Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Бронзовый ангел - Владимир Николаевич Жуков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Бронзовый ангел

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

БРОНЗОВЫЙ АНГЕЛ

Повесть

1

В Аринск лучше приезжать поездом. Если по шоссе, — трудно поверить, что попал в город: улицы окраинной слободки уставлены избами, хоть и под шифером, с пристроенными террасками, а на всем свободном пространстве вдоль дороги — жадно окученные ряды картошки. Иной вид, когда сойдешь с электрички: за вокзалом откроется асфальтированная площадь, с автобусными остановками, с очередью на стоянке такси; дальний край площади подпирает пышный, с колоннами фасад Дома культуры, а правее вполне современно разрезают небо на дольки новые девятиэтажки. И сразу можно увидеть высокую ограду текстильной фабрики, старинной еще, темно-кирпичной кладки, и наискосок от фабричного угла — скверик, вернее, кусты боярышника под двумя тополями, и за кустами — памятник Славке Широкову.

По обе стороны памятника поставлены скамейки. На них всегда кто-нибудь сидит — ждет электричку или так просто — пенсионер или молодая мать с коляской-люлькой на высоких рессорах. Прошлым маем здесь даже принимали в пионеры, и на тот случай скамейки временно унесли; на их месте выстроились ребятишки в белых форменках и синих пилотках, бил барабан, и в скверике сделалось торжественно и красиво. Мальчишки и девчонки поднимали руки в салюте, давали клятву, а Славка серьезно глядел с высоты, одобряя.

Впрочем, он не всегда выглядит серьезным. К вечеру, когда солнце опускается за вокзальную башню с часами, на гипсовое лицо ложатся острые тени, и оно, до этого темное, покрывается бронзовым отсветом. И тогда кажется, что Широков улыбается.

Мысль поставить памятник исходила от горкома комсомола, об этом писали в газете. Но никто из аринцев не знает, каким был Славка, и поэтому в городе не скажут, похоже ли он вылеплен; только на аэродроме, в полку, где служил Широков, если туда съездить на автобусе, уверенно подтвердят: похож, очень похож. Из полка и скульптора прислали, солдата-одногодичника, он перед самым призывом окончил художественный институт и Широкова застал в живых да еще пользовался фотокарточкой из личного дела — для точности.

В школе, ближайшей к вокзалу, есть теперь дружина имени Широкова, в школьном музее Славке отведен особый стенд, и пионервожатые на сборах часто вспоминают его последний полет. Прохожие, если спросить, или те, кто сидит на скамейках за кустами боярышника, тоже вспомнят, расскажут; только о полете и на памятнике написано, можно прочитать самому. А что предшествовало полету и каким был последний день в короткой Славкиной жизни — этого не услышишь ни от кого. Могли бы прибавить кое-что к известному в городе, когда в кинотеатре «Встречный» — он подальше от вокзала, на главной улице, — проходила премьера фильма, который снимали здесь, под Аринском, на аэродроме. На премьере выступал режиссер, вспоминал, как проходили съемки, представлял артистов; тогда было самое время прозвучать фамилии Широков. Но не прозвучала.

Вот и стоит памятник на привокзальной площади, и о Широкове можно узнать, в сущности, лишь то, что немногими словами выбито на камне. Правда, если задержаться в скверике, вглядеться в темное, из крашеного гипса лицо, то можно решить, что он не обижается, Славка. То ли на самом деле был равнодушным к тому, что о нем скажут, то ли таким сдержанным изобразил его скульптор-солдат.

Аринск тоже не обижается. Ему достаточно, чтобы помнить Широкова. А если кто знает другое — это его дело, его печаль. И как найти, где у другого начало, где конец? Тут уж появятся иные люди, а город помнит только Славку. Только его одного.

2

Все шло не как хотелось еще до отъезда. Отпуск эскадрилье дали раньше намеченного, и доктор сказал, что Ане осталось до родильного дома не больше трех недель, и сама Аня раньше о Москве не говорила ни слова, а тут начала приставать к Антону: поезжай да поезжай, успеешь.

Ему бы сразу отрезать, но — так уж случалось, когда Аня ждала первую дочку, Саньку, и вторую, Марину, — встречаясь с ее покрасневшими, словно припухшими от слез глазами, Антон терялся, мотал головой, чтобы не сказать лишнего, и уходил на крыльцо — курить. Только перед самым поездом, вернее, за три часа, уже торопясь к попутной машине, не удержался: увидел, что Аня сочиняет добавку к составленному прежде списку, и выхватил бумагу:

— Думаешь, я все пять дней так и стану из «Детского мира» в ГУМ бегать?

В поезде перечитал список: теплая шапка Саньке, шубейка для Марины, если попадется, и тюль на занавески, и туфли Ане, и ей же сапоги на меху. Антон знал, как хотелось жене новые сапоги. Старые истоптались, в них она теперь ходила за водой, а на смену никак не достать ни в городе, ни в гарнизонном магазине. Толстые у Ани икры, что ни примеряла — не налезает.

Он смотрел в вагонное окно, где по мшистой равнине плыли, отставая, низкорослые лески, и думал, что теперь вся надежда на сестру Томку, «москвичку», как не то с завистью, не то с презрением именовала Аня золовку. Томка дошлая, бодрил себя Антон, знает, где чего дают. И повеселел, перевел размышления на другое, из-за чего, может, и решился поехать, оставить Аню перед самыми родами на попечение соседки.

Мотоцикл — вот почему он согласился ехать, мотоцикл он хотел купить. Не новый, на новый бы недостало денег, а подержанный, пусть даже старый. Ничего, что старый, он бы все по винтику перебрал и поправил, главное, чтобы прикопленное не разошлось на жизнь, на семью. А пока он прикопил. Еще, возможно, Томка одолжит; но самое основное, думал он, у мужа сестры, Толика, давно имелась «Ява-350», и уж он-то укажет, как вернее приобрести аппарат…

В купе собрались одни мужчины: морской лейтенант и два гражданских дядьки командировочного вида. Моряк предложил проведать ресторан, пока народу не набилось, командированные пошли, а Антон остался. Просидишь пятерку, а ее потом и не хватит. Но в опустевшем купе стало вдруг одиноко, захотелось пива — Антон знал, что в мурманском поезде всегда продают «Рижское». Не просто по названию, а прямиком из того города, Риги.

Он тяжко вздохнул и полез на свою верхнюю полку — спать.

Всегда спал в поездах как убитый, а теперь глаза не закрывались, он лежал, злясь, что нельзя погасить тоскливую синюю лампочку под потолком. Вагон был последний в составе, его шибко бросало, колеса стучали сбивчиво, не успевая перебирать стыки рельсов, и мысли выходили тоже сбивчивые, неясно смыкавшие прошлое и теперешнее.

Вспоминалось: дом в Пензе, в конце Московской, у самых путей, и отец, еще не сняв замасленную тужурку (он тогда водил паровозы), пробует ладонью печь — хорошо ли вытоплена; отец всегда так делал, возвратившись из поездки, слова еще не сказав… И сразу Антону представлялся он сам, идущий с аэродрома к своему «сборно-щелевому» в Ужемье; недавно пристроил крыльцо на светлых столбиках, и дом стал отличен от других, короткими рядами наставленных по обе стороны Сокольского тракта; но крыльцо что, оно не греет, а надо бы завалинку соорудить, пока лето, обнести дом выгородкой из досок и привезти со станции шлаку для засыпки. Антон и собирался этим заняться до отпуска, по воскресеньям, а в отпуск, в обещанный сентябрь, поохотиться, да вот не получилось, придется плотничать за здорово живешь, когда вся эскадрилья разлетится по курортам. И еще эта придуманная Аней поездка, тоже трата времени, если б, конечно, не свое, не надежда на мотоцикл…

Мысли о зиме, о доме далеко не простирались; снова вспоминался отец — только что переучился на тепловозного машиниста, прячет в комод свидетельство, подмигивает: «Мы, Сухаревы, с любой машиной сладим, у нас весь род — механики!» Ему бы, отцу, с инженером полка поговорить, думал Антон, потолковать, когда приключилась эта история с колесом на «ноль седьмой» — не отыгрался бы предками, своей железнодорожной безупречностью; тут не за себя, за других надо отвечать.

Шли полеты, и колесо, как обнаружилось, следовало заменить. Антон и собирался этим заняться, потому что Серега Ветошкин, техник самолета, желторотый еще, не сладил бы без присмотра, так сам же инженер и угнал его, Антона, на стоянку, где никак не могли справиться с чужой, не его звена, «ноль первой». Серега тем временем сменил колесо и, ясно, напортачил. Истребитель слетал, приземлился, колесо — к черту, машину развернуло поперек полосы, а следом, в короткой очереди, заходили на посадку сразу три самолета, и быть бы беде, не успей летчик на аварийной убраться с бетонки…

Может, и не пришлось бы завалинку к дому прилаживать, не случись такое. Вполне мог Антону выйти перевод, хоть и недалеко, в соседний полк, да со звена на эскадрилью, и в том гарнизоне четыре каменных дома, могли жилье потолковее подбросить — все-таки двое детей, а теперь уж, считай, трое. И сам же инженер полка рекомендовал на повышение, а как ему влындили за лихую посадочку, за балет на одном колесе, он в свою очередь такого наговорил Антону, что теперь о переводе и не заикайся. Будто сам не крутился возле «ноль седьмой», когда Ветошкин начал орудовать без разрешения, будто не положено инженеру подмечать, что на полетах творится.

Раньше ругал Антона только за одно — что бросил институт после третьего курса. Но тут какая обида? Иному со стороны покажется вроде и похвала, вроде инженер ставит техника звена Сухарева с собой на одну доску, равняет; да и то перестал привязываться — остались так, мелкие уколы: «З-з-а-очник!» Это после того как битый час беседовали и инженер так и не дознался, почему Антон решил остаться с незаконченным высшим.

А как ему объяснишь, академику? Отцу, когда прошлый год ездили всей семьей в Пензу, тому было проще растолковать. Да, бросил. Какая учеба — в одиночку корпеть над задачами? До иного допрешь, а главное, может, останется неизвестным — какой у тебя тогда диплом? И успеется еще. Кто учится на заочном, только для того и старается, чтобы из полка смыться. А ему зачем, ему нравится возле самолетов. И аэродромы везде одинаковые, видел.

Аня сидела рядом, поддакивала. Антон не мешал. Ему давно была известна ее тактика: муж выучится, а она что, так при корытах и останется? Пусть уж все поровну, раз у нее только торговый техникум. Недаром любила погромче повторять, разговаривая с соседкой на кухне, чтобы он слышал: «От замужней женщины немного требуется — в комната прибрано, дети умыты и чтоб сама не крокодил!»

«Ишь храбрая, выпроводила, — думал Антон, ворочаясь на вагонной полке. — И сапожки приписала. На импортные небось надеется… От Томки зависит. Вот ведь как: не хочешь просить, а попросишь. Хоть и старший брат, самому полагается помогать. Вот как выходит! Неудачная, по всему, дорога…»

В том, что поездка действительно не удалась, Антон убедился скоро, как только появился в Москве у сестры.

Жила она в Грохольском переулке, в новом доме. Родители Толика разменяли свои три комнаты, себе взяли однокомнатную квартиру в Бескудникове, а молодым досталась хоть и небольшая, но двухкомнатная. Антон здесь уже бывал проездом, ничего выдающегося в квартире не обнаружил и еще посетовал, что второй этаж, внизу магазин, всю ночь грохочут ящиками и подкатывают грузовики — он бы так жить не стал. Тамара в ответ только махнула рукой — братец никогда ни в чем достоинств не находит, а Толик подвел к окну и вроде как в оправдание показал та пристройку к магазинному дворику — гараж там для инвалидных колясок, и в нем Толику разрешили держать мотоцикл. Мнение зятя много значило для Антона, и он сказал: «Ладно, живите».

Теперь квартира ему понравилась. В первой, проходной, комнате появился гарнитур, недорогой, правда, расхожий, во красивый, а еще — чудной аквариум с рыбками, он висел на стене, один бок скошен книзу, и с пола, от насосика с электромотором в просвеченное лампой зелено-голубое подводное царство тянулись резиновые трубки.

— Это кому? Лельке? — крикнул Антон про аквариум, потому что сестра была в кухне.

— Да нет, Толик себе со скуки соорудил, пока я в экспедиции была. Лелька у бабушки, ее там в детсад отдали.

— А «Ява»? — настороженно спросил Антон, — Или уже не занимается?

— Занимается. Чего ему еще делать?

— И тебя катает?

Сестра не отозвалась. Антон тогда еще не сообразил, что так вот безответно обрывается уже не первый его разговор с Томкой и что беседует она больше на расстоянии, словно пряча глаза, — то из кухни, то из дальней комнатки, спальни. Вообще, как она сказала, день у нее оказался свободный, дали отгул, можно, конечно, по дому кое-что сделать, только ведь и брат тоже не каждый месяц является, полагалось бы рядом побыть. Но он ничего подозрительного не обнаружил, когда приехал с вокзала и когда плескался в ванне, непривычной ему, ездившему каждую субботу в баню, переменял военную форму на трикотажный тренировочный костюм. Только вечером, когда Толик возвратился с работы, когда сели за стол и выпили по первой рюмке, со свиданьицем, и Антон потянулся налить по второй, он вдруг заметил, что Томка встала и ушла, а Толик, ероша волосы, — тут и замечать было нечего, — отодвинул рюмку и кисло сказал:

— Ты давай один, неохота сегодня.

Сестра долго пропадала на кухне, потом явилась с горячей сковородкой, но сама есть не стала, и Толик, в сущности, тоже не стал, только расковырял котлету вилкой. Антон попробовал развеселить хозяев, рассказал, как весной ездил на охоту и провалился по шею в бочажину, еле выбрался, а потом хлопнул еще одну стопку — за процветание семьи родичей, но из торжественного ужина в честь его приезда явно ничего не выходило, и он смирился, поплелся за Толиком к телевизору.

В десять легли спать. Антону постелили в проходной комнате на диван-кровати. Матрац был поролоновый, жесткий, но простыня скользко отдавала чистотой, растянуться на ней было приятно, и Антон не заметил, улеглись ли хозяева, — тотчас уснул.

Проснулся он невзначай, будто его толкнули, и не сразу понял, где находится. Рядом медленно плыли оранжево-золотистые рыбы, и водоросли неестественно зеленого цвета делили их на пары и тройки, а в стороне толпились пузырьки воздуха, словно кто-то невидимый сердился и дул на рыб. Антон наконец сообразил, что видит аквариум, и в нем горит лампа, даже ночью горит, чтобы рыбы не заблудились среди водорослей. Он перевел взгляд на стеклянную дверь балкона — там темнела листва, а за ней, будто в другом аквариуме, с невидимыми стенками, светился фонарь. «Ишь как тут ночь расцвечивают, в Москве», — с осуждением подумал Антон и вдруг услышал у себя над головой приглушенный голос. Понял, что это из-за двери, из спаленки, и приподнялся на подушке.

— Он же проснется, тише, — укорял голос Толика.

— Ну и пусть! — оборвала Томка. — Все равно узнает. Я не боюсь.

— Храбрая что-то стала… А о Лельке подумала?

— Подумала! Побудет у твоих, а потом я ее заберу.

— Ты меня сначала спроси, может, я еще не отдам.

— Суд определит…

Стало вдруг тихо, и, как Антон ни напрягался, больше ничего не услышал. Он в изнеможении опустил голову на подушку, чувствуя, как затекла шея.

Долетевшее сквозь дверь сразу не поразило его, он даже подумал, что это неприлично — лежать ночью с открытыми глазами и подслушивать, о чем говорят в постели муж и жена. И тут наконец до него дошло, что разговор идет как раз о том, чтобы им не быть мужем и женой — сестре и зятю, и разговор такой у них, быть может, уже не первый, — возможно, ставят последние точки, и обсуждать, собственно, нечего, вот и повторяют говоренное вчера и позавчера, чтобы помучить друг друга.

«Вовремя явился, — оценил Антон свое положение. — Со списочком и за мотоциклом… Вот дураки!»

В небе за окном чуть пробивался рассвет, тихо бормотал моторчик в углу, и рыбы, как днем, плыли и плыли в лучах лампы, но комната, с расставленными кое-как стульями, с чемоданом в углу, со съехавшим с дивана одеялом, упорно хранила ночной, нереальный вид, и от этого услышанное и понятое в его тревожной сути все-таки не представлялось Антону таким уж определенно свершившимся, словно он проснулся и вспоминает неприятный сон, но если опять заснуть, то все пройдет, хоть и будет помниться, оставит след.

Он натянул одеяло и повернулся на другой бок. Во дворе к магазину подъехала машина, шофер никак не мог подать задним ходом к дверям, и кто-то негромко подсказывал ему: «Лево, лево». Мотор наконец умолк, стали кидать ящики, звуки раздавались размеренно, похожие на хлопки, и глаза сами закрывались, потянуло в дрему. Оттого Антон и не разобрал, когда за дверью снова заговорили, не расслышал первых фраз. Опять приподнялся над подушкой, но теперь это и не требовалось — спор Томки с Толиком шел в полный голос.

— Я люблю его, слышишь! Люблю! И он меня…

— А что же раньше было? За меня-то зачем пошла? Чтобы московскую прописку получить?

— Негодяй!.. До чего же ты ничего не понимаешь!

Томка заплакала. Антону стало не по себе. Посветлевшее небо почти совсем вернуло комнате дневные очертания, а всхлипывания сестры за тонкой стенкой окончательно убедили, что все происходящее не сон и что на ближайшие дни, по крайней мере, уже не вернешь ни спокойно-доверительных отношений с родичами, ни уверенности в разрешении собственных забот. Больше того, с рассветом в его собственную, Сухарева, жизнь входила новая и трудная забота, от которой можно было и отмахнуться, но он бы никогда не позволил себе такого.

Слова Толика о прописке больно ужалили, как жалило обычно Антона все, что требовало от него действий, которые он по своей воле посчитал бы неправильными. Зятя он не только уважал, но и любил ненавязчивой мужской любовью и как мужа считал наивысшим возможным для Томки жизненным шансом. Но то, что расторжения брака требовал не он, Толик, а Томка, бросало тень и на него, Антона, вообще на весь сухаревский род, ибо уличало его в неверности. Главное же — ставилось под сомнение жившее в многочисленных, рассеянных по России семьях Сухаревых убеждение, что, несмотря на метро, спутники, сборные дома, транзисторы и прочие новшества века, принимать решения, выходящие за пределы обыденного меню, должен и  м о ж е т  лишь мужчина, муж, а женщина в роду Сухаревых имеет право лишь на одно решение — чьей женой стать раз и навсегда.

Антон гордился, что он Сухарев, и Томка, бросая вызов Толику, бросала вызов и ему, Антону. Захотелось встать, открыть дверь в спальню и оборвать сестру, чтобы не блажила. Так бы он оборвал свою Аню и с сестрой так поступал, командуя в большом и малом, когда они росли вместе, и лишь годы, проведенные врозь, Томкина нынешняя жизнь и присутствие Толика мешали поступить так, как Антон хотел, как считал правильным. И на грех еще, за стеной опять все утихло, даже Томкины всхлипывания — оставалось лежать, смотреть в совсем уже заголубевшее за балконом небо и думать, перебирать в памяти прошлое, выискивать, что же могло привести к этой вздорной, бессонно-тревожной ночи.

В первый после училища отпуск Антон заявился, как водится, домой, в Пензу. С Аней он уже зарегистрировался, она была в положении, располневшая и пугливая, гулять выходила только во двор, в крохотный цветничок под окнами, а остальное время шепталась со свекровью, еще по письмам Антона, еще по фотокарточкам с лаской признавшей невестку и теперь прочно взявшей ее под свое опытное покровительство. Антон носился по городу, разыскивал школьных приятелей и возвращался домой, по понятиям сухаревской семьи, поздно, то есть когда вечер переваливал за десять часов. Однажды, сидя в такое время в кухне и доедая согретый матерью ужин, он вдруг спросил, словно бы спохватившись: «А Томка где?» Мать отвернулась от плиты, удивив Антона виноватостью взгляда: «Так ведь ухажер у нее, Антоша. Взрослая у нас Томочка, пора ей».

Сестра была на четыре года моложе Антона да еще три училищных он, в сущности, не видел ее — вот она и представлялась девчонкой. Но, когда внес вслед за медленно шествовавшей Аней чемоданы, когда расцеловался с матерью и с отцом, взору его предстала худенькая девица с высоко взбитой прической, в белой кофточке и такой короткой юбчонке, что Антон мысленно охнул и подумал, как это отец терпит. Потом-то выяснилось, что отец ничего не терпит, не раз уж, еще когда Томка училась в девятом и в десятом, выбрасывал на помойку коробочки с тушью, щеточки и кисточки, но после десятого Томка устроилась ученицей в парикмахерскую, быстро выбилась в мастера и при очередной схватке за свою парфюмерию заявила отцу, что, если он еще прикоснется к какой-либо вещи на столике под трюмо, она выкинет из угла в сенях все его напильники, дрели и молотки, потому что гребень и ножницы — такие же инструменты, и пусть он больше не пристает со своими представлениями о красоте, ибо ее профессия — мода, и делать людей по-современному красивыми можно, лишь будучи современной самой. Отцу, поскольку он уважал всякое ремесло, оставалось лишь трахнуть об пол тарелку, а то, что нет ничего красивее для девушки, чем коса, и что юбка должна хотя бы прикрывать колени, он уже доказывал своему напарнику в поездке, где-нибудь под Рузаевкой.

Мать, объяснив все это Антону, грустно подытожила: «С тех пор почти что не разговаривают. Беда…»

Томка в ту Антонову побывку взяла в разговорах с ним тон насмешливо-покровительственный. Советовала, в какой сходить кинотеатр, какую купить электробритву и еще — чтоб не заглядывался на девиц, гуляющих по Московской. Антону хотелось цыкнуть на нее. Девчонкой она росла, побаиваясь его подзатыльников, и никогда бы не позволила себе так разговаривать с ним. Теперь же Томкина поблескивающая лаком прическа и длинные, свисающие чуть ли не до плеч серьги смущали его, он вяло отшучивался и предпочитал в долгие разговоры с Томкой не вступать.

Вот кавалер ее оказался простым и понятным. Он уже захаживал и в дом к Сухаревым, а познакомившись с ним, Антон сам стал звать его и даже свел с отцом — прежде Толик Гущин приглашался, лишь когда глава семейства отсутствовал.

Толик ростом был под стать Антону, такой же высокий, лишь поуже в плечах, солдатская форма сидела на нем мешковато, но до «дембиля» ему осталось недолго, и он то и дело повторял, с каким наслаждением облачится в гражданский костюм.

Служил Толик в комендантском взводе артиллерийского училища, и поначалу это было не совсем понятно, поскольку до армии он работал в телевизионной мастерской, почти что окончил техникум, и, по идее, ему должна была достаться служба более интеллектуальная. Вскоре открылось, что он и находился прежде в училищном учебном центре, готовил радиолокационную аппаратуру к занятиям, пока не надерзил ротному и тот в сердцах не сослал его в Пензу — стоять в проходной училища, караулить склады или еще что. Тут его Томка и подцепила.

Это, конечно, Антон так говорил — «подцепила». Сестра, смеясь, рассказывала, как Толик, тогда еще незнакомый, заплатил за билет в троллейбусе, потому что у нее не оказалось мелочи, и сошел следом на остановке, а она возьми да и заведи его в парикмахерскую — отдать долг. Потом-то он уж сам стал приходить, Толик. Напротив парикмахерской сквер есть и лавочка, вот он на лавочке и сидел, а она возилась с клиентками и видела его через окно. Сколько у него увольнений было, столько раз он и приходил, пока она не вышла спросить, что ему нужно. Он робко так ответил: «Вас», — и стал дожидаться, когда у нее кончится смена, вовремя вернуться в казарму опоздал.

Томке нравилось об этом вспоминать. Антону уже надоело слушать, а она нет-нет да и возвращалась к троллейбусу и лавочке. И еще любила переводить разговор на Москву, на то, что Толик — москвич и как он прилично зарабатывал в своем телеателье, жаль только, в техникуме диплома не защитил.

Сам ухажер в такие минуты больше молчал, поглядывал на Томку, словно бы разрешая ей говорить что угодно, лишь бы ему подольше оставаться подле нее. Наедине с Антоном был разговорчивее, рассказал про отца, моссоветовского работника, добавил, что тот болеет часто, скоро на пенсию уйдет, и про мать — учительницу, как ее ученики любят: она скучные предметы преподает — алгебру, геометрию, но сколько раз возвращалась домой с цветами, а уж как праздники, так почтовый ящик битком набит поздравлениями. Толик помог Антону перекрыть рубероидом крышу на дровяном сарае, вместе они допилили все плахи, что там лежали, несколько раз ходили на футбол, и, когда пришла пора отправляться к новому месту службы — на Север, в Ужемье, у Антона было такое чувство, словно он расстается с закадычным другом, а не с ухажером сестры-холостячки.

Аня благополучно родила, а вскоре пришло письмо из Москвы, в котором Томка радостно сообщала, что ее фамилия теперь не Сухарева, а Гущина, и работает она не просто в парикмахерской, а в салоне, и ее взяли без звука, хотя и был ужасно трудный конкурс. Аня, прочитав письмо, сказала, что Томка врет, никакого конкурса не было, просто дала взятку, потому что в Москве парикмахеры, слава богу, сколько получают, особенно женские, и желающих делать прическу — вагон, без конкурса сядут, но Антон цыкнул, чтобы она прекратила болтать; ему было приятно, что Толик теперь его родственник, а где Томка работает и кем — ее дело.

Месяца через два пришло еще одно письмо, и теперь Томка уведомляла, что переменила профессию: уже не парикмахер, а ученик мастера-гримера и работает на самой что ни на есть настоящей киностудии. Конечно, писала она, получился некоторый проигрыш в материальном положении (тут Аня сказала: «Некоторый! Рублей сто в месяц потеряла, дура»), и разряд мастера можно получить только через полгода, но дальше все будет зависеть от нее самой — можно расти до гримера-художника, и тогда фамилию твою станут писать в титрах фильма рядом с артистами, с оператором и режиссером — главное, у нее есть то, что она хотела, и с дороги своей ни за что не свернет.

Чем занимаются на киностудиях, Антон представлял смутно. Ему казалось, что студия напоминает фотоателье, какие бывают в городах на больших улицах, — там стоят аппараты на треногах и перед ними артисты разыгрывают сцены, которые потом каким-то образом складываются в кинокартины. Что делает при этом режиссер, он никогда не задумывался. Его интриговала лишь должность директора, фамилию которого уважительно писали отдельно, во весь экран, и фамилия во всех фильмах значилась разная — получалось, что на киностудиях либо очень много директоров, либо они часто меняются.

Через год Антон оказался проездом в Москве и убедился, что Толик против новой профессии жены не возражает, а Томка просто млела от важности. Перекрасила волосы в черный цвет, коротко остриглась и без конца рассказывала, какие картины где начали снимать, кто из режиссеров чего стоит и почему некоторые боятся цвета, предпочитают кино черно-белое. При этом она называла фамилии и имена так непринужденно, словно Антон был обязан знать всех режиссеров так же хорошо, как летчиков своей эскадрильи. А он и одного-двух знать не хотел, и польза от Томкиных рассказов состояла лишь в том, что теперь ему стало ясно, как снимают фильмы: не только в «павильонах», то есть на студии, а еще и «на натуре». И не во дворе студии или где поближе, а где покрасивее, хоть за тридевять земель. Томкин декабрьский загар, например, объяснялся тем, что она только-только явилась из «экспедиции», из Сухуми.

До сих пор Антон полагал, что экспедиции бывают только у геологов и полярников. Спросил у Толика, не много ли два месяца жене пропадать, могут, наверное, придумать и подольше, но тот не понял смысла вопроса, промолчал; он, как и прежде, таял при одном взгляде на Томку, и Антон отстал от него.

Так и пошел год за годом. В Ужемье приходили письма, и Антон даже видел в клубе одну картину про заводскую молодежь, о съемках которой уже сообщала сестра, и знал, что она работала в группе, готовившей фильм. Одна экспедиция, в Одессу, у Томки длилась целых пять месяцев, но Толик, судя по всему, разлуку вытерпел, и под крылом у бабки, его матери, преспокойно росла их дочь Лелька, родившаяся как-то невзначай.

Ничего, ну ни капельки, не предвещало, что в семье могла появиться трещина. В письме, полученном за месяц до того, как Антону отправиться в Москву, оказалась фотография. Кто снимал, неизвестно, но получилось здорово: на опушке леса стоит Толикова «Ява», а сам он перед ней — в кожанке и круглом шлеме, держит на руках Томку, а та счастливо смеется, видно, болтает ногами, размахивает своим шлемом, и в нем полно ромашек и еще каких-то полевых цветов…

Но ведь были, были же сказанные час или сколько там времени назад Томкины слова «люблю его» (не Толика), «суд решит» (про Лельку). Были! И, вспоминая их, перебирая прошлое в памяти, Антон почему-то дольше всего видел перед собой фотографию, где Толик держит жену на руках и они оба смеются, — видел и удивлялся непрочности жизни, казалось бы, такой удачливой, полной любви.

Ему вдруг стало обидно. Не за Толика, которого отвергали во имя какого-то другого человека, и не за Томку, не сумевшую сохранить то, что она сама же создавала с такой энергией и расчетом, а за самую жизнь с лесной опушкой, где стояла «Ява», с букетом ромашек в круглом, как глобус, мотоциклетном шлеме. И тут же Антон вспомнил отца, вечно настороженного, вечно что-то проверяющего, предостерегающего семейство, соседей, сослуживцев, и, быть может, впервые — во всяком случае, впервые так отчетливо — Антону стало понятно, почему отец был таким: он ценил как самое высшее достояние все, что создавалось трудом, прилаживалось, притиралось, проверялось временем, и ему становилось горько, если даже самая малость, чепуха, разрушалась, теряла смысл. Для отца  е с т ь  стоило дороже  б у д е т, и всякое обновление он признавал лишь как приумножение существующего, а не разрыв с ним.

Вероятно, приди это на ум Антону в другое время, он бы назвал отца консерватором, но в маятную, бессонную ночь получилось иначе — он определил отца как  х о з я и н а  жизни, хозяина рачительного и строгого, а значит, и достойного уважения. И следом открылось, что и он сам, Антон, тоже такой на службе и в семье, и в этом нет ничего плохого, напротив — хорошо, если ты повсюду чувствуешь себя хозяином, а не случайным, нанятым работником. Потому-то у него и с Аней порядок, просто невозможно представить, чтобы она ревела ночью, как Томка, и потому он не спит сейчас и думает, как поступить…

Небо наливалось синевой. Потух фонарь, ненужно светивший сквозь листву, по асфальту зашаркала метла. Потом проехала машина, за ней другая, шумно вспорхнули голуби, и несколько раз тявкнула собака.

В спаленке послышались неясные шорохи, и вдруг дверь распахнулась, через комнату прошагал Толик. Он был, вероятно, уже одет, уже не по-утреннему — в трусах и шлепанцах, — каблуки ботинок явственно простучали по полу. В ванной зашумела вода, потом недолго жужжала бритва. Толик пошел на кухню и что-то там делал, явно не собираясь появляться в комнатах.

Антон ждал, что выйдет и Томка — надо же готовить завтрак, — но в спальне было тихо, и он, подождав еще минут пять, встал и зашлепал босыми ногами в кухню.

Толик сидел за столом и намазывал масло на хлеб. На плите кипел чайник. Толик поднялся и, не глядя на стоявшего в дверях Антона, налил в чашку кипятка. Антон сел за стол, скрестив руки, поеживаясь не то от холода, не то от странного, непривычного озноба.

— Так что, всерьез разводитесь? — спросил он хриплым, ночным голосом.

— Ага.

— И давно катавасия началась?

— Закрой дверь, — сказал Толик. — И не ори.

— Я не ору… Дураки. Вот дураки! А кто он?

— Режиссер. У них на студии. Оболенцев — фамилия.

— Обо-лен-цев… Ишь какой! Думаешь, серьезно?

— Не знаю. Я теперь ничего не знаю.

— Глупости, — справившись с дрожью, бодро сказал Антон. — Небось за тебя по любви вышла. Чепуха времени-то, как поженились, не могло выветриться.

— «Анну Каренину» проходил? — спросил Толик. — Ничего, брат, не попишешь.

— Тоже, придумал! То литература, а здесь обыкновенно. Дурь ты из Томки не выбил, хоть и муж, не поставил себя. Сказал бы, что никаких — и все. — Антон для вящей убедительности ударил кулаком по столу. — И все!

— Тише ты, — сказал Толик и встал. Кусок хлеба, на который он намазывал масло, остался лежать на столе нетронутым, только чашка была пуста. — Я пробовал… все пробовал. — Голос у Толика задрожал, и казалось, он сейчас расплачется. — Я, знаешь, как думаю: если женщина нашла другого человека, то уж молчи, сам виноват. Не сумел быть для нее лучше всех.



Поделиться книгой:



Регистрация