платья-сорочки, которые носили в это время женщины, не были так «прозрачны», как их описывает Мерсье. Как показывают недавние исследования, стереотипные образы представителей прекрасной, надушенной и экстравагантной золотой молодежи мало соответствуют действительности. Реальность была гораздо сложнее.
«Видимое возрождение моды», которое служило «одним из самых заметных – и обсуждаемых – явлений жизни термидорианского общества»[94], происходило в сложной социоэкономической и политической ситуации. Консервативное (но формально все еще революционное) правительство вело войну на два фронта – против народного левого крыла, с одной стороны, и роялистского и религиозного правого, с другой. Знаменитый историк Жорж Лефевр писал, что, пытаясь подавить якобинские настроения, термидорианское правительство «делало ставку на золотую молодежь (jeunesse dorée), создавая вооруженные группы, в которые входили также уклонисты, дезертиры, посыльные и клерки из юридических контор, подстрекаемые своими работодателями»[95]. Упоминание об уклонистах и дезертирах – это, вероятно, клише, но молодых буржуа и мещан действительно подталкивали к стычкам с якобинцами и санкюлотами.
«Санкюлотизм» (sans-culottism), проявляющий себя в одежде, речи, манере поведения, все чаще служил предметом запретов и ограничений. Высшее общество переживало возрождение. В «войне символов» «революционная эгалитарность и сдержанность» проигрывала агрессивно претенциозному и пышному стилю. Как говорит историк Денис Ворнофф, «bonnets rouges и костюм санкюлота сменились нарочито пышными туалетами jeunesse dorée[96]. Все стремились выглядеть более знатными, чем были на самом деле»[97]. Это была эпоха «белого террора» – название, отличающее этот период революции от ее радикальной или якобинской фазы.
Молодых модников (инкруаяблей или jeunesse dorée) больше не принуждали следовать антимодному (простому, патриотическому) стилю. Они носили гипертрофированные модели английских жакетов и галстуков не потому, что были эмигрантами-роялистами, недавно вернувшимися из Англии, а потому, что ориентировались на дореволюционную высокую моду. Их длинные вьющиеся волосы и «обтягивающие» брюки-кюлоты были реакцией на костюм санкюлота, а тяжелые трости пригождались в уличных стычках.
«Политика не ограничивалась вербальными формами выражения», – пишет Линн Хант. Не менее важная роль отводилась и символическим практикам. «Разные костюмы служили выражением разных политических взглядов, и цвет одежды, длина брюк, „неправильные“ обувь или шляпа могли спровоцировать ссору, драку или массовую уличную потасовку». Хант цитирует «типичную» декларацию 1797 года: «Является нарушением конституционного закона… оскорблять, провоцировать или угрожать гражданам из‐за их одежды. Пусть выбором костюма руководят вкус и чувство уместности; никогда не отвергайте достойной и приятной простоты… Отрекитесь от этих знаков реванша, этих костюмов бунтовщиков, которые составляют форму вражеской армии».