На следующей индивидуальной сессии (Йоханна проходит комбинированную терапию) она снова говорит о самоповреждении.
Понятно, что я сама себя раню, поскольку рядом нет никого, причиняющего мне боль. И все время этот голос, который говорит мне: «Ты ничего другого не заслужила». С одной стороны, он хочет быть среди людей, хочет контакта, но о партнере даже не решается задуматься. Когда я договариваюсь о встрече, я чувствую себя хорошо, но чем ближе назначенное время, тем сильнее хочется сбежать. Я отменяю встречу, остаюсь дома, где почти невыносимо находиться, потом упрекаю себя, оказываюсь в жутком напряжении, впадаю в ступор, потом хватаюсь за нож, самоповреждение… У меня был жуткий ночной кошмар: меня преследовали, было ужасно, я кричала в панике, а потом проснулась и не могла снова заснуть. Тогда возникла потребность встать и снова взять нож, порезать себя, но я этого не сделала.
Я говорю: «Я полагаю, вы хотите избежать кошмаров с помощью самоповреждения, держать их под контролем». — «Но вместо этого я как сумасшедшая била себя по голове!» — «Но ведь кошмар же был в голове».
Пока группа обсуждает необходимость психофармакологии, а именно способность таких препаратов подавлять агрессию, и Карола указывает на то, что речь идет именно об агрессии, Йоханна, испытывая стыд, хватается за возможность рассказать о своем самоповреждающем поведении. Оно началось за три года до этого, спровоцированное расставанием с партнером. Сейчас из-за проработки проблем в отношениях в группе она снова об этом вспомнила. Йоханна видит этих партнеров в ряду мужчин-агрессоров, будто эти мужчины внутри нее, стали частью ее «Я». Вдруг участник группы говорит: «Как будто это кто-то другой».
Речь тут же заходит о динамике Супер-Эго: будто есть два человека, «Я» и минимум две части Супер-Эго, одна из которых наказывает ее самоповреждением и направляет предназначенную насильнику агрессию против собственного тела, а вторая к тому же осуждает ее за то, что она так слаба и снова сделала «это». И в отношениях с «агрессором» присутствовало расщепление на взрослое «Я» и детское «я-жертву». Хотя в группе впервые появляется возможность поговорить об этих садомазохистских отношениях и травматизации посредством «брошенности» партнером и связи актуальной травмы с историей жизни, терапия не приводит к позитивному финалу.
Когда Йоханна говорит: «Я раню себя, поскольку больше нет никого рядом, кто бы причинял мне боль», — она говорит это саркастически. Это упрек в том, что рядом нет никого, кто плохо бы с ней обращался, хотя на самом деле рядом должен быть кто-то, кто ее
«Отрезать прошлое»
Андреа Гиллер также проходит комбинированную терапию в группе Марты и Йоханны. Иногда сессия отменяется и восполняется впоследствии сдвоенной сессией. Объявленная двойная сессия вызывает у нее страх, и она говорит, что лучше уж я раню ее заранее, ведь у меня есть оружие! (Функция границы!) Андреа сейчас около 40 лет, она всегда была тесно связана со своей матерью. Отец давно умер, у нее никогда не было ни партнера, ни сексуальных отношений, но она успешна в работе, пользуется признанием, у нее много знакомых и друзей. «Такое тоже должно быть, — говорила она себе, — это всегда существовало, например, в буржуазных семьях, где незамужних тетушек принимали в семью». В какой-то момент она почувствовала, что больше не выдерживает стресса в офисе и работы вообще, врач посоветовал ей лечебницу в психосоматической клинике, где, конечно, в каждой терапевтической группе заходила речь о сексуальном насилии. В этой клинике у Андреа случился флэшбек, она ясно вспомнила насилие со стороны отца и могла даже назвать точную дату: оно началось, когда девочке было шесть, а мать была в больнице после рождения сестры, и продолжалось ровно два года, до тех пор пока сестры не перестали спать в родительской спальне и не получили собственную детскую. У нее в голове всегда был образ любящего отца, и теперь она почувствовала себя очень сконфуженной, расщепленной: «отец любит меня (физически)» — «отец насилует меня (тело и психику)». Она вспоминает, как отец коварно говорил тогда: «Я делаю это с тобой, потому что люблю тебя больше мамы, поэтому ничего не говори ей, чтобы она не расстроилась!» Когда слышишь такие слова, сразу понимаешь, что подразумевал Ференци (Ferenczi,1933) под
После многолетнего перерыва Андреа пошла на могилу отца и обнаружила ее совершенно запущенной. На следующий день она отправилась туда с садовыми ножницами и секатором, все привела в порядок и с особым удовольствием обрезала заросли. Я спрашиваю, не отрезала ли она при этом еще кое-что. «Да, — говорит она, — каждый сучок и задоринку, все сравняла с землей…» Она плачет. Она думала, что удовлетворит свою «потребность в отце», но испытывает жгучую боль. Я говорю, что ей нужно отделиться от трех отцов: от любящего отца до насилия, который частично восполнял дефицит материнской заботы, затем от отца-насильника и от надежды на отца.
К сожалению, этого «отрезания» секатором, символической кастрации инцестуального отца было недостаточно, чтобы Андреа перестала «резать» свое тело. Она оборвала контакт с матерью, но затем увидела ее на платформе поезда. Мать просияла от радости, она смеялась и махала рукой. Андреа совершенно не хочет ее видеть, но подумала, какой старой выглядела мать и что она может умереть, и плакала от этих мыслей по возвращении домой. Она совсем не понимает этого, думает, что давно покончила с матерью и эта смерть не будет утратой. Я говорю: «Даже когда человек давно не хочет видеть родителей, потому что слишком много сил занимает отработка того, какими абьюзивными или невнимательными они были, когда человек думает, что преодолел эти отношения и избавился от потребности в них, смерть значит еще один этап, с которым словно окончательно исчезает надежда, что они еще исправятся, покажут себя как настоящие заботливые родители. Хотя это противоречит здравому смыслу, ведь надежда эта основана не на реальности, а на фантазии, к тому же бессознательной, в то время как смерть обрывает реальные отношения».
В то же воскресенье у нее возникли «очень яркие образы» ситуации изнасилования, когда ей было шесть или чуть больше. «Эти образы делают меня больной!» Я говорю, что это не образы, а то, что тогда произошло, то, что отец с ней сделал, а мать не смогла пресечь. Дверь в детскую всегда была заперта, и там не должен был гореть свет, единственное, что разрешали, — не задергивать шторы в темное время. Когда приходил отец, она тут же «телепортировалась», а он сливался с узором на обоях, рассматривал блики света на ней. «Меня словно было двое» (это паратравматическая диссоциация).
В то время как в контрпереносе я реагировал на описание актуальных отношений с матерью несколько «послеобеденно» вяло, почти сонно, тут я совершенно очнулся. Описание изнасилования было довольно безэмоциональным, но я совершенно погрузился в идентификацию с ребенком, почувствовал тихий ужас и отчасти бесконечную грусть. Я заговорил о том, что отец должен был бы провести пять лет в тюрьме, если бы нашелся судья, который бы встал на место ребенка (как я сейчас), осознал бы ужасное, грубое изнасилование, невыносимое (поэтому «телепортация»). Пять лет без права на досрочное освобождение! Но тогда, продолжаю я, мать бы упрекала ее: «Как ты могла так с нами поступить, на что мы теперь будем жить, соседи судачат, нам нужно оставить прекрасную квартиру, переехать, все потерять!». И ребенок был бы виноват, так же как теперь она все время чувствует себя виноватой. Она рассказывает, что после изнасилования ее постоянно рвало, но при этом приступы тошноты не будили ее и ее рвало прямо в постель. Мать постоянно жутко ругалась, что можно было заранее понять, а теперь опять приходится менять постель среди ночи! Я говорю, что это безумие, что сперма будто не пачкала простынь и мать ничего не замечала, а теперь ребенок снова был виноват в том, что постель испачкана. Комичным образом рвота не прекратилась после того, как прекратились изнасилования. Я говорю, что ее тело по-прежнему хотело сообщить что-то матери, и это должно было продолжаться, потому что мать не могла понять.
Спустя некоторое время она решается поговорить с матерью об инцесте. Похоже, мать совсем ничего об этом не знала, а свое нежелание общаться с матерью Андреа мотивировала ее алкоголизмом. Но она открылась сестре и спросила, хочет ли та присутствовать при разговоре, и сестра согласилась. Андреа рассказала ей об инцесте за два года до этого, сестра была возмущена и говорила, что нужно все сказать матери. Андреа позвонила матери и сказала, что хочет поговорить. Мать с радостью согласилась, но тут же заговорила о повседневных мелочах. Как будто они виделись только вчера, и как будто Андреа не исчезла из жизни матери три года назад. Мать добавила, что будет рада разговору. У Андреа возникает мучительное чувство вины: она словно
Между тем она встречается с матерью и говорит об этом в группе: мать была поражена, разрыдалась, она ничего не знала об инцесте! Но при этом она тут же добавила, что отец, т. е. ее муж, обращался с ней и того хуже. Как животное, он постоянно требовал сексуальных отношений, до трех раз в день, она не могла от него защититься,
На индивидуальной сессии она рассказывает, что после последней групповой сессии она снова резала себя и ничего при этом не чувствовала. Она позвонила матери, чтобы показать, что не сжигает мосты, что общение продолжается. Она рассказала матери, что говорила с группой и ей там помогли и что матери было бы полезно пройти терапию. Я говорю, что намерение расстаться с матерью вызывает у нее серьезное чувство вины в отношении матери. «Нет, я не чувствовала себя виноватой». — «Но почему тогда вы ей позвонили, хотя собирались сжигать мосты? Почему предложили ей терапию?» — «Да не знаю, но вы не могли бы порекомендовать мне терапевта для матери?» Я без колебаний говорю: «Нет!». Она понимает, что у нее есть чувство, что она должна беспокоиться, быть матерью для матери, что она чувствует себя обязанной обеспечить благополучие матери. Часть ее видит это, а другая часть испытывает чувство вины и потребность в обмене ролями. Я надеюсь, что она хотя бы немного идентифицирует себя с мои отчетливым «Нет!».
Некоторое время спустя ей снится сон: ее отец умер одновременно с отцом ее коллеги. Оба лежат в гробах в «церкви убийства». Она обходит гроб отца, который превращается при этом в мать и вдруг начинает дышать. Она переживает ужас, ужасно перевозбуждается. Подходит врач и совершенно расслабленно говорит, что все в порядке. Она бежит к сестре, но она тоже не видит в происходящем ничего особенного. Такой сон. Но ведь сестра не слишком реагировала и на реальный разговор с матерью. Врачом, который ничего не делает, мог бы быть терапевт, но эту мысль она отбросила. Идея «церкви убийства» связана с ее скрытым гневом, и эту интерпретацию она поддерживает. Она думает, что отец сначала был агрессором, а теперь в агрессора превращается и мать, она снова оживает, потому что Андреа возобновила контакт с матерью, а мать в свое время не защитила ребенка. Я продолжаю размышлять, но не сообщаю свои мысли Андреа, потому что считаю, что она их не примет: я думаю, что «церковь убийства» может быть отцовским «пенисом убийства», слишком огромным для ребенка, орудием убийства (ср.: Soul Murder, Shengold, 1989). Но в конце концов это убийство привело к смерти отца, ведь отец, который насилует ребенка, уже не отец, он умирает для ребенка.
«Отцовская травма»
Мы видим яркие примеры (сексуального) насилия над детьми, которое приводит к тяжелым формам самоповреждающего поведения в более позднем возрасте. Как теперь увидеть связь с тем, что телесное отыгрывание до сих пор рассматривалось нами как следствие ранней травматизации по причине эмоционального дефицита, т. е. дефицита символизации? В анамнезе пограничных пациентов часто можно увидеть тяжелую семейную травму (Sachsse, 1989; Hirsch, 1987, 2004c; Eckert et al., 2000), и возникает вопрос, как эта сохранившаяся в памяти травма (если она попадает в анамнез) в более позднем детстве сказывается на способности к символизации (и ментализации) схожим образом с дефицитами раннего детства, возникающими вследствие ошибочных реакций материнской фигуры, призванных регулировать эмоции ребенка. Возможно такое развитие событий, при котором два типа травм следуют друг за другом, ведь в абьюзивных семьях обнаруживается нехватка эмпатии в отношении младенца, т. е. за ранней «материнской травмой» следует более поздняя «отцовская» (например, инцестуальное насилие), травматизация разделена на два этапа (ср.: Hirsch, 1987, 2004c, S. 71). Фонаги (Fonagy et al., 2002, S. 360) пишет: «Недостаточно сконструированная структура „Я“ делает этих детей особенно подверженными более поздней травматизации». Можно сказать и так, что функция установки границ ослаблена, поэтому такие дети становятся легкой добычей для агрессора.
Экстремальная семейная травма имеет место в инцестуальной семье, как я это описывал уже давно (Hirsch, 1987): ребенок (выбранный согласно семейной динамике) сначала «ничего не стоит», ему не рады, особенно в силу его женского пола, так что после этого с ребенком «можно делать что угодно». Со стороны ребенка эмоциональная депривация приводит к «поиску» адекватного материнского объекта и делает его уязвимым для абьюзивного взрослого внутри семьи или за ее пределами. Кроме того, такой ребенок не умеет распознавать психологические состояния насильника, поэтому верит всевозможным обещаниям и не предполагает реальных намерений агрессора.
С другой стороны, существуют серьезные травмирующие воздействия, которые могут нарушить способность к символизации, представлению и предположению у людей, которые до этого росли относительно счастливо. Мыслительный процесс прекращается, появляется «механически послушное существо» (Ferenczi, 1933), на место человека встает «глухота». Представить травматическую ситуацию было бы невыносимо, и она заменяется конкретизацией: «Индивид надеется смягчить ужас реальности с помощью действий, отменить случившееся или облегчить его отрицание. <…> Конкретизирующее действие создает ситуацию, которая как бы находится под контролем индивида и помогает подавить гнев и тревогу в своих исполняющих желания аспектах» (Bergmann,1995, S. 345 и далее). Таким образом, регрессию многих пограничных пациентов, особенно среди женщин, можно понимать как деструктивное телесное агирование. Диссоциированное тело превращается в ребенка, когда-то подвергшегося насилию, т. е. в репрезентацию матери, с которой человек сливается в боли. Так же как в случае с ранними травмирующими ошибочными реакциями матери, ребенок интернализирует нечто чуждое, что потом действует изнутри как чужеродное тело (Fonagy et al., 2002, S. 368). За «глухотой» во время травмирующих событий следует умственное расстройство вплоть до псевдодебилизма (Hirsch, 1987, S. 215), во многих семьях существует запрет на разговоры и, соответственно, мысли о тех или иных вещах, а в случае с сексуальным насилием это уверенная тенденция. «Жертва не может говорить с насильником о том, как будут развиваться их отношения» (Marrone, 2004, S. 125). Ребенок удерживается от того, чтобы думать о психологии взрослых, «потому что это исследование не привело бы его к приятным открытиям» (Dornes, 2004, S. 191). Такие дети уходят из «мира мышления» и «таким образом избегают мыслей о намерениях своих опекунов навредить им» (Fonagy, 2000, S. 1133). С другой стороны, пограничные пациенты научились улавливать скрытые аспекты тех, с кем состоят в отношениях, чтобы готовиться к тому, что может произойти. Но при этом они не могут использовать то, что воспринимают, для организации собственного «Я», которое остается хаотичным (Dornes, 2004, S. 191).
Антье Ингерфельд
20-летняя Антье хочет пройти терапию из-за продолжительного беспокойства. Она постоянно подвергает себя стрессу, а потом страдает болями в животе, вздутиями и кусает ногти. Ей приходится проявлять свои умения перед другими людьми, и ее очень это заводит, хотя она совершенно этого не хочет. Она думает, что она либо гораздо лучше, либо гораздо хуже других. У нее все еще случаются приступы обжорства — раньше они заканчивались рвотой, но с этим она завязала, после того как начала вокальное образование. Отец постоянно придирался к ее фигуре. Она испытывает тревогу, особенно когда поет. «С мальчиками все тоже не очень». Она чаще влюбляется в мужчин постарше, чувствует потребность упасть, чувствует себя пассивной, изнуренной. Когда ей плохо, она хочет исчезнуть — не умереть, а просто исчезнуть. Раньше она чувствовала себя «как в фильме». Антье начала индивидуальную терапию с двух снов: в первом в квартире были люди, которые все перерыли, прочли ее дневники, посмотрели все школьные работы. Она притворилась спящей и терпеливо наблюдала за людьми. Во втором сне мать напивается и закатывает истерические сцены. Она кричит, что теперь у нее есть средство, которое может заменить алкоголь. Таким образом мать признала свою зависимость. Антье говорит: «Мать — это я сама».
Антье, очевидно, много думала о своей жизни, постоянно расспрашивала родителей об их прошлом. Родители хотели детей и были женаты уже примерно три года, когда мать забеременела. Роды должны были быть «тяжелыми», но осложнений не было. Мать устала после родов и не могла испытывать чувства к ребенку. У нее была депрессия, потому что «материнское счастье» не наступало. Отец хотел мальчика, а у матери не было предпочтений. Бабушки и дедушки с обеих сторон хотели мальчика. Отец обращался с Антье как с мальчиком, и раньше ей казалось это чем-то хорошим. Мать не оправилась от депрессии и начала терапию, когда Антье было три года. Отец рассказывал, что мать только сидела в углу и ничего больше не делала. Наряду с терапией ей прописали медикаменты. Иногда у нее случались «мании», и тогда она вела себя агрессивно в отношении ребенка. Мать хотела заставить ее питаться определенным образом. Родители много ссорились, отец отдалился от матери, и у них с Антье сложились приятельские отношения. Мать не закончила профессиональное образование, но до рождения ребенка была успешным секретарем. Семейная легенда гласит, что депрессия усилилась, потому что в возрасте трех лет Антье сама ушла на улицу, прочь от матери, и мать свалилась в «депрессивную яму».
Во время визита к врачу в возрасте четырех недель младенец «посинел», потому что там было холодно, но отец решил, что мать не умеет обращаться с младенцем. У врача возникло подозрение на порок сердца, и он направил ребенка на «обследование» в больницу, из которой родители забрали ребенка спустя четыре недели вопреки рекомендации врача. Порок сердца так и не выявили. Из-за направления в больницу в возрасте шести недель девочку резко перестали кормить грудью, из-за перевозбуждения мать снова начала курить. После пребывания в больнице у ребенка начались расстройства пищевого поведения, он срыгивал все. В течение первого года жизни младенец выносил только молоко — все остальное вызывало рвоту. Педиатр напугал родителей тем, что если ребенок не начнет есть твердую пищу, это повредит его мозг, мать должна была заставлять его есть, что она и попыталась сделать, но потом сдалась.
Одно из первых воспоминаний детства: родители сидят за столом и завтракают. Мать купила новую, необычную кашу. Антье новая каша не нравится, и она обижена. Она говорит, что хочет убежать. Снаружи идет дождь. Мать дает ей зонтик и говорит: «Давай, уходи!».
Антье рассказывает, что с рождения у нее был «постельный питомец», кошка. Долгое время она очень любила кошку и до семилетнего возраста рисовала людей с кошачьими ушами. Она постоянно наряжалась кошкой на масленичный карнавал. Она очень боялась оторвать кошке хвост или голову или случайно смыть ее в унитаз. Однажды она действительно оторвала ей хвост.
До нарушения пищевого поведения раннее развитие девочки было непримечательным. В возрасте трех лет она пошла в детский сад, который был «тупым». Воспитательница была строгой, а отношения с другими детьми не ладились. Антье чувствовала скуку, чувствовала себя исключенной из общества, частенько «получала взбучку». Ее заставляли сидеть тихо, доедать свой хлеб, который она не хотела есть, поэтому ей приходилось сидеть пару часов в одиночестве. Родители попытались завести второго ребенка в то время, безуспешно, и после этого сдались. Антье хотела в школу, ей было интересно и немного тревожно. Там она снова стала аутсайдером, хотела быть особенной, важничала (и сегодня она «проявляет себя» перед другими), все время встревала и прослыла «ябедой». Она не была типичной девочкой, постоянно была в движении, лазала по деревьям, презирала игру в куклы, но мальчики казались ей слишком дикими. В классе разделение между девочками и мальчиками было очень жестким, поэтому она снова чувствовала себя довольно одинокой. Пока ей не исполнилось семь или восемь лет, она была почти уверена, что умеет летать, и тренировала соответствующие движения. В третьем классе из «асоциальных» отношений у нее появилась хорошая подруга, которая тоже была довольно дерзкой и дикой, а потом в основном она общалась с мальчиками-иностранцами, т. е. другими аутсайдерами. Как и в семье, в школе Антье ощущала себя неправильной, аутсайдером, ни мальчиком, ни девочкой.
Мать не справлялась с хозяйством, она начала пить и становилась все более агрессивной в отношении Антье. Например, она по ничтожному поводу вырвала ее из кровати посреди ночи. Родители расстались, когда Антье было 12, но развод состоялся всего за год до начала терапии. Мать настояла на разводе, потому что хотела поскорее выйти замуж за «нового мужчину», иностранца, который был на 20 лет моложе нее. Иначе ему бы пришлось покинуть страну. Тем временем отец женился на женщине на 23 года моложе, они познакомились, когда ей было 18, и она страдала анорексией. Он очень гордится тем, что «спас» ее тогда.
Где-то в 11 лет у Антье появилась фантазия о том, чтобы выпить чью-нибудь кровь, чтобы заполнить внутреннюю пустоту. Она рассказала об этом матери, и та ответила: «Что за чушь!». Потом настала волна обжорства: она пачками ела конфеты, плитками — шоколад, испытывала чувство вины, в обжорстве было нечто разрушительное, в шоколаде — нечто священное, особенное. В подростковом возрасте она отвергала собственное тело, хотя, пока она была ребенком, тело ее более чем устраивало. В возрасте восьми лет у нее начала расти грудь, и все говорили, что она «секс-бомба», и это казалось ей хорошим. Но потом грудь выросла просто огромной. Хотя в остальном она была довольно худой, она не влезала в самые большие бюстгальтеры, к тому же груди были разного размера. Несколько врачей пришли к согласию насчет операции, и стоимость операции покрыла страховка. Ей было 16 лет. Перед операцией ей снилось, что Бог (!) ее усыпил и видоизменил, что было очень эротичным. После операции у нее были чудовищные вздутия и мощный страх выпустить газы. Из-за вздутий ей казалось, что она умрет. Она доверилась отцу, тот подбодрил ее, и ей стало легче.
До операции она пыталась снизить свой вес диетами, похудела до 50 килограммов, у нее пропала менструация. После операции начались приступы обжорства, после которых она вызывала рвоту. Булимия началась так: она хотела подарить матери что-то сладкое, купила кучу лакрицы, но перед днем рождения матери она постоянно доставала лакрицу и ела, а потом ее рвало. Булимия продолжалась три года, хотя постоянно ослабевала. Сейчас она начала учиться вокалу, после чего рвота совершенно прекратилась, хотя приступы переедания бывают и сейчас.
Вокал для нее — это «удача»: когда она поет, она может принимать свое тело. Она всегда была плоха в спорте, ограничена в движении, отвергала свое тело. В 12 лет она завела себе первого парня, часто влюблялась в мальчиков, но самые долгие отношения продлились всего полтора года. Только с последним своим парнем, с которым она сейчас снова рассталась, она однажды переспала. Она никогда не была влюблена в парней, с которыми была вместе, — только в недостижимых. После расставания родителей она осталась с матерью. Из-за ее алкоголизма вокруг царил хаос, иногда она сбегала к отцу и в 18 лет окончательно к нему переехала.
В своей краткой биографии Антье пишет: «Впоследствии я часто чувствовала беспомощный гнев, когда моя мать на чем-то настаивала и демонстративно часами выла. В качестве наказания меня запирали в моей комнате. Она часто упрекала меня в том, что я недостаточно помогаю по хозяйству, но критиковала все мои попытки это сделать. Я все делала неправильно. Таким образом она получала власть надо мной и заставляла меня верить, что вести хозяйство — это очень тяжелое занятие. Когда она начала пить, я очень часто страдала от этого и часами не спала по ночам, чтобы ее утешить, когда отца не было дома. Она использовала меня, чтобы освободиться от своей агрессии, и ругала меня почем зря. Мой отец много работал и приходил вечерами уставший. Он выделял время для меня по выходным. После еды он рано вечером шел со мной в постель (часок ласки). Он читал мне вслух и щекотал меня, что меня очень веселило. Мы часто ходили вместе гулять, и он обставлял это как большую авантюру: мы вместе отправлялись в чащу леса. Я была его сообщницей. У мамы не было желания «бродяжничать». Он часто играл мне музыку, в том числе и наполненную предчувствием смерти и одиночеством, как «Зимнее путешествие» Шуберта. Мне было трудно с ним, когда я оказывалась не такой, как ему хотелось бы. Например, он критиковал меня, когда я была невеселым «солнышком». Когда мне было восемь, он считал меня очень дикой и грубой. Когда в 10 лет я стала полноватой и у меня рано выросла большая грудь, он из-за этого очень часто и подолгу критиковал меня и глубоко меня этим ранил. Ему хотелось красивую худую «куколку», которая носит сережки. По выходным мои родители подолгу оставались в постели. А я рано вставала, шла к ним в спальню и будила отца. Он давал мне печенье в виде зверей. Потом я сидела в своей комнате одна и ела их. Я откусывала животным головы, ноги и т. д., а потом меня мучила совесть за то, что я уничтожала зверей.
В выходные по вечерам мы лежали вместе в постели и ласкались. Он читал мне что-нибудь вслух, а я лежала у него в объятиях. Тогда мне было пять лет. Мне очень нравились его волосы, и я представляла себе, что его волосы — это лес. Мы часто вместе принимали ванну. Видимо, чтобы экономить горячую воду. В ванне я часто брала его за пенис и мошонку и играла с ними, а еще наблюдала, как он отодвигает крайнюю плоть, чтобы помыть пенис. Когда в восемь лет у меня выросла грудь, я все время сравнивала свою грудь с папиной и играла при этом с его сосками. С грудью матери я тоже любила играть. Когда мне было около десяти лет, мои прикосновения становились для отца все более неприятными, и, когда мы лежали в постели, он часто говорил: «Иди уже сюда» или «Дай попку (т. е. „повернись ко мне спиной“)». Я улавливала сексуальный подтекст. Когда я сопротивлялась, он говорил: «А что такого, со мной ты можешь тренироваться».
Впоследствии отец становился все более враждебным, когда речь заходила о ее теле. Однажды он сказал: «Твоя грудь уже такая большая, что тебя невозможно обхватить. Когда же это кончится!». Два года спустя я его упрекнула в этих словах и он возразил: «Теперь видно, насколько ты больная и какие извращенные вещи себе выдумываешь». Он при этом был холоден как лед. Он не только излишне интересовался ее телом, но и ее сексуальностью: «Сколько ты еще собираешься ждать, найди себе парня!» Он читал ей лекции о том, как нужно удовлетворять женщину. Когда она рассказала об этом матери, та ответила: «Он от этого заводится».
Эдипальный (инцестуозный) сон в переносе: она в лесу с девочкой (она часто ходила гулять в лес с отцом, «бродяжничать»), и они говорят о том, что было бы прекрасно заполучить «косулю, а лучше всего оленя»[22]. Она думает, что девочка напоминает ей «контрагента» в общежитии, с которой она обсуждала привлекательность мужчин. Через контрагента она приходит к термину «контра» из игры в скат[23]. Она часто играла в скат с родителями. От контры она переходит к «реконтре» и «козлу» — другим терминам из ската, и путь отсюда к «оленю» уже недолог, т. е. наоборот: она эдипальный контрагент матери и наибольшей удачей было бы заполучить отца.
Спустя полгода терапии у нее впервые появился «настоящий» парень, Манфред. Они вместе днем и ночью, у них есть физический и сексуальный контакт. Она счастлива. У нее больше нет вздутий, она не кусает ногти, она сбросила вес и теперь ее масса тела идеальна! Они с Манфредом уже десять месяцев вместе на описанный момент, в то время она была очень сексуально активна, они могли разговаривать и преодолеть зарождающиеся сексуальные проблемы и блоки. Между тем у нее развивается фантазия, что сексуальные отношения все время были какими-то чахлыми, скудными. Чувство вины сменяется стыдом перед тем, чтобы поговорить с партнером о том, что ей бы понравилось в сексе. В мыслях она опять фиксируется на пенисах других мужчин, у нее появляется идея, что пенис ее парня слишком короткий, а сам он слишком неопытный.
Генеральная репетиция вступительного экзамена на вокальное отделение прошла очень хорошо. Но перед этим она чувствовала себя плохо. Она расковыряла ногтем шрам от операции на груди, чтобы удалить нитки: у нее появилось совершенно нереалистичное предположение, что они все еще внутри и просвечивают синим сквозь кожу. Она попыталась расковырять две дырки в коже, но у нее не вышло. Тогда она начала выдавливать угри.
Антье чувствует себя неполноценной женщиной, она скучает по «эмбриональному состоянию», когда пол еще не определен. Женская анатомия устроена исключительно для того, чтобы обслуживать мужчин! Она объясняет свою фиксацию на пенисах следующим образом: она сама так несовершенна, что нужен очень большой пенис, чтобы это несовершенство восполнить. Отсюда происходит агрессия на очень маленький пенис партнера, хотя на самом деле это гнев на недостатки собственного тела. Она дошла до такого состояния, в котором она брала бритву своего парня и собиралась порезать себе кожу, чтобы он увидел, как она ранена. Должна была потечь настоящая кровь, боль должна была быть видна всем. Но она смогла нанести себе только небольшой порез, боль была слишком сильной.
После этой сессии Антье написала мне письмо (26 ноября 1990).
Господин Хирш,
я хотела написать вам письмо еще в четверг после групповой сессии, но была слишком перевозбуждена, а в выходные у Манфреда мне не удалось выделить для этого время. Мне страшно отнимать ваше время этим письмом, поскольку моя индивидуальная терапия закончилась и ваше время больше мне не подвластно.
Вплоть до выходных у меня постоянно была потребность ранить себя. Нужна была видимая невооруженным глазом рана, но такая, которая бы меня не обезобразила. Я нанесла себе много маленьких порезов пластиковой бритвой, которую Манфред недавно тут оставил. У меня была идея, что я использую часть Манфреда, чтобы ранить себя, потому что хочу перерезать пуповину между мной и им, но есть и другая причина. Сейчас я очень не уверена в своих чувствах. У меня появляются фантазии об измене или мысли о том, чтобы вечером пойти одной танцевать. Но это все неопределенные авантюристские фантазии. Так отчетливо я этих чувств никогда раньше не испытывала, потому что у меня всегда был очень сильный страх расставания и все мысли, которые подразумевали временное расставание с Манфредом, казались угрожающими. Я считаю себя такой плохой, чувствую себя такой пустой, что мне страшно остаться одной и я не могу представить свое существование без постоянных отношений.
Когда я раню себя, для меня это возможность выразить этот страх и боль, я делаю боль видимой и тогда она становится не такой опасной. Кроме того, у меня возникает чувство, что я делаю что-то продуктивное. У меня перед глазами всплыла довольно китчевая картина: моя личность — это цветок, который выращен терапией, но дождь, который позволяет этому цветку расти, состоит из моей крови, моих слез и моего пота (тревожного пота). Желание навредить себе происходит из желания не иметь больше дела с собой и своим телом. Когда я расцарапала свою руку, я подумала:
В выходные, когда я была у Манфреда, я хотела, например, одна пойти на танцы, пока у Манфреда была репетиция. Но я не могла решиться и в конце концов хотела пойти с ним. Манфред не очень любит танцевать, поэтому танцы остаются чем-то, что я могу делать без него, и, возможно, таким образом я могу даже общаться с другими мужчинами. Я чувствовала себя подростком, который ищет приключений так, чтобы родители ничего не узнали[24]. Я не могла вынести такую установку и попыталась найти область, которую я хочу исследовать самостоятельно, привнести в отношения. Я рассказала Манфреду, что мне так нравится в танцах и даже убедила его потанцевать со мной в квартире.
В ту же ночь мне приснился сон: я стояла на скалистом берегу, смотрела на высокие волны и хотела непременно попасть к морю. Был берег, которого трудно было достичь, потому что его окружали отвесные скалы. Подруга (профессиональная танцовщица!) показала мне дорогу: мне нужно было спуститься по веревочной лестнице и пролезть сквозь дыру. Я немного зашла в воду, и, хотя я могла еще стоять на дне, мне было страшно, что на меня нападут акулы. Я увидела в воде тень. Потом я увидела красивую, светящуюся зеленым рыбу, которая почему-то воплощала собой свободу и тайну. Я схватила рыбу рукой, вытащила ее из воды и показала ее своему знакомому. Мы смотрели на рыбу и говорили о том, как она красива. Какой-то мужчина погладил рыбу под головой, понюхал свои пальцы и сказал, что рыба воняет. Я отпустила рыбу обратно в воду, но она была мертва.
Этот сон показал мне, что со мной на самом деле происходит: путешествие к берегу — это рождение, ведь мне нужно пролезть сквозь отверстие. Угроза нападения акул отражает мой страх приключений, которые я хочу пережить без Манфреда. Рыба — это положительное воплощение моей личности. Но я не живу в качестве такой личности, а убиваю ее, разделывая ее перед другими и оговаривая, как я это сделала с Манфредом.
В этом рассказе мы обнаруживаем некоторые характерные для самоповреждающего поведения черты, собранные воедино. Триггером служит ситуация расставания, как это часто касается и терапевтических отношений (Podvoll, 1969; Pao, 1969; Hirsch, 1985; Sachsse, 1989; Plassmann, 1989). Пациентка чувствует себя пустой и не может переживать себя иначе как негативно, она не способна быть одна. Такие состояния, к которым, как правило, относится чудовищное физическое и психическое напряжение, вызывают близкую к психозу тревогу дезинтеграции. Меры, которые пациентка предпринимает, чтобы осознать границы своего тела посредством саморазрушения, позволяют ей почувствовать себя по-настоящему живой. Искусственная граница между «Я» и телом должна заменить ненадежную границу «Я». Пациентку оставил терапевт, но она смещает это расставание на своего партнера, которого она сама хочет оставить. Тем не менее она использует его инструмент для самоповреждения и таким образом восстанавливает связь (объект — мост). Таким образом у пациентки устанавливается протосимволический контакт с материнским объектом, который обнаруживается и в самом симптоме, одновременно принося облегчение. Особенно в боли можно подобным образом найти характер объекта (ср.: Hirsch, 1989c), например, Анзье (Anzieu, 1985, S. 135) обозначает боль (и страх) как «суррогатную кору», суррогат обеспечивающего защиту и связь «я— кожа». Один пациент Валенштейна говорит: «Речь идет о чем-то гораздо более раннем …, о чем я, предположительно, всегда знал, знал, как оно ощущается …. Я совсем не знаю, как обойтись без этой непреходящей боли. Без нее у меня ничего нет, и, если я откажусь от нее, я не буду равен сам себе, буду подобен чудовищно одинокому человеку» (Valenstein, 1973, S. 178).
Романист Инго Шульце персонифицирует боль, приносящую утешение, удивительно похожими словами.
Однажды меня посетила боль. Зубная боль действительно посетила меня, как гость, в моей пустоте. Я был благодарен за это. <…> Чтобы вы меня поняли, мне нужно выразит это так: я зацепился за эту боль. Хотя на самом деле надо сказать иначе: я был этой болью. За ее пределами не было ничего (Schulze, 2005, S. 588).
Боль становится не просто спутником (объектом), а частью «Я», границы «Я» и объекта стираются.
Антье Ингерфельд делает свое диффузное душевное состояние «видимым» посредством боли, по ее собственным словам. Оно становится более управляемым, оно заключено в границы, оно не вызывает тревоги. Боль при самоповреждающем поведении, которая постепенно приходит после начальной безболезненной фазы, и кровь, которая теплой рекой стекает по коже, заканчивают типичное трансовое состояние, в котором происходит отыгрывание («Кровь творит добро» / Blut tut gut, Sachsse, 1989), и, как в случае с моей пациенткой, за этим следует чувство освобождения и облегчения. Кроме того, у пациентки возникает возвышенное чувство, будто она совершает «нечто продуктивное». Здесь как бы появляется конструктивный момент, это нечто, сделанное самостоятельно, независимо от жертвующего всем материнского объекта. Создание материнского объекта своими силами (здесь, в теле) означает автономию, свободу от слишком сильных негативных переживаний. Как я уже упоминал, Кернберг тоже говорит о «подлинном желании, огромной гордости за эту власть, которая содержится в самоповреждении, своего рода ощущение всевластия и гордости за то, что не нужно искать удовлетворения у других людей» (Kernberg, 1975, S. 149).
С чувством, что она совершает нечто самостоятельное, пациентка рисует картины расставания и утраты. Цветок, ее личность, выращен терапией, т. е. ребенок рожден матерью, но она слишком рано оставила его на произвол судьбы: части тела, кровь, слезы и пот должны растить его. Аналогии ее гордости можно обнаружить в литературе (Podvoll,1969, S. 220: «Это мои руки, я могу делать с ними что захочу и когда захочу!»): «Это мое тело, и я могу делать с ним все что хочу!» Так ребенок не может поступить с матерью, и он не может защититься, когда мать делает с ним все что пожелает!
Йоланде Катценштейн
Йоланде Катценштейн 30 лет, она медсестра, за плечами у нее уже есть одна терапия и стационар в психосоматической клинике. Но она все еще боится оставаться одна дома по вечерам, она все еще склонна к самоповреждению. На вопрос о том, какого рода вред она себе причиняет, она отвечает: «Небольшие несчастные случаи, у меня уже есть болезнь соединительной ткани, а также царапины или порезы, или же я провоцирую операцию». — «Какую?» — «Например, операцию на плече, хотя в ней не было нужды, но я плохо себя чувствовала. В ноябре прошлого года у меня был абсцесс языка, его тоже нужно было оперировать, это было довольно неприятно». — «Как до этого дошло?» — «Я проколола себе язык так же, как иногда режу себе губы». Она не знает, есть ли у нее эпилепсия, хотя такой диагноз уже поставлен. В течение дня она справляется, ведь ей надо работать, но по вечерам… «Мне просто нельзя давать выходные, а отпуск всегда был для меня проблемой». Она проводит много времени, сражаясь со своими аутоагрессивными импульсами. Я спрашиваю, когда впервые проявились симптомы. Перед окончанием школы у нее были проблемы с желудком, тошнота и рвота, периодические боли в животе, которые сопровождались значительной потерей веса. Затем, за пять лет до начала нашей терапии она шесть месяцев провела в психосоматической клинике. С тех пор боли в желудке и родственные симптомы исчезли, но у нее начались депрессии. Тогда ей сказали, что депрессия — это «большой прогресс». Три месяца спустя ей снова пришлось отправиться в эту клинику.
Йоланде дополнила биографическую анкету «медицинским анамнезом»:
…перинатальная ветряная оспа: два месяца в карантине сразу после рождения.
3 года: первый разрыв связки на левой ноге, остался незамеченным.
7 лет: операция для коррекции лопоухости.
10 лет: болезнь Осгуда-Шляттера, правая нога в гипсе. 5 лет после этого не могла встать на колени; двусторонняя хондропатия.
18 лет: сшили связку левой ноги, в результате туда попала инфекция.
18 лет: удаление аппендикса и кисты яичника (800 мл), спровоцированной операцией, не было достаточных оснований.
19 лет: начало проблем с желудком, с тошнотой и рвотой.
20 лет: из-за сильной потери веса стационар в отделении терапии потери электролитов.