Вблизи селения Казбек Пушкин встречает собрата, персидского поэта Фазиль-Хана, в составе «искупительной» миссии ехавшего в Петербург: оба сожалеют, что знакомство их коротко. На следующий день Пушкин набрасывает первые строки послания Фазиль-Хану: «Благословен, и ты поэт»; испещряет лист рисунками: кавказским пейзажем, автопортретом в папахе, фигурой грузинки. И ставит помету: «25 мая. Коби».
Впереди – Крестовый перевал: Пушкин отправляет свою коляску обратно во Владикавказ, а сам продолжает путь верхом. Но вот опасный перевал преодолен, и поэт уже восхищается мгновенным переходом «от грозного Кавказа к миловидной Грузии».
В воскресенье 26 мая Пушкин выехал из Квешети, добрался до Пай-санаура (Пасанаури) и, «не дождавшись лошадей», отправился пешком до Душета. Весь день поэт в пути, – как символично, в свое тридцатилетие! Поздним вечером, в изнеможении, добрался он до городка, что в пятидесяти верстах от Тифлиса, где и заночевал на квартире тамошнего городничего, старого грузинского офицера. Вернее, промучился всю ночь из-за несносных блох!
«Я оставил Душет с приятной мыслию, что ночую в Тифлисе». Вместе со знакомцами – графом Мусиным-Пушкиным и Шернвалем – поэт продолжил путь. В Мцхете путешественники переправились через Куру «по древнему мосту, памятнику римских походов», и «крупной рысью, а иногда и вскачь, поехали к Тифлису».
В грузинской столице Пушкина ждал поистине жаркий прием: и в знаменитых тифлисских банях, где дивился он искусству местного банщика; и среди горожан, давших в его честь «праздник в европейско-восточном стиле». Звучала музыка: «песельники, танцовщики, баядерки, трубадуры всех азиатских народов, бывших тогда в Грузии», играли и пели для первого поэта России. Пушкин был необычайно весел, находясь «в счастливом расположении духа». «Он часто вскакивал с места после перехода томной персидской песни в плясовую лезгинку, – свидетельствовал очевидец, – бросался слушать или видеть какую-нибудь тамашу грузинскую или имеретинского импровизатора с волынкой». Восторженные почитатели, увенчав любимого поэта гирляндой из цветов, качали Пушкина в кресле.
Единственный в жизни русского гения юбилей, отпразднованный столь ярко и необычно…
В Тифлисе Пушкин ожидает от графа Паскевича-Эриванского «позволения приехать в армию». Наконец, спустя томительные две недели, получает его, и, не медля, трогается в путь. Минует грузинские деревни, преодолевает Волчьи Ворота, крепость Джелал-оглы, переваливает через Безобдальский хребет и попадает в Армению.
Описывает скорбную встречу, что случилась на горной армянской дороге, близ крепости Гергеры: «Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались на крутую дорогу. Несколько грузин сопровождали арбу. “Откуда вы?” – спросил я их. “Из Тегерана”. – “Что вы везете?” –
(Позже, в Тифлисе, по возвращении из похода, Пушкин придет к могиле Грибоедова поклониться памяти великого человека.)
В Гумри, после ночлега, видит библейский Арарат, «снеговую двуглавую гору» (на самом же деле – потухший вулкан Алагез). Пушкин торопится в Карс, и вот оно – ярчайшее событие в жизни! – переход пограничной с Турцией реки.
«Вот и Арпачай, – сказал мне казак. Арпачай! Наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою».
Мысль, что русская армия уже выступила из Карса, заставляет поэта спешить. «До Карса оставалось мне еще 75 верст», – отметит он.
Не странно ли, что спустя год Пушкин обозначит именно эту памятную для него цифру в письме к невесте, – кою сравнивали с неприступной крепостью Карс: «Я в 75 верстах от вас, и Бог знает, увижу ли я вас через 75 дней»?!
Наконец, 13 июня Пушкин достигнет желанной цели и, взирая на грозную крепость, подобно орлиному гнезду укрепившуюся в отвесных скалах, будет поражен, как русские «могли овладеть Карсом».
Тогда же, в военном лагере, в походной палатке давнего своего приятеля Николая Николаевича Раевского-младшего, Пушкин встретится с братом.
14 июня – особо памятный день: поэт впервые участвует в бою! В лагере под Саганлу, услышав о появлении турок, он скачет к месту перестрелки. Подхватив казачью пику, бросается с нею на неприятеля… Пушкин видит и страшные следствия войны: первого убитого – обезглавленный труп казака, и множество раненых, от рядового до генерала Остен-Сакена.
Несколько дней проводит он в русском лагере на реке Инжа-Су, и лагерная жизнь ему чрезвычайно нравится. В палатке генерала Раевского собирается самое разнообразное общество: в числе гостей и «беки мусульманских полков».
«19-го, едва пушки разбудили нас, все в лагере пришло в движение. Генералы поехали к своим постам. Полки строились; офицеры становились у своих взводов». Началось сражение с войском Гаки-паши и передовыми отрядами арзрумского сераскира[4]. Пушкин среди наступающих участвует в преследовании бегущих турок, – вместе с армией переходит в Караурган. Главные силы Паскевича устремляются к Арзруму[5], и поэт вместе с войсками совершает переход в долину реки Аракс.
В понедельник, 24 июня, он едет в древнюю крепость Гассан-Кале – ее называют «ключом Арзрума», – занятую накануне князем Бековичем-Черкасским. Крепость славится горячим железисто-серным источником, и Пушкин решает испробовать на себе его целебную силу. Но, почувствовав тошноту и головокружение, прерывает «лечение».
Следующий день ознаменован началом похода на Арзрум. Паскевич объявляет о том на праздничном обеде, данном по случаю дня рождения Государя.
26 июня армия встает в пяти верстах от города, в горах Ак-Даг. Историческая минута близится, и Пушкину суждено стать ее свидетелем: «На оставленной батарее нашли мы графа Паскевича со всею его свитою.
С высоты горы в лощине открывался взору Арзрум со своею цитаделью, с минаретами, с зелеными кровлями, наклеенными одна на другую».
Наутро русские войска устремились на штурм твердыни. «Полки наши вошли в Арзрум, и 27 июня, в годовщину полтавского сражения, в шесть часов вечера русское знамя развилось над арзрумской цитаделию».
Вместе с Раевским Пушкин въезжает в покоренный город. Позже, в лагере, с любопытством смотрит на пленных пашей и самого сераскира, седого старика, погруженного в глубокое уныние. Один из пашей произносит витиеватое приветствие Пушкину: «Благословен час, когда встречаем поэта. Поэт брат дервишу. Он не имеет ни отечества, ни благ земных; и между тем как мы, бедные, заботимся о славе, о власти, о сокровищах, он стоит наравне с властелинами земли и ему поклоняются».
Пушкину восточное приветствие понравилось. Пожалуй, оно стоило всех дорожных невзгод и военных опасностей…
В Арзруме поэт посетил кладбище, где нашел лишь несколько гробниц, отличавшихся «затейливостью», но не увидел в памятниках «ничего изящного» – ни вкуса, ни мысли. Целый день бродит он по разоренному дворцу сераскира, попадает в дом взятого в плен Османа-паши, видит его гарем, замечая, что это удавалось «редкому европейцу».
«Блистательный поход, увенчанный взятием Арзрума», закончился, и 19 июля Пушкин прощается с Паскевичем-Эриванским. «Граф предлагал мне быть свидетелем дальнейших предприятий. Но я спешил в Россию…» На память о походе поэт получил от графа Паскевича турецкую саблю, особо почетную награду за подвиги на поле боя; и хранил ее «памятником. странствования вослед блестящего героя по завоеванным пустыням Армении».
Необычное, единственное в своем роде признание поэта: «Я спешил в Россию». Только однажды мог позволить себе Пушкин написать именно так!
А на родине поэту пришлось объясняться. «С глубочайшим прискорбием я только что узнал, что Его Величество недоволен моим путешествием в Арзрум, – пишет он генералу Бенкендорфу. – <…> По прибытии на Кавказ, я не мог устоять против желания повидаться с братом. Я подумал, что имею право съездить в Тифлис. Приехав, я уже не застал там армии. Я написал Николаю Раевскому, другу детства, с просьбой выхлопотать для меня разрешение на приезд в лагерь. Я прибыл туда в самый день перехода через Саганлу и, раз я уже был там, мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника».
…Появлению «Путешествия в Арзрум» обязаны мы… французскому дипломатическому агенту Виктору Фонтанье. Думается, Пушкину неприятно было читать его книгу «Путешествие на Восток», в коей автор отзывался о России «как смеси азиатского варварства и европейского феодализма».
Язвительные строки Фонтанье о русском поэте, «который оставил столицу, чтобы воспеть подвиги своих соотечественников», а возможно, и полное сарказма замечание француза о турках, не имевших «бардов в их свите», побудили Пушкина принять литературный вызов и выйти из него победителем.
Но и в родном отечестве в адрес Пушкина раздавались упреки. Правда, иного порядка. «Мы думали, что автор Руслана и Людмилы устремился на Кавказ, <дабы> в сладких песнях передать потомству великие подвиги русских современных героев, – сетовал на страницах “Северной пчелы” Фаддей Булгарин, – .и мы ошиблись!»
«Приехать на войну с тем, чтобы воспевать будущие подвиги, было бы для меня, с одной стороны, слишком самолюбиво, а с другой – слишком непристойно», – парировал своим оппонентам поэт. И называл две причины, ставшие отправными к путешествию на Кавказ: «Желание видеть войну и сторону малоизвестную…»
По счастью, это ему удалось.
Дорожная муза
«Я и в коляске сочиняю»
Муза была благосклонна к страннику-поэту: не изведать, сколь много вдохновенных строк родилось под цокот лошадиных копыт и перестук колес… И сколько дорожных впечатлений, уже позже, – в кабинете или «в постеле», – «проросли» в живой стихотворной ткани пушкинских шедевров?
«Подъезжая под Ижоры»
В январе нового 1829-го в Старицах царило веселье – давали святочные балы. И Александр Сергеевич принимал в них самое деятельное участие: много танцевал, не скупился на комплименты провинциальным барышням и усердно ухаживал за синеглазой Катенькой Вельяшевой, дочерью старицкого исправника. На обратном пути из Старицы в Петербург Пушкин сочинил ей игривое посвящение:
В Петербург Пушкин возвращался вместе с приятелем Алексеем Вульфом, и некоторые строки, забавляясь, сочиняли вместе. Поэт в «авторстве» «любезному Ловласу Николаевичу» не отказывал. И не только ему, но и дядюшке, добрейшему Павлу Ивановичу Вульфу, «приложившему руку» к созданию «дорожного» шедевра.
«Павел Иванович стихотворствует с отличным успехом. На днях исправил он наши общие стихи следующим образом:
– сообщает приятелю Пушкин осенью того же года из Малинников, куда «своротил» по дороге из Арзрума в Петербург. И замечает: «Не правда ли, что это очень мило».
«Любезная калмычка»
Весна 1829-го ознаменована стихами, родившимися в дороге. По признанию поэта, послание к калмычке набросал он «на одной из кавказских станций». Степную красавицу Пушкин повстречал в середине мая по пути в Арзрум, где-то под Георгиевском, и во всех подробностях описал свое приключение:
«На днях посетил я калмыцкую кибитку (клетчатый плетень, обтянутый белым войлоком). Все семейство собиралось завтракать. Котел варился посредине, и дым выходил в отверстие, сделанное в верху кибитки. Молодая калмычка, собою очень недурная, шила, куря табак. Я сел подле нее. “Как тебя зовут?” – ***. “Сколько тебе лет?” – “Десять и восемь”. – “Что ты шьешь?” – “Портка”. – “Кому?” – “Себя”. – Она подала мне свою трубку и стала завтракать. <…> Калмыцкое кокетство испугало меня; я поскорее выбрался из кибитки – и поехал от степной Цирцеи».
А в черновой рукописи есть «расшифровка» того «кокетства», чем юная кочевница так напугала гостя. Отведав из котла чаю с бараньим жиром, приведшим его в ужас, Пушкин, по его же замечанию, с любопытством, простительным путешественнику, решился «на некоторое вознаграждение»… «Но моя гордая красавица ударила меня по голове мусикийским орудием подобным нашей балалайке. – Калмыцкая любезность мне надоела, я выбрался из кибитки и поехал далее. Вот к ней послание, которое вероятно никогда до нее не дойдет…»
На беловой рукописи сохранилась помета: «22 мая 1829. Кап-Кой». (Кап-Кой – старое название Владикавказа.) Все же не поэтических «полчаса», а ровно неделю «дикая краса» занимала воображение путника-поэта.
… Поэтическое послание, вопреки уверениям Пушкина, дошло до адресата. Только не до безымянной степной красавицы, а ее титулованной землячки – калмыцкой княжны Марины Тундутовой, пленившей сердце праправнука поэта и его тезки Александра Гревеница. Любовная история случилась в середине двадцатого столетия в одном из городков Бельгии. В счастливом супружестве появились на свет дети, облеченные баронским титулом, – София и Сергей: на могучем пушкинском древе «произросла» и «калмыцкая ветвь».
Вот оно, чудесное продолжение давней встречи поэта: кочевая калмыцкая кибитка «докатилась» до бельгийского королевства!
«На холмах Грузии»
В мае 1829-го в предгорьях Северного Кавказа, за несколько дней до своего тридцатилетия, Александр Пушкин написал строки, которым в грядущем, как и их творцу, суждено будет обрести бессмертие.
Кому посвящена эта божественная элегия, музыкой льющиеся стихи? «Тобой, одной тобой». Каким бесспорным кажется ответ! Конечно же, юной невесте поэта, оставленной в Москве.
Натали. Невеста ли? Как мучительна неопределенность! Горькое и сладостное чувство одновременно. Отказано в ее руке под благовидным предлогом – слишком молода – и одновременно подарена слабая надежда. Неудавшееся сватовство. Душевное потрясение поэта так велико, что ни на день, ни на час он уже не может оставаться в Москве! Все решилось будто само собой первого мая. Получив от свата Толстого ответ,
Пушкин не медлил: в ту же ночь дорожная коляска выехала за городскую заставу, и московские купола и колокольни растаяли в предрассветной мгле.
Путь Пушкина лежал на Кавказ, куда он не мог попасть, как верный подданный, посылая письма генералу Бенкендорфу и испрашивая разрешения у своего венценосного цензора стать «свидетелем войны». А тут, словно свыше, пришло решение: Кавказ как спасение от душевной муки, Кавказ как самое горячее место империи, где в схватках с воинственными горцами вершилась на глазах история России.
Можно ослушаться царя, можно самовольно умчаться из Москвы и даже из России. Но не уехать и не убежать от нее – образ юной Натали, такой далекой и недоступной, невозможно изгнать из памяти. Он уже властно вторгся в его жизнь. И противиться тому невозможно.
… Строки, родившиеся во время кавказского путешествия, увидели свет в Петербурге в 1830 году. И друзья Пушкина, читая «На холмах Грузии» в альманахе «Северные цветы», полагали, что сей драгоценный поэтический подарок предназначен его невесте. Верно, и Натали, повторяя вслух, словно признание, эти чудные строки, втайне испытывала минуты великого душевного торжества. И не в эти ли счастливейшие мгновения ее жизни в сердце робкой красавицы, почти еще девочки, просыпалась любовь?..
Не случайно ведь острая на язычок Александра Россет, не питавшая особых чувств к юной супруге поэта, насмешливо замечала, что та любит лишь стихи мужа, посвященные ей. И в том, что среди этих неназванных поэтических посвящений, ведомых лишь одной Натали, были и «На холмах Грузии», тайной не считалось.
Итак, вне сомнений, – стихи, написанные Пушкиным на Кавказе, адресованы невесте. Княгиня Вера Вяземская посылает их летом 1830-го Марии Волконской в далекую сибирскую ссылку. Вместе с номерами «Литературной газеты». Княгиня, добрый друг Пушкина и поверенная многих его сердечных тайн, считает нужным пояснить, что новое творение автор посвятил своей невесте Натали Гончаровой.
Имя московской красавицы тогда, как и все перипетии сватовства и женитьбы Пушкина, у всех на устах и вызывают живейший интерес как в солнечном Риме, так и в Петровском Заводе, в промерзлой Сибири.
Мария Николаевна не замедлила откликнуться: она, конечно же, благодарна приятельнице за дружескую память и за присланные ей стихи «На холмах Грузии», которые она уже сообщила друзьям, и, подобно строгой критикессе, проводит их литературный анализ.
«В двух первых стихах поэт пробует голос; звуки, извлекаемые им, весьма гармоничны, – пишет княгиня Волконская. – Но конец… это конец старого французского мадригала, это любовная болтовня, которая так приятна нам потому, что доказывает нам, насколько поэт увлечен своей невестой, а это для нас залог ожидающего его счастливого будущего».
Бесспорно, эти строчки из черновых автографов стихотворения к юной Натали не имеют никакого отношения.
Всем достанет места в волшебной стране воспоминаний – былые музы и соперницы мирно уживаются в ней: утонченная графиня Воронцова и крепостная Ольга Калашникова, малютка Оленина и покинувшая земную обитель экстравагантная Амалия Ризнич…
Не прощание ли это с прежними богинями и с той из них, чье имя утаено, и чей образ все еще горит в сердце поэта? Но в нем, словно на пепелище былых страстей, уже властно пробивается новый росток. Всходит светлое имя – Натали. Да, все они, «бесценные созданья», были, но она одна есть.
Пушкин – самый строгий и беспощадный собственный цензор. Первоначальные наброски, эти вулканические выбросы чувств и эмоций, словно убираются им в глубины памяти. И прекрасные стихи, составившие бы честь любому поэту, так и останутся в черновых рукописях, доступных одним дотошным исследователям. Отныне бесценное право на жизнь даровано только восьми строфам. И в каждой – Ее незримый образ.
Восемь оставленных строк. Но и они – всего лишь приближение к авторскому замыслу, последняя ступень к совершенству. Еще несколько штрихов мастера. На том же листке поэт вдруг ставит отточие и, словно задумавшись, рисует ангела. Но ангел вполне земной – он не витает в облаках, а ступает по тверди.
Спустился ли он с небес на грешную землю? Небесное ли то создание или юная дева с трогательными карнавальными крылышками, стройная, с модной, вполне светской прической, «глаза и кудри опустив», в бальных туфельках со скрещенными тесемками робко делает шаг? Куда? Что влечет ее? На одном уровне с ее башмачками, с той условной «землей», размашисто выведена надпись на французском «Pouchkine». Пушкина… Как неожиданно… Кто она?
Ну, да, конечно же, всего год назад Пушкин чертил на рукописях анаграммы другого имени – Аннет Олениной, и даже, позволив себе замечтаться, однажды вывел на листе «Annette Pouchkine».
Но Анне Олениной так и не суждено было носить эту магическую фамилию – Пушкина. А в мае 1829 года лишь одна юная особа имела все права в недалеком будущем именоваться именно так.
Странно, но никто из исследователей не связал нарисованного Пушкиным ангела с подписью самого поэта. Но стоит вспомнить строки из письма поэта, отправленного матери невесты – его признание в том, что, уезжая на Кавказ, он увозит «в глубине своей души» «образ небесного существа», обязанного ей жизнью, вспомнить, что поэт любил называть свою Наташу ангелом и целовать в письмах к невесте кончики ее воображаемых крыльев. И, как знать, не имел ли ангел, «запечатленный» поэтом на рукописной странице, земного имени – Наталия?
«Всё б эти ножки целовал»
Обратимся к письмам поэта времен его уральского путешествия, сбереженным Натали. Как же мы все должны быть благодарны ей, сохранившей бесценные строки поэта, его живой голос!
«Третьего дня прибыл я в Симбирск и от Загряжского принял от тебя письмо. Оно обрадовало меня, мой ангел – но я все-таки тебя побраню. У тебя нарывы, а ты пишешь мне четыре страницы кругом».
«Я все надеялся, что получу здесь в утешение хоть известие о тебе – ан нет. Что ты, моя женка? какова ты и дети. Целую и благословляю вас. Пиши мне часто и о всяком вздоре до тебя касающемся».
«Что, женка? скучно тебе? мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж – то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит – я и в коляске сочиняю, что ж будет в постеле?»
В рукописи Пушкин оставил значимую для него пометку: «1833, дорога, сентябрь». Нескончаема степная дорога, и так располагает она к милым сердцу воспоминаниям, навевает поэтические грезы. Долог путь. И щедр на новые встречи, впечатления, знакомства, столь живительные для поэтического воображения. Мчит поэта четверка лошадей по оренбургской степи, а сердцем он там, в далеком Петербурге. И мысли, и беспокойство его – о семье: о жене – как-то она справляется с домом, здорова ли; о полуторагодовалой Машке, о своем любимце «рыжем Сашке», которому-то всего от роду три месяца…
«Нет, мой друг, – жалуется он своей Наташе, – плохо путешествовать женатому; то ли дело холостому! ни о чем не думаешь, ни о какой смерти не печалишься».
Как удивительно перекликаются строчки из писем со стихотворными строками:
«Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе…»
«Пиши мне часто и о всяком вздоре до тебя касающемся».
Эфрос как-то просто фантастически расшифровал один из пушкинских рисунков: «Эта поздняя осень 1833 г., когда поэт совершал свое путешествие на Урал и побывал в Болдине, богата еще рисунками, связанными с Наталией Николаевной. Мысли странствующего Пушкина были прикованы к ней, и не только потому, что этому способствовала разлука вообще, но еще и потому, в частности, что были особенные, интимные поводы для тревоги. Один из набросков этой поры отразил их… Так на этом же листе, рядом с креслом и подушкой, приподнявшей ножку Наталии Николаевны, видимо кормящей ребенка, Пушкин изобразил и второй план – светские успехи жены, так тяготившие его: он нарисовал ножку в бальной туфельке, перевитую лентами».