Для начала — правосудие; очевидно, подразумеваются и какие-то иные связи, духовные, экономические, но в будущем, в будущем… Пока же — «имя Ермолова еще ужасает; дай бог, чтобы это очарование не разрушилось».
В Собрании писем Грибоедова следующий за письмом Бегичеву документ писан на 11 дней позже: послание от 18 декабря 1825 г. близким петербургским друзьям — Андрею Жандру и Варваре Миклашевич — все из той же Екатериноградской станицы: «Смерть государя причиною, что мы здесь запраздновали и ни с места… Коли поход в Чечню не состоится, то я долее не выдержу; как ни люблю Алексея Петровича, но по совести сказать, на что я ему надобен?»
В письме приветы «нашему Александру Одоевскому» и предвкушения грядущей встречи; Одоевский же успел 14 декабря выйти на Сенатскую площадь, восклицая «Ах, как славно мы умрем!»
За день до написания письма, 17 декабря, Одоевского уже доставили в Алексеевский равелин…
В бестелеграфном мире одновременность как бы не существует, и Грибоедов продолжает: «Какое у вас движение в Петербурге!! А здесь… Подождем, Варвара Семеновна, понуждайте нашего ленивца, чтобы не отставал от Одоевского, я перед вами на колена становлюсь. Пишите к дальнему другу и родственнику вашего избранья. Сто раз благодаря вас, что нянчите Вильгельма, чур не заглядываться, тот час треснетесь головою об пол» [Гр., т. III, с. 188].
Высокий рост Вильгельма Кюхельбекера (так что опасно «заглядываться») как раз в эти дни включен в его
О том, как отразилось на судьбе Грибоедова и Ермолова восстание на Сенатской площади, существует большая литература. Наиболее подробный анализ событий представлен в известной монографии «Грибоедов и декабристы» (см. [Нечкина, гл. XVII]).
27 декабря, Петербург — приказ об аресте Грибоедова.
22 января 1826 г. в крепость Грозную, где находились Грибоедов и Ермолов, примчался фельдъегерь Уклонский с предписанием «немедленно взять под арест чиновника Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами, употребив осторожность, чтобы он не имел времени к истреблению их, и прислать как оные, так и его самого под благонадежным присмотром в Петербург».
Между этими событиями произошло еще одно, немаловажное для нашего рассказа и, кажется, ускользнувшее от внимания следователей.
Грибоедов, доставленный в столицу, как известно, не был посажен в крепость, но содержался на гауптвахте Главного штаба вместе с несколькими другими арестантами, чья вина также была «неочевидной» (после соответствующих уточнений их отправляли либо в каземат, либо на волю). Одним из них был И. П. Липранди, в Кишиневе близкий к декабристам и Пушкину, а позже рьяно служивший властям, «прославившийся» разоблачением петрашевцев и другими подобными акциями (см. [Эйдельман, гл. I]).
Согласно утверждению самого Липранди, сделанному в 1869 г., он вел регулярный дневник с 6 мая 1808 г. [там же, с. 18]; ценность этого документа (местонахождение которого, к сожалению, неизвестно) хорошо видна по тем извлечениям из него, которые на склоне лет Липранди публиковал в разных изданиях. Таковы важнейшие его дневниковые записи о Пушкине [РА, 1866], заметки о некоторых эпизодах войны 1812 г. и других событиях (см. [Тартаковский, с. 80–86])[10].
Тенденциозное стремление мемуариста задним числом, с позднейших охранительных позиций, затушевать собственное вольнодумное прошлое сталкивается в этих текстах со скрупулезной точностью автора дневника, и легко понять, какое значение придают специалисты отысканию новых его фрагментов.
Среди бумаг известного историка Н. Ф. Дубровина, опубликовавшего в свое время капитальное шеститомное исследование «История войн и владычества русских на Кавказе», имеются копии важных документов, которые полностью или частично не были обнародованы в основном по причинам «щекотливости», цензурной невозможности многих подробностей. Среди этих текстов находится небольшой фрагмент под заглавием «Действительная причина отставки Ермолова» со ссылкой «Из дневника И. П. Липранди, который обязательно дозволил прочесть его» [ААН, ф. 100, оп. 1, № 350, л. 12–13].
Легко убедиться, что эти дневниковые записи делались спустя определенное, может быть, даже значительное время после описываемых событий. В самом деле, не вел же Липранди дневника на гауптвахте, к тому же он опирается и на слухи, не всегда достоверные. Хотя сопроводительная помета удостоверяет, что Липранди «дозволил прочесть» Дубровину или его сотрудникам свой дневник, однако не исключено, что он им представил уже определенным образом обработанный фрагмент, как это было, между прочим, при передаче для «Русского архива» дневниковых текстов о Пушкине; заметим, что и в «пушкинских» записях, и в «ермоловских» первое лицо рассказчика заменяется третьим (фразы типа: «Оба эти лица сидели в крепости с Липранди»).
Особый интерес представляет первая половина дневникового фрагмента, завершаемая ссылкой на важнейших свидетелей, в том числе Грибоедова: фельдъегерь Дмитриев прибывает на Кавказ, чтобы сообщить Ермолову об отречении Константина и восшествии Николая; он застает командующего в окружении сотрудников, в сюртуке, раскладывающим пасьянс. Ермолов сначала не понимает, в чем смысл новости — ведь совсем недавно присягали новому императору. Дмитриев сообщает о второй присяге: «Ермолов посмотрел на него вопросительно. Взяв привезенные бумаги, передал их бывшему при нем обер-аудитору.
— Читай, — сказал он ему, а сам продолжал раскладывать пасьянс.
Когда аудитор дочитал до того места, где в манифесте было сказано, что новый император будет во всем следовать Александру Благословенному, то Ермолов сострил:
— Одолжил, нечего сказать, — проговорил он.
Зная Ермолова и его отношение к императору Александру, нетрудно видеть в этом простую остроту, но она была растолкована впоследствии иначе, тем более что присяги от Ермолова долго не получали. Все удивлялись тому, что Константину присяга была прислана так скоро, Николаю до сих пор нет. Призвали Дмитриева, стали расспрашивать, где Ермолов, что он делает, как принял это известие и проч. Дмитриев рассказал, как было дело. Это было передано императору — и вот начало неудовольствий. Полагали, что Ермолов участвует в заговоре 14 декабря, что он окружен неблагонамеренными лицами и проч. Тотчас же послали арестовать правителя его канцелярии Грибоедова и адъютанта Воейкова. Оба эти лица сидели в крепости с И. П. Липранди, которому и рассказали, как было дело» [там же, л. 12 об.].
Грибоедов и адъютант Ермолова Н. П. Воейков разделяли заключение с Липранди на главной гауптвахте начиная с 11 февраля 1826 г. (см. [ВД, т. VIII]). Липранди был выпущен на свободу 19 февраля, Воейков — 20 февраля, Грибоедов много позже; восемь-девять дней они были товарищами по несчастью.
Можно сказать, что Липранди передает в своих записях устные воспоминания двух весьма осведомленных и заинтересованных лиц о событиях, случившихся в штабе Ермолова, когда туда пришло известие о воцарении Николая. Разумеется, ни Липранди, ни его собеседники не знали всей политической подоплеки взаимоотношений нового царя и Ермолова; можно допустить, что на оценку Липранди уже повлияли вскоре последовавшие события, в частности отставка генерала. Однако обычная точность его памяти позволяет с доверием отнестись к важным подробностям — острая реплика Ермолова, его поведение, облик, нарочито не соответствующие «важности момента» (сюртук, пасьянс). Можно допустить, что Грибоедов и Воейков тогда же заметили и, вероятно, не скрыли от своего командующего, что презрительное «одолжил, нечего сказать» не останется без последствий. Согласно Липранди, оба арестованных «ермоловца» объясняли, между прочим, собственный арест неблаговолением Николая I к их генералу, усугубленным репликой Ермолова. Опасная фраза — признак ермоловской самостоятельности, вольности, определенной оппозиционности; умнейший генерал вступает, таким образом, в конфликт с новой властью и должен ожидать возмездия. Оно вскоре является в виде нового фельдъегеря, арестующего верных Ермолову людей, и в этом контексте приобретают дополнительный смысл те меры, которые генерал принял для облегчения участи Грибоедова: поэту дано время для сожжения опасных бумаг; очевидно, сгорели письма друзей — декабристов.
Позже заспорили: действительно ли Ермолов предупредил Грибоедова?
Предупредил, предупредил… Несколько мемуаристов согласно на том настаивают (см. [Гр. Восп., с. 115–125]); меж тем фельдъегерь Уклонский, несомненно, доложил в Петербурге, что Ермолов несколько часов не давал ему «приступить к делу», очевидно, предостерег арестуемого, и этот доклад будет расценен так же, как недавний отчет фельдъегеря Дмитриева о фразе «одолжил, нечего сказать…».
Можно, конечно, задаться вопросом: что нашли бы власти, если бы захватили все бумаги Грибоедова?[11] Как знать.
С большой долей вероятия Грибоедов сжег, например, письма Рылеева, Бестужева, Одоевского; надо учитывать, что в те дни в истерическом страхе хватали всех подозреваемых, а затем «сгоряча» осуждали довольно умеренных свободолюбцев. К тому же Грибоедов — «человек Ермолова», а генерал специально, с тем же фельдъегерем, который увозил арестованного, послал на имя начальника Главного штаба отменную характеристику: «Господин Грибоедов во время служения его в миссии нашей при персидском дворе и потом при мне как в нравственности своей, так и в правилах не был замечен развратным и имеет многие хорошие весьма качества» [Гр. Восп., с. 377]. Ермолов откровенен, смел, дерзок, хотя, может быть, уже допускает, что подобный документ способен ухудшить положение Грибоедова: новый царь Николай I генералу, «виноват, менее всех верит» и поэтому охотно перетолкует в определенном смысле любую улику против автора «Горя от ума». Точно так же, как очень старались и сумели осудить Лунина в немалой степени потому, что он был близок к великому князю Константину, царь же хотел ущемить самолюбие старшего брата…
23 января 1826 г. Грибоедова увозят знакомым путем с Кавказа на север. Никогда не ездил так скоро, как с фельдъегерем Уклонским, — 11 февраля уже на петербургской гауптвахте.
15 февраля арестованный пишет царю: «По неосновательному подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника мною любимого […] через три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных… Государь! Я не знаю за собою никакой вины. В проезд мой из Кавказа сюда я тщательно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг до моей матери, которая могла бы от того ума лишиться. Но ежели продлится мое заточение, то, конечно, и от нее не укроется. Ваше императорское величество сами питаете благоговейнейшее чувство к вашей августейшей родительнице… Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться с моим поведением никогда не заслуживал, или послать меня пред Тайный Комитет лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете» [Гр., т. III, с. 189].
Царю так свободно не пишут, это — в «ермоловском духе», и важные чиновники не решились доставить послание адресату. Действительно, матушка подозреваемого сравнивается с императрицей-матерью, верховная власть, оказывается, может творить «величайшую несправедливость», Ермолов, сам подозреваемый, назван «любимым начальником»…
Меж тем следователи ищут декабристский заговор на Кавказе, подозревают «проконсула» как раз в том, чего ожидал от него декабрист Цебриков («мог бы дать России конституцию, пойдя прямо на Петербург»). Хотя 25 февраля Следственная комиссия доложила, что им не о чем больше спрашивать Грибоедова, его не выпускают до 4 июня.
Меж тем генерал писал приятелю о поездке в Москву: «Чувствую, что для меня не менее как для самих дел по службе, было бы сие необходимо. Желал бы я, чтобы мне позволено было приехать, когда то смогу без упущения должности. Не беспокойся за меня, не верь нелепым слухам; верь одному, что за меня никогда не покраснеешь» [PC, 1872, № 11, с. 528].
Приехать Ермолову нельзя: 16 июля большая персидская армия внезапно перешла границу, рассчитывая на успех; ведь, по мнению Тегерана, вспыхнула борьба за власть между великими князьями (шах-заде) Николаем и Константином (см. [Фадеев, с. 202–208; Ибрагимбейли, с. 165–174]).
Вначале Аббас-Мирза добивается успеха, его войска углубляются в Грузию и Азербайджан. Быстро (слишком быстро!) распространяется слух, что Ермолов «проспал» вторжение, действует нерешительно; Паскевича как личного представителя Николая срочно отправляют в Тифлис.
Важные подробности этой интриги сам Паскевич поведал более чем через 20 лет нескольким доверенным лицам, в том числе историку А. П. Заблоцкому-Десятовскому, который и записал этот безусловно тенденциозный, но притом весьма любопытный рассказ; текст позже был использован Н. Ф. Дубровиным в его работах о кавказских войнах (см. [Дубровин, т. VI, с. 652–661, 705–706, 709]). Полная писарская копия документа, сохранившаяся в архиве Дубровина [ААН, ф. 100, оп. 1, № 347], озаглавлена: «Рассказ генерал-фельдмаршала князя Варшавского графа Паскевича-Эриванского (17 декабря 1847 г. при Туркуле, Реаде и Заблоцком)».
Воспоминания Паскевича при всем его стремлении представить себя и Николая I максимально выгодно, а Ермолова и Дибича невыгодно сообщают любопытные подробности о напряженной политической борьбе в первые месяцы николаевского правления. «В августе месяце 1826 г., — рассказывает Паскевич, — в Москве получаю вечером записку генерал-адъютанта барона Дибича, что государь император желает меня видеть завтрашний день, и что он, Дибич, просит, если мне угодно, быть предварительно у него. Не зная, о чем идет дело, отправляюсь к Дибичу, который говорит мне: „Государь император получил от главнокомандующего Кавказским корпусом генерала Ермолова донесение, что персияне вторглись в наши закавказские провинции, заняли Ленкорань и идут далее, имея до 60 000 войск регулярных и 60 000 иррегулярных и около 80 заряженных орудий, что у него нет достаточных сил противопоставить им и что он не ручается за сохранение края, если ему не пришлют в подкрепление двух пехотных и одной кавалерийской дивизии. Государь желает, чтобы Вы ехали на Кавказ командовать войсками, ибо сила персиян должна быть преувеличена. Его величество после такого донесения не верит Ермолову“. При этом Дибич присовокупил, что и покойный император Александр Павлович был недоволен и хотел отозвать его и назначить на его место Рудзевича, ибо поступки Ермолова самоуправны, и в то же время войска распущены, в дурном состоянии, дисциплина потеряна, воровство необыкновенное, люди за несколько лет не удовлетворены и во всем нуждаются, материальная часть в запущении и проч.; что, наконец, он действительно не может там оставаться. Я отвечал: „Как я поеду на Кавказ, когда Ермолов там? Что я буду делать и в чем могу помочь дурному положению дел, когда там нет сил? Да я же болен и не выдержу тамошнего климата, который мне известен“. Дибич на это мне сказал: „Государь этого желает и надеется, что Вы не откажетесь; впрочем, завтра Вы сами будете у государя“.
На другой день являюсь государю. Мы были вдвоем. „Я знаю, — говорит мне Его величество, — что ты не хочешь ехать на Кавказ, — мне Дибич все рассказал. Но я тебя прошу, сделай для меня это“.
Когда я повторил перед Его величеством те же причины, о которых сказал Дибичу, и добавил к тому, что я буду в подчинении у Ермолова, а потому никакого распоряжения сделать и отвечать за исполнение не могу, тогда государь начал так говорить: „Неужели я так несчастлив, что, когда только коронуюсь, и персияне — чего никогда не бывало — берут уже у меня провинции? Неужели Россия не имеет уже людей, могущих сохранить ее достоинство? Брат Александр Павлович любил тебя и говорил о тебе, тень его между нами; именем его прошу тебя, поезжай для России, видишь ли ты — около меня 40 генералов, и назови мне хоть одного, которому я мог бы доверить такое важное поручение, на кого бы я мог вполне положиться. Ты говоришь о затруднениях от Ермолова: я ему посылаю указы, чтобы он ничего без совещания с тобою не предпринимал, никаких распоряжений военных и по гражданской части не делал, а тебе даю особый указ о смене его в случае умышленного противодействия или неисполнения моих указов о совместном с тобою действии“. Указ этот Его величество тут же собственноручно написал и мне отдал, так что и Дибич о нем не знал. Таким убеждениям государя не мог я противиться и принял предложение.
Дибич, как казалось, радовался, что Ермолову показано недоверие, и при этом случае еще много говорил мне о его действиях, разумеется дурных.
Со мною в Москве не было даже адъютанта. Знавший прежде, когда я командовал 2-ю гренадерскою дивизией, старшего адъютанта той дивизии, который тогда был в Главном штабе Его императорского величества, подполковника Викинского, я выпросил его себе в дежурные штаб-офицеры и тотчас же отправился в Тифлис, а вслед за мною и Викинский, это был один человек мой.
Указы о моем назначении в помощь Ермолову отправлены к нему в одно время со мною, и он получил их только за день до моего прибытия в Тифлис. Я приехал бы в одно время с получением им указов, но при проезде в горах был задержан завалами снегов» [ААН, ф. 100, оп. 1, № 347, л. 1–3 об.; опубл. с сокращ.: Дубровин, т. VI, с. 652–653].
Продолжение рассказа Паскевича (которое будет в дальнейшем цитироваться) сосредоточивается, между прочим, на том, что, во-первых, царский документ против Ермолова его преемник не использовал, а во-вторых, что Дибич во всех этих ситуациях искал своих выгод.
В каждом из этих суждений есть и правда и преувеличение. Дубровин сомневался в существовании рескрипта, ибо его не удалось отыскать ни в одном архиве, Паскевич же «при своем характере не задумался воспользоваться полномочием, ему данным, при первом столкновении с Ермоловым» [Дубровин, т. VI, с. 723]. Полагаем, однако, что особый указ существовал: вряд ли Паскевич рискнул бы выдумать что-либо подобное в 1847 г., при жизни Николая; Дубровин также недооценивает страх, который испытывал Паскевич перед Ермоловым и его сторонниками, страх бесчестия, общественного осуждения. Рассказ Паскевича важен и как существенное свидетельство борьбы группировок вокруг трона в 1826 г., неуверенности Николая, еще не прибравшего к рукам все сферы управления, неопределенности, шаткости, неясности военного и политического курса…
Такова была обстановка во время грибоедовского возвращения на Кавказ в августе 1826 г.
Момент важнейший: снова чиновник-писатель поговаривает об отставке, о нежелании ехать, о матушке, требующей от сына служебных удач для поправления семейных финансов… Однако идет война, приказ получен.
Грибоедов едет вместе с генерал-майором Денисом Давыдовым (назначенным в кавказскую службу к кузену Ермолову). Понятно, судьба и положение заподозренного главнокомандующего занимает обоих собеседников, и мы уверенно утверждаем, что они думали или по крайней мере говорили сходно; тремя годами раньше Давыдов именно Ермолову писал о Грибоедове: «Мало людей более мне по сердцу, как этот урод ума, чувства, познаний и дарования! […] Истинно могу сказать, что еще не довольно насладился его беседою» [Гр. Восп., с. 382]. Об отношении же самого Давыдова к главнокомандующему можно судить по строкам письма: «Вы мой брат и благодетель — я вам преданнейший, любящий и уважающий вас человек 30 лет сряду, следственно, нет дела, нет мысли, нет чувства, которое бы совесть моя позволила мне скрыть от вас» [Щук. сб., вып. 9, с. 326].
В ту же пору движутся на Кавказ первые ссыльные декабристы — одни в тех же чинах, что и до наказания, другие — разжалованные: всех — на войну, под надзор (об этом подробнее в заключительном разделе книги).
Новых солдат и офицеров принимает старый главнокомандующий, который и сам-то под надзором и на подозрении… Принимает и вскоре докладывает Николаю I, что бывшие офицеры, лишенные чинов, дворянства, орденов, «в каждом действии были впереди, не уступая ни одному из солдат ни в трудах, ни в опасностях. Не вырывается у них ни одной жалобы на их состояние […] Ничего не дерзаю я испрашивать для них; но столько же, как и я, знают они, что небесконечен гнев великого государя» [ЦГАДА, ф. 1289, оп. 1, № 801, л. 61.
Нужно ли доказывать, что отменный стилист Ермолов в последнюю фразу очень многое вложил и его самого касающееся…
3 сентября 1826 г. Грибоедов и Денис Давыдов вместе прибывают в Тифлис и представляются командующему.
Оно состоялось через 10 дней у той же Гянджи (Елизаветполь, ныне Кировабад). Сошлись восемь тысяч русских и 35 тысяч персов. Ермолов находился в Тифлисе. С войском — Паскевич. Всем было ясно, что он в недалеком будущем заменит прежнего главнокомандующего, но пока что должен показать себя в деле. Паскевич полон страха: вероятность поражения велика, царь может не простить. Однако начальник штаба генерал Вельяминов, старый ермоловец, настаивает, что единственное спасение — атаковать. Паскевич благоразумно соглашается, и солдаты не подвели. Аббас-Мирза попытался замкнуть противника в кольцо, но русские смело пробили брешь в его расположении, персы рассеяны и бегут…
Позже выскажется посетивший Кавказ генерал Дибич, недоброжелательно настроенный к Ермолову, но завидовавший возвышению Паскевича: «После того порядка, в каком после Ермолова находился край, и того екатерининского и суворовского духа, которым Паскевич застал одушевленное войско, было легко пожинать лавры» [АК, т. VII, предисл., с. IX; Ермолов. Материалы, с. 337].
Паскевич, впрочем, не скрыл выдающейся роли Вельяминова в Гянджинском сражении, но уж, конечно, постарался напомнить, что прежде, у Ермолова, дела шли неважно, а теперь, после прибытия Паскевича, — отменно. Царь поздравляет «отца-командира» с победой — «первой в мое царствование».
9 декабря 1826 г. Грибоедов из Тифлиса пишет, вероятно с оказией, Бегичеву. Ровно год и два дня назад, 7 декабря 1825 г., ему же, как помним, было писано из Екатериноградской — об уме и своеобычности Алексея Петровича, о схватке «горной и лесной свободы с барабанным просвещеньем».
Всего год — и снова автор на Кавказе, адресат в Москве. Но год, стоящий десятилетий.
Снова обратимся к рассказу Паскевича от 17 декабря 1847 г.: «По приезде в Тифлис я тотчас явился генералу Ермолову. Он сказал мне, что весьма рад моему назначению и прибытию.
На другой день приходит ко мне полицейский чиновник сказать, что генерал Ермолов тот день никого не принимает, а на третий день тот же чиновник объявил мне, что главнокомандующий принимает во столько-то часов. Прихожу к нему в назначенный час. Меня пригласили в большую комнату — кабинет его, — посредине которой стоял большой стол в виде стойки. На одной стороне сидел генерал Ермолов в сюртуке, без эполет, в линейной казачьей шапке, напротив его генерал и другие лица, которые обыкновенно собирались к нему для разговоров и суждений. Прихожу я — второе лицо по нем. Он говорит: „А, здравствуйте, Иван Федорович“, но никто не уступает мне места и нет даже для меня стула. Полагая, что это делается с умыслом для моего унижения, я взял в отдалении стул, принес его сам, поставил против Ермолова и сел. Смотрю на посетителей: одни в сюртуках без шпаг, другие без эполет, и наконец, один молодой человек в венгерке; все вновь входящие приветствуются одинаково со мною: „А, здравствуйте, Иван Кузьмич, как вы поживаете? Здравствуйте, Петр Иванович“ и т. д., и все потом садятся, так что прапорщик не уступает места генералу. Приходит генерал Вельяминов, командующий войсками за Кавказом, ему нет стула, и никто ему места не дает. И он от стыда сам принес стул и сел возле меня. Я спрашиваю его: „Кто это Иван Кузьмич? — Это поручик такой-то. — А этот в венгерке? — Прапорщик такой-то“.
Для меня это показалось очень странно» [ААН, ф. 100, оп. 1, № 347, л. 3 об. — 4; Дубровин, т. VI, с. 705–706].
Любопытно, что Паскевич, обличая Ермолова, невольно рисует образ привлекательного, оригинального «генерала-демократа»: ермоловский сюртук столь же важный атрибут этой сцены, как и в рассказе Липранди о фельдъегере, извещающем «генерала в сюртуке» о новом императоре…
Вслед за тем Паскевич подробно распространился перед своими слушателями, как Ермолов «забыл» отдать приказ о нем по Отдельному Кавказскому корпусу, как приказ был наконец отдан без ссылки на «высочайшую волю», как между командующим и начальником штаба начались споры «по всем вопросам» — о движении войск, продовольствии, транспорте и т. п.: «Имея в руках собственноручный государя императора приказ о смене Ермолова, я предполагал уже объявить его, но, рассуждая, что, будучи совершенно новым человеком в крае и занимаясь поражением неприятеля, для меня было бы весьма трудным управлять краем, я оставил это до окончания летней кампании. […] В ноябре послал я адъютанта моего графа Оппермана в Петербург с донесением императору в собственные руки о всех распоряжениях и действиях генерала Ермолова, клонившихся явно к тому, чтобы война против персиян была неуспешна, а равно и о беспорядках, найденных мною при осмотре войск. В донесении этом я говорил также, что мне с генералом Ермоловым быть вместе нельзя.
Полномочия сменить Ермолова я не желал привести в исполнение без нового высочайшего повеления, которого, однако, прямо не испрашивал, а барону Дибичу не было это полномочие известно. Распечатав как начальник Главного штаба Его величества донесение мое и прочитав его, он до того вышел из себя, что в присутствии моего адъютанта бросил оное на пол и топтал ногами» [ААН, ф. 100, оп. 1, № 347, л. 7–8].
Паскевич посылает жалобу за жалобой: доказывает ошибки Ермолова, во-первых, не предусмотревшего войны, во-вторых, после вторжения персов не предпринявшего решительных действий, в-третьих, «озлобил все народы так, что они все перешли на сторону персиян. Я полагаю, что для водворения доверенности в сих народах надо его переменить, хотя [бы] он имел все достоинства, ибо из сего всеобщего возмущения доказательность, как велико к нему негодование жителей» [ЦГИА, ф. 1018, оп. 3, № 250].
Грибоедовым выбор как будто еще не сделан: Денису Давыдову и адъютанту Ермолова Шимановскому автор «Горя» вот что говорит о Паскевиче (строки записаны Давыдовым, мемуаристом в этом случае, безусловно, пристрастным, но вообще довольно точным): «Как вы хотите, чтоб этот дурак, которого я коротко знаю, торжествовал бы над одним из умнейших и благонамереннейших людей в России; верьте, что
Смута продолжается. Паскевич составляет очередной донос, особенно резкий в черновом варианте (окончательный текст несколько смягчен): «Я всего должен опасаться, ибо имею дело с самым злым и хитрым человеком. Если рассказам верить, то он [Ермолов] не остановится итить на все, чтобы от своего неприятеля избавиться». Далее шли строки, которые Паскевич все же не решился перебелить: «Дело хотя скрытое, но я уверен, что если война возгорелась, то мы одолжены генералу Ермолову; из письма и прокламации Аббас-мирзы это видно. Это все здесь утверждают, ибо он всячески поддерживал недружелюбие…» Паскевич просит отставки: «Государь император… найдет другого, который угодит Ермолову, но я не могу» [ЦГИА, ф. 1018, оп. 2, № 432; ср. PC, 1872, № 6, с. 42].
В Тифлис будто бы для разбора конфликта между двумя полководцами, а на самом деле для удаления Ермолова отправляется начальник Главного штаба Дибич[12].
6 марта 1827 г. он от царского имени объявляет Ермолову строгий выговор, но еще за три дня до того, 3 марта, главнокомандующий пишет царю письмо, исполненное достоинства и латинской выразительности: «Не имев счастия заслужить доверенность Вашего Императорского величества, должен я чувствовать, сколько может беспокоить Ваше величество мысль, что при теперешних обстоятельствах дела здешнего края поручены человеку, не имеющему ни довольно способностей, ни деятельности, ни доброй воли. Сей недостаток доверенности […] поставляет и меня в положение чрезвычайно затруднительное. Не могу я иметь нужной в военных делах решительности, хотя бы природа и не совсем отказала мне в оной. […]
В сем положении, не видя возможности быть полезным для службы, не смею, однако же, просить об увольнении меня от командования Кавказским корпусом, ибо в теперешних обстоятельствах может это быть приписано желанию уклониться от трудностей войны, которых я совсем не почитаю непреодолимыми; но, устраняя все виды личных выгод, всеподданнейше осмеливаюсь представить Вашему Императорскому Величеству меру сию как согласную с пользою общею, которая всегда была главною целию всех моих действий» [Ермолов, ч. II, прил. 2, с. 244–245].
12 марта царь, еще не получивший письма Ермолова, посылает в Тифлис рескрипт о смене главнокомандующего. Фельдъегерь, видно, мчался без единой остановки на ночлег и прибыл в столицу Грузии на 16-й день пути, 28 марта. Дибич тотчас известил Ермолова об его отставке и на другой день послал фельдъегеря с рапортом обратно. Начальник Главного штаба, между прочим, докладывал, что Ермолов «принял высочайшее решение с величайшею покорностью и без малейшего ропота и изъявления неудовольствия» [PC, 1872, № 9, с. 267].
Странная формула. Очевидно, предполагалось, что Ермолов будет сопротивляться; ясно, что о подобном варианте толковали царь с Дибичем, припоминая слухи о «декабристских настроениях» начальника Кавказского корпуса.
Наше повествование после длительного отступления в прошлое возвращается к весне 1827 г., тому времени, о котором отыскались документы в грузинском архиве.
В мае 1827 г. Ермолов навсегда покидает Грузию, где около 11 лет находилась его резиденция. Новый главнокомандующий Паскевич не дал уезжающему даже сопроводительного конвоя, необходимого для преодоления перевалов (впрочем, верные офицеры снарядили провожатых, никого не спрашивая). Дибич просил Ермолова обойтись без прощания с войском. С дороги Ермолов напишет одному из доверенных своих людей, чиновнику Н. И. Похвисневу: «Скоро надеюсь я быть у старика моего отца, и случится может, что увижу Вас в Москве, куда стекаются подобные мне люди праздные» [Щук. сб., вып. 9, с. 297].
Вскоре опальному выразит сочувствие другой генерал, тоже отставленный Николаем, но совершенно по иным мотивам. Это был… Аракчеев, написавший Ермолову: «Весьма желал бы с Вами видеться, но в обстоятельствах, в коих мы с Вами находимся, это невозможно» [Давыдов, с. 37].
«Николай вместо благодарности заплатил ему [Ермолову] неблагодарностью, сменил его бездарным Паскевичем… Паскевич во всю свою жизнь был самый подлейший раб Николая» [ИС, кн. 2, с. 241].
Снова цитируем декабриста Николая Цебрикова — человека, вообще сердившегося на Ермолова, который «не восстал». Мнение, интересное своим широким хождением: талантливый, своеобычный Ермолов; бездарный Паскевич.
Век спустя Ю. Н. Тынянов представит Ивана Федоровича Паскевича читателям своего романа: «Он был вовсе не бездарен как военный человек. В нем была та личная наблюдательность, та военная память, которая нужна полководцу… Он был и неглуп по-своему — он понимал, как люди смотрят на него, и знал императора лучше, чем сам император. И он знал, что такое деньги, умел их употреблять с выгодой.
И вот все знали о нем: он выскочка, бездарен и дурак. Дураком его трактовали ближайшие люди уже через день по отъезде от него.
…Никто не принимал его всерьез. Только у купцов висели его портреты, купцы его любили за то, что он был на портрете кудрявый, толстый и моложавый.
Есть люди, достигающие высоких степеней или имеющие их, которых называют за глаза Ванькой. Так, великого князя Михаила звали „рыжим Мишкой“, когда ему было сорок лет. Ведь при всей великой ненависти Паскевич ни за что не мог бы назвать Ермолова, всенародно униженного, Алешкой. А его походя так звали, и он знал об этом. И сколько бы побед он ни одерживал, он знал, что скажут: „Какая удача! Что за удачливый человек!“
А у Ермолова не было ни одной победы, и он был великий полководец.
И Паскевич знал еще больше: знал, что они правы» [Тынянов I, с. 237–238][13].
Когда же очень уж льстили, называли «гением», то Паскевич, согласно рассказу Давыдова, отвечал: «Що гений, то не гений, а що везé, то везé» [Давыдов, с. 501].
Обвинения, предъявленные Ермолову, — не подготовился к войне и разъярил местных жителей — нельзя, однако, просто откинуть по той причине, что их выдвигают «дурные люди» — Паскевич и Николай.
К тому же мы еще не выслушали Грибоедова.
В том самом, уже цитированном письме Бегичеву от 9 декабря 1826 г. находим: «С Алексеем Петровичем у меня род прохлаждения прежней дружбы. Денис Васильевич этого не знает: я не намерен вообще давать это замечать, и ты держи про себя. Но старик наш человек прошедшего века. Несмотря на все превосходство, данное ему от природы, подвержен страстям, соперник ему глаза колет, а отделаться от него он не может и не умеет. Упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоил» [Гр., т. III, с. 68].
Из-за чего же «прохлаждение»?
Ведь совсем недавно писалось: «начальник мною любимый», «оригинален и необыкновенно приятен».
Очевидно, от подчиненных требуют выбора: за кого они из двух генералов, как оценивают события? Прохлаждение с Ермоловым означало