Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Диптих - Николай Иванович Ульянов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мы — дети заката. Куда бы ни шли — приходим к концу: в университет — он доживает последние дни, в литературу — литература кончается, даже в Соловки попали в такое время, когда легендарный лагерь превращался в тюрьму. Когда же вихрем занесло на Запад, стало ясно, что и сюда поспели к спуску занавеса. А, ведь мы, как все подсоветские, были «западниками» не потому, что советский человек обязан быть западником, но и потому, что читали Ахматову:

Еще на Западе земное солнце светит И кровли городов в его лучах горят.

Нам ли было не заметить, что пылали они пламенем истребления?

Мы последнее поколение, способное чувствовать ужас надвигающегося конца. Следующие за нами будут гибнуть, но не будут знать, что гибнут. Конец мира станет для них бытовым явлением.

⁂

С тех пор, как раздались первые пророчества, прошло больше полустолетия, но не рассеялось, а укрепилось тайное сознание истинности предсказания. Если Блок не знал в точности, каких событий ждать, только чувствовал, что «в сердце уже отклонилась стрелка сеймографа», то мы и о событиях знаем, мы давно вступили в их лабиринт.

И век последний, ужасней всех Увидим и вы и я.

Каждый день приносит вести о пробуждении новых вулканов. Еще двадцать лет назад, «Три разговора» Вл. Соловьева с их прозрением грядущего завоевания России и Европы Китаем, читались, как беллетристика и волновали не больше, чем фантастический роман Уэльса. Ныне, неизбежность столкновения Китая с СССР обсуждается в печати теми, кто бичевал, когда-то Вл. Соловьева за его «мистицизм».

В поразительно короткий срок развязана дикость цветных континентов и уничтожены все доктрины Монро, ограждавшие цивилизацию от нашествий. Если Андрею Белому только «предносился» образ Бандиугу Диара, украшенного ожерельем из зубов убитых европейцев, то до нас явственно донесся из Конго запах жареного мяса белых людей. Не далек день, когда наших женщин начнут линчевать за отказ выходить замуж за негров. Не в знак ли покорности неизбежной судьбе, они уже сейчас превращаются в негритянок, в папуасок, в монголок?

Современная политика — единственный в мировой истории образец добровольного разоружения сильного перед слабым, высшего перед низшим, культурного перед варваром. Мы живем в летаргическом сне, видим, как нас кладут в гроб, зарывают в землю, но не можем ни пальцем пошевелить, ни слова вымолвить.

⁂

«Что современное человечество есть больной старик и, что всемирная история внутренне кончилась — это была любимая мысль моего отца, — писал Вл. Соловьев, — и когда я, по молодости лет, ее оспаривал, говоря о новых исторических силах, которые могут еще выступить на всемирную сцену, то отец, обыкновенно, с жаром подхватывал: «Да в том-то и дело, говорят тебе: когда умирал древний мир, было кому его сменить, было кому продолжать делать историю: германцы, славяне. А теперь, где ты новые народы отыщешь? Те островитяне, что ли, которые Кука съели. Так они, должно быть, уже давно от водки и дурной болезни вымерли, как и краснокожие американцы. Или негры нас обновят? Так их хотя от легального рабства можно было освободить, но переменить их тупые головы так же невозможно, как отмыть их черноту».

Как видим, во времена С. М. Соловьева еще рассуждали о том, — принесет ли с собой приход Бандиугу Диара зародыш новой цивилизации и будет ли кому продолжать делать историю? Для нас уже не существует такой темы. Даже если принесет, даже если тысяча лет новой дикости будет сулить новое возрождение — что это нам? Другая планета, другая галактика. Мы обитатели европейского млечного пути; с падением его звезд кончается наш мир, как кончился он для блаженного Иеронима с разрушением Вечного Города.

И не все ли равно, кто его разрушит — черные или белые?

Всемирная писаревщина, провозгласившая ломку самым важным делом, страшнее черных нашествий. Это она заглушала всегда голоса тревоги криками о декадентстве. Самую тревогу объясняла страхом буржуазии перед неизбежной «пролетарской» революцией. И вот оказалось, что ложью, выдумкой, мифом была как раз пролетарская революция, которой никогда, нигде не совершалось, а то, что названо ее именем, глянуло на человечество леденящими кровь глазами. Блок умер, не выдержав этого взгляда, а мы читаем в нем конечную гибель. Всякий оптимизм теперь — «издевательство над непосильными человеческими страданиями», а пошлая декламация о «светлом будущем» звучит, как голоса из стана заговорщиков, как утешения персидского палача, точащего нож над головой жертвы и приговаривающего: «не бойся, резать не будем».

⁂

Европейское человечество ждало конца мира в 1001 году, в 1492 году, но было это не по тайному страху, вроде того, что заставляет грызунов целыми ордами переселяться с места на место в предчувствии голода, а вследствие ошибочного толкования священных книг.

Теперь книжники сулят земле жизнь вечную. Они наперечет знают возможные случаи ее гибели, вроде столкновения с луной или другой планетой и убеждены в малой вероятности таких казусов. Они не боятся атомных бомб, неспособных, будто бы, полностью уничтожить жизнь на земле.

И все-таки, никогда еще призрак всеобщей гибели не владел так умами и воображением. Теперь это уже не «славянофильские бредни», не герценовские предчувствия — это Шпенглер, Ортега, Орвелл, это тысячи романов и кинофильмов, где либо древний дракон пробуждается и разрушает гигантские города, либо сошедший с ума ученый разбивает склянку с изобретенным им веществом, уничтожающим все живое на земной поверхности. Если правда, что идеи — суть тени надвигающихся событий, то охватившая нас смертная тоска — такая же тень от страшных крыльев, простертых над миром.

Беды ждут от взрывов, от истребительных жидкостей и газов, загадочных лучей, от дьявольских механизмов. Как не похоже это на переживания, с которыми читались книги Жюль Верна! Их фантастика овеяна светлым чувством приятия научных открытий, победного шествия техники, гордостью человеческим гением. Но уже в романах Герберта Уэльса появляется опасливая нота; там много мрачных катастроф. Чем ближе к нашим дням, тем ужаснее повести из области «чудес техники». Все сулят гибель.

Злей не был и кощей, Чем будет, может быть, восстание вещей.

Так пугали футуристы лет пятьдесят тому назад. И запугали. Автомобиль и впрямь начинает представляться злым духом. В одной Америке он убивает ежегодно до пятидесяти тысяч человек. Он изгнал пешеходов с дорог США, лишил страну тишины и покоя, необходимых для творческой работы, сделался распространителем мещанства и пошлости во всем мире. Пугают и счетными машинами, созданными для разгрузки человеческого мозга от черновой работы; боятся, как бы они не освободили его совсем от вычислительных способностей; ссылаются на то, что уже в школах упраздняют заучивание таблицы умножения, что наличие специальных линеек и приборов избавляет современных Митрофанушек от решения арифметических задач, как наличие извозчиков избавляло их фонвизинского предка от необходимости изучать географию. Восстание вещей видят также в широком применении медицинских аппаратов и лабораторных анализов; они уже породили у врачей атрофию способности ставить самый простой диагноз. Все это, как будто оправдывает страх. Но величайшая ложь, что-то вроде жалоб пьяницы на погубительницу-водку, есть в этом страхе.

В начале нашего века, религиозная философия в России подняла движение против окаменелостей христианства и церкви, во имя свободы религиозного чувства и примирения его с современной культурой. К сожалению, это салонное движение обнаружило больше охранительных, чем реформистских черт и после смерти самого смелого из своих ораторов, В. В. Розанова, быстро пошло «на переднее». Среди эмигрантской молодежи оно породило кучку «талантливых» говорунов типа Поплавского, назвавшего Пушкина «последним из великолепных мажорных и грязных людей возрождения», а ныне завершило свой цикл статьей Ф. А. Степуна.{21} Протестуя против «современной науковерческой культуры с ее стальным рационалистическим шумом, ее насилием над человеческой личностью и вовлечением всей жизни в несвойственный живым организмам машинно-механический ритм», — он возвращает нас к мудрости старых московских книжников: «богомерзостен перед Богом всяк любяй геометрию».

Блаженный Августин не предавал анафеме технику, но восхищался изобретением оружия, домашней утвари, театральных машин, способами убивать, ловить и укрощать зверей, прогрессом медицины, кулинарией, изобретением ядов.

Все подвиги ума взяты под защиту автором «О граде Божием».

Он ни разу не подвергает сомнению их благой источник, «даже по отношению к вещам излишним или вредным». Все они «должны иметь хорошую основу в своей природе, дабы иметь возможность изобрести все это».

Изобретательство свято, как свята наука. Оно ничего не создает, но открывает то, что было в предвечном замысле вселенной — давящую силу пара, существовавшую до Уатта, электричество, бывшее до Гальвани и Вольты. Чем это не христианский путь познания Бога? «Расколите кусок дерева, Я там; подымите камень и вы найдете Меня там».

Машина такое же откровение, как Парфенон, как готический храм.

⁂

Чему же ужасаемся, говоря о кошмарах машинного века? Не механизму самому по себе. Страшно осквернение его торгующими. Кошмар не в медицинских аппаратах, а в алчности и невежестве эскулапов, в гнусной системе здравоохранения, при которой чудесные приборы попадают в руки жюль-роменовских Кноков, чеховских фельдшеров, мольеровских Сганарелей.

Когда, в Нюренберге будут судить за гибель цивилизации, перед судом престанут не танки и не ракетные снаряды.

Философия машины — нравственная философия.

Машина — совесть, страшный суд, выбор между добром и злом, жизнью и смертью.

Ужас наш в том, что выбор уже сделан. Сейчас даже дети знают, что атомная война может начаться благодаря случайному или намеренному нажатию кнопки каким-нибудь шалопаем-лейтенантом. Знают, что судьба живущего зависит от самих людей, и в этом больше страха, чем в появлении зверя о семи головах. Человечество, в своем движении, подошло к той черте, когда может стать виновником собственной гибели. В его руках скопилась невиданная, неохватываемая умом механическая сила и сила общественной организации. Она достаточна для превращения планеты в цветущий сад, но достаточна, чтобы и уничтожить ее.

Небывалая мощь находится не в тех руках, какие должны управлять ею. Величию материальной силы не противопоставлено величия духа и интеллекта. Ребенок, играющий заряженным пистолетом, дикарь, подвесивший бомбу, как погремушку к своему одеянию, сумасшедший, прячущий под кровать балон со смертоносным газом, ракетный снаряд с приставленным к нему футболистом — вот сюрреализм нашего мира. Прибавьте к этому сложнейшую машину государственного управления, оказавшуюся повсюду в руках фанатиков, маньяков, фантазеров, тщеславных ничтожеств и, просто, глупых людей. Великие державы Запада открыто признают кризис государственных умов и способностей. Каждые президентские выборы поднимают вопрос: кого выбирать? В тех странах, где этих сомнений нет, господствует лозунг — «каждая кухарка может управлять государством».

⁂

Все это уж было когда-то. Сжигали для потехи Рим, сажали коней в Сенат, да и Сенат не ослами ли был представлен? Философов дважды изгоняли из Рима — один раз при Нероне, другой раз при Домициане. Порочным и глупым правителям соответствовала бессмысленная, развращенная толпа. Беспечность и равнодушие в защите отечества доходили до поощрения варваров к нападениям на него.

Как много в этом от «повторяющейся истории»! Падение древних цивилизаций принято объяснять чем угодно, только не слабостями самих людей. Никому еще гибель Рима, Вавилона, Греции не предстала, как несданный экзамен на аттестат духовной и умственной зрелости. И не слишком ли мы поспешно забыли библейскую историософию с ее гневом Божиим на неудачное творение, которое изгонялось из рая, на которое насылали всемирный потоп, которому грозили полным истреблением?

Быть может, полные истребления бывали не раз. Миллионы звезд — не суть ли это планеты с кишевшей на них жизнью, вновь превращенные в сгустки раскаленного газа? Так ваятель комкает неудачное произведение, обращая в кусок бесформенной глины, чтобы снова начать лепить. Быть может, опыт жизни проделывался миллионы раз во вселенной и будет проделываться еще миллионы раз. Может быть, не на земле, а в созвездии Сириуса наступит великий миг, когда дух восторжествует над материей и живущее окажется достойным вечности и бесконечности.

Земля, как неспособный студент, много раз проваливалась на экзаменах. Теперешний ее экзамен — последний. Он означает: быть или не быть. Он еще не кончен, но исход виден ясно. Будет он означать гибель культуры или физическую гибель человечества — не все ли равно? Культура XX века не может погибнуть без невиданного уничтожения людей. А если и останется горсть папуасов на Новой Гвинее, что из этого?

«Механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе против всякого зла, всякого негодяйства, всякого злодеяния: и в конце времен злодеи разорвут мир».

Обращал ли кто внимание лет пятьдесят-шестьдесят тому назад на эти слова В. Розанова? Никто, конечно. Ныне они — откровение.

Разве не наступил он, этот паралич?

Когда вышел «Закат Европы» О. Шпенглера разговоры о нем велись в таком же, примерно, тоне, в каком астрономы рассуждают о потухании солнца через четыре миллиарда лет. Никто не предполагал тогда, с какой катастрофической быстротой пойдет гибель мира. На глазах одного поколения произошли сдвиги и разрушения, исключающие возможность возврата ко временам благополучия. Всеобщее скольжение в бездну открылось самому неискушенному взору. Кто посмеет теперь сказать, что вещие слова «мудрецов и поэтов» были ложью?

Ясно видим апокалипсического Агнца, снимающего шестую печать, после которой — землетрясение, помрачение солнца, кровавое преображение луны.

В ком сердце есть, тот должен слышать, время, Как твой корабль ко дну идет.

1965.

II

«Патриотизм требует рассуждения»

То, что зовется национальной сущностью — такая же тайна, как душа, как талант, как индивидуальность. У нее нет ни имени, ни определения, ни описания, она выражается в характере, в подвигах, в творениях, и другого способа выражения не имеет. «Кто мог бы облечь в понятия или в слова, что есть немецкое?» — спрашивал Леопольд Ранке. Was ist deutsch? Каутский, обративший внимание на этот вопрос, совершенно законно сближает его с тем, что Фауст говорил Маргарите о Боге: «Чувство — всё»; имя ж — дым и звук пустой». Нация есть величайшая определенность и величайшая неопределенность. Подобно божеству, она не терпит вложения перстов и эмпирического изучения. Испытующая рука хватает пустоту, как при попытке обнять бесплотный призрак. Блок это понимал:

Ты и во сне необычайна, Твоей одежды не коснусь. Дремлю — и за дремотой тайна, И в тайне — ты почиешь, Русь.

Создание величайших ценностей европейской культуры падает на те времена, когда почитали эту тайну, не гнались за «пустым звуком», не впадали в соблазн ответить на вопрос Was ist deutsch или Was ist französisch?, но умели немецкое и французское выражать так, как в наше время уже не умеют. Этим объясняется урожай на Шиллеров, Гёте, Кантов, Декартов, Мольеров, Расинов.

Если искать причины творческого горения европейского человечества на протяжении больше чем пяти столетий, то не национальную ли стихию надлежит прежде всего иметь в виду? Ведь мы и узнаем-то нацию по музыке, по картинам, по архитектуре и поэзии, по государственным и общественным формам, по быту, костюму, по языку. Национальность раскрывается в творчестве. Значит и творчество народа без нее трудно представить. Какое бы сходство ни наблюдалось между культурами различных стран, оно не способно устранить их местного своеобразия. И давно замечено, что не будь этого своеобразия, не было бы и европейской культуры.

Старая Европа умела ценить источник своего творчества и свято хранила заповедь невкушения от древа познания собственной национальности. Это грехопадение совершила Европа новая. Она забыла, что «мысль изреченная есть ложь», и во сто раз большая ложь — «изреченное» чувство. Таинственное, иррациональное, не поддающееся определению, она захотела перевести на язык логических норм мышления и закрепить в документах и декларациях. Она забыла, что, по словам Вл. Соловьева, «идея нации есть не то, что она сама думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности».

⁂

Целая эпоха связана с «национальным пробуждением», с «национальным самосознанием». Их отождествляли с прогрессом, с развитием духовных сил нации, а когда «пробуждение» сопровождалось образованием независимого государства, в этом видели залог наибольшего выявления национальных способностей и национальной самобытности. Утопическое представление о социализме как всеобщем благополучии ассимилировалось у Отто Бауэра с национальным государством. «Вовлечение всего народа в национально-культурную общность, завоевание нацией полного самоопределения, растущая диференциация наций — вот что означает социализм». Никто теперь не сомневается, что «растущая диференциация наций» ничего общего с прогрессом и материальным благополучием не имеет. Парнель и Фении, заставлявшие когда-то восторженно биться сотни тысяч сердец, несомненно обманули мир. Учредившееся благодаря их борьбе ирландское независимое государство своим сереньким никчемным существованием лишило подвиг Парнелля всякого обаяния. Стоило из-за этого безумствовать и бороться? Ни народное благосостояние не повысилось больше, чем оно могло повыситься под англичанами, ни культура не поднялась, а самое главное — вместо ожидавшегося расцвета национального творчества, выявления лучших сторон национального духа, наблюдается повсюду как раз обратное. Из всех познавших себя и самоопределившихся национальностей исходит такая обыденщина и пустота, что вряд ли они сами могут назвать это высшим выражением своей сущности. Разве можно сравнивать Италию эпохи Возрождения, даже Италию XVIII века с Италией после ее национального освобождения? Кавур и Гарибальди словно убили итальянский гений. Сделавшись великой державой, она перестала быть страной великих людей. Эта духовная бесплодность народов после их «пробуждения» — одна из самых загадочных черт истории нового времени. На нее сто лет тому назад указывал Герцен: «Всё мельчает и вянет на истощенной почве — нету талантов, нету творчества, нету силы мысли, нету силы воли; мир этот пережил эпоху своей славы, время Шиллера и Гёте прошло так же, как времена Рафаэля и Буонаротти, как время Вольтера и Руссо, как время Мирабо и Дантона...»

Объяснял это Герцен явлением социализма, выступлением на арену пролетариата и начавшейся классовой борьбой. Преувеличенную роль классовой борьбы находим впоследствии и у Ленина в его ответе авторам сборника «Вехи». «Среди вопросов европейской жизни, — социализм стоит на первом месте, а национальная борьба на девятом,... Смешно даже сопоставлять борьбу пролетариата за социализм, явление мировое, с борьбой одной из угнетенных наций».

Шантеклеры социализма внушали, будто солнце той эпохи всходило благодаря их пению. Нам дожившим до времен, когда все связи и все страсти обнаружили свою призрачность перед страстями национальными, так что социализм пользуется успехом лишь в той мере, в какой способен выступать в национальном обличьи, ясно глубокое их заблуждение. Осью событий XIX века были не трескучие парижские баррикады и революции, а мощные национальные восстания, вроде польского, греческого, венгерского, вроде борьбы за Гомруль в Ирландии, объединения Италии, объединения Германии и связанных с ними кровавых войн.

Осень европейской культуры пришла вместе с «весной народов». Сколько неверного накопилось вокруг этой «весны», вокруг «самосознания»! Самое слово это выдает рациональную, головную природу современного национализма, далекого от природы истинной национальности, которая — не столько разум, сколько чувство, не самосознание, а самоощущение, самочувствование. Национальное чувство слагалось веками, росло как дерево, без шума. Национальное сознание, напротив, всегда сопровождалось манифестациями, декларациями, митингами, пропагандой, экзальтацией. Оно как две капли воды похоже на деятельность политических партий. Оно и в самом деле — партийно, программно, демагогично. Национальное движение — это прежде всего идеология. Внедрение ее в умы и есть то, что принято называть «самосознанием». Оно никогда не бывает внезапным и всеобщим прозрением. Часто, это длительный процесс, сопровождающийся большим умственным движением и политической борьбой. Национализм, как религия, начинается с пророка и горсти его учеников. Проповедями и анафемами, мирными увещаниями и силою власть имущих, мученичеством и террором распространяется он на широкие слои народа. Превосходно выразил это Муссолини, считавший, что национальная идея «осуществляется в народе через сознание и волю немногих, даже одного, и как идеал стремится осуществиться в сознании и воле всех». Нацию он понимает, как «множество объединенное одной идеей». Национализм нового времени — не от народной толщи, а от политической элиты. «Национальное самосознание» никогда не возникает само по себе, из «духа народа», его этнографии, языка или расы. Оно создается и, раз возникнув, само создает и «дух народа», и язык, и этнографию.

«Национальное самосознание» — это перелом в жизни нации, а вовсе не рождение ее, как иногда полагают. Имею в виду распространенную манеру проводить разницу между «народом» и «нацией». Был, дескать, период, когда народ не являлся национальностью; сделался он ею под влиянием социально-экономических причин (капиталистические отношения), и лишь с тех пор как осознал свою общность — как общность немцев или французов, — можно говорить о нем как о нации. Суждение это — не вклад в выяснение проблемы, а ее затемнение. Да и трудно его обосновать исторически.

Не говорю уже о еврействе, ясно обозначившемся как нация в древности, задолго до появления капитализма, но правильно и то, что говорят о Ломбардской Лиге середины XII века, как о национальном итальянском явлении.

Кто осмелится сказать, что эпоха Возрождения не есть величайшее выражение итальянского национального духа? Прочие европейские нации, сколько-нибудь ярко выразившие свою индивидуальность, сделали это тоже в более или менее отдаленные времена, до капитализма, до весны народов, до самосознаний и самоопределений. Народы с пеленок знали, что они немцы, французы, русские. Наша «Повесть временных лет» обнаруживает изумительное знание не только этнографической карты Восточной Европы X века, но и национальной природы ее племен. Другое дело, что в те времена не существовало идеи государственного объединения по национальному признаку. Но любовь к родине, чувство родства с собственным народом и с землей были пожалуй выше, чем в наши дни. Времена до и после «самосознания» можно было бы определить как истинно-национальное и псевдо-национальное. В первом случае нация не являлась знаменем, ее редко упоминали, зато глубже чувствовали и выражали. Ее прославляли великими делами и творениями. После же самосознания самым великим делом считалось — прославлять нацию.

Тот же Каутский заметил, что если Ранке не мог определить словами, «что такое немецкое», то Зомбарт уже отлично мог это сделать. В книге, вышедшей в годы первой мировой войны он определял «немецкое» двумя безошибочными признаками: «единодушным отклонением всего того, что хотя бы отдаленно напоминает английское, или вообще западноевропейское мышление и чувствование», и — милитаризмом. «Милитаризм — это обнаружение немецкого геройства ... Милитаризм — это геройский дух, возведенный в степень воинского духа, он — Потстдам и Веймар в их высшем объединении. Он — «Фауст» и «Заратустра», и партитура Бетховена в окопах».

Из этих основных свойств выводилось целое мировоззрение: «Самое лучезарное своеобразие нашего мышления состоит в том, что мы уже на сей грешной земле воссоединяемся с божеством. Так мы, немцы, в наше время и должны пройти по всему свету с гордо поднятой головой и с непоколебимым чувством, что мы — божий народ. Подобно тому, как немецкая птица — орел летает выше всякой твари земной, так и немец должен чувствовать себя превыше всяких народов, окружающих его и взирать на них с безграничной высоты».

⁂

То, что принято называть «узким национализмом», осуждается обычно за неприязнь к другим народам. Найдись смирный, благовоспитанный народ, научившийся никакой такой неприязни не выражать, его бы и не осуждали, даже если бы он замкнулся в самолюбовании, в упоении самим собой. Его объявили бы образцом добродетели, идеальным случаем разрешения национальной проблемы. И все же самолюбование и самоупоение, хотя и не приносящие никому вреда — есть зло. «Только для абсолютного существа, для Бога, самосознание есть самодовольство и неизменность есть жизнь. Для всякого же ограниченного бытия, следовательно и для народа, самосознание есть необходимо самоосуждение и жизнь есть изменение. Поэтому истинная религия начинается с проповеди покаяния и внутренней перемены» (Вл. Соловьев). Единственным путем развития всех положительных сил русской нации, проявлением подлинной самобытности и залогом самостоятельного деятельного участия во всемирном ходе истории Соловьев считаете прежде всего постоянное критическое отношение к своей общественной действительности. Петровские реформы представляются ему великим событием уже потому, что основаны «на нравственно-религиозном акте национального самоосуждения».

Нетрудно заметить разницу между таким самосознанием и тем, что принято разуметь под самосознанием национальным. Это последнее утверждается на чем угодно, только не на признании своего несовершенства. Зло национализма не в одной его агрессивности и вражде к другим народам, но прежде всего — в духовном убийстве своего собственного народа, живую национальную душу которого он подменяет формулой. Что бы ни говорил Отто Бауэр об «эволюционно-национальной политике», чуждой якобы стремлению сохранить в неприкосновенности некое установившееся своеобразие нации, единственный смысл всякой национальной политики и всякого национального самосознания заключается в том, чтобы закрепить какие-то черты в виде постоянных признаков и определить ими лицо нации. Для одних это милитаризм, для других религиозная идея, для третьих — просто расовое превосходство. Милитаризм — несомненно немецкая страсть, но вряд ли она доминирует над всеми другими немецкими страстями. Всем так хочется канонизировать Обломова как русский тип. Но куда деть его современников — Базаровых, Верховенских, Шигалевых? У Милюкова в «Воспоминаниях» есть любопытный эпизод: в университетские годы он путешествовал по Италии и однажды возле Рима поднялся на Monte Cavo, где стоял монастырь. Там его ласково встретил и приютил на ночь монах, с которым завязалась приятная беседа. Но вот монах спросил, откуда он, и услышав, что русский — отпрянул. Нигилист?!

Почему в самом деле нигилист имеет меньше прав представлять Россию, чем Обломов? Почему при Александре III решили, что широкие офицерские штаны лучше выражают русский дух, чем изящная форма предыдущего царствования? Кто сочинил эти «национальные устои»? «Нация — не что иное, как духовное тело народа, созданное в ходе его истории. Оно меняет форму, но при всех изменениях остается верным самому себе»{22}

⁂

В тот день, когда появляется перечень национальных примет и особенностей, нации выдается своего рода паспорт с приложением фотографической карточки. Отныне каждый полицейский может посадить ее в тюрьму, как только обнаружит несходство ее облика с паспортными данными. Некоторым народностям пришлось уже сидеть по этому случаю в тюрьме; другим это предстоит в будущем. «Национальное самосознание» эмбрион тоталитаризма.

Национальное чувство лишено принудительного характера, оно естественно вытекало из всего потока народной жизни: национальная же идея означает тиранию и всеобщее подчинение. Она поднимает вопрос о национальном воспитании. «Национальной политикой, — по Отто Бауэру, — можно назвать планомерное сотрудничество с целью вовлечь весь народ в национальную культурную общность, определить его при помощи национальной культуры и тем превратить его в общность национального характера». Какое обилие глаголов императивного оттенка — «вовлечь», «определить», «превратить», выдающих страдательную роль масс и активность инициаторов «планомерного сотрудничества»! Картина «духовной перековки» народа — совершенно ясная. Муссолини и термин этот знает: «Фашизм перековал характер итальянцев, сорвав с наших душ все нечистые наросты, закалил его для всяких жертв и придал итальянскому лицу настоящую силу и красоту». Для него, как для Отто Бауэра, «без государства нет нации». Этим откровенно выдается связь национальной идеи с властью, необходимой для ее ограждения и распространения на широкие слои народа.

Сейчас предпринимаются попытки определения природы тоталитарных государств. Ее видят в простом властвовании, в беспрекословном повиновении народа, в произволе государственного аппарата и в подчинении всех сторон жизни его контролю. Под эти признаки, однако, подойдет и старое прусское полицейское государство, и государства рыцарских религиозных орденов Прибалтики, и тирания властителей эпохи Возрождения, и восточные деспотии. Ни с одним из них нельзя сравнить современные тоталитарные режимы. Они действительно особенные. Их особенность не во всепроникающей, всеобъемлющей роли государства, не во властвовании ради власти, что в сущности не ново, а в наличии идеи руководящей государством. Тоталитарный режим — это прежде всего идеократия. Так он и определен у того же Муссолини: «Фашизм, будучи системой правительства, также, и прежде всего, есть система мысли». В другом месте он называет его «действием, которому присуща доктрина и доктриной, которая, возникнув на основе данной системы исторических сил, включается в последнюю и затем действует в качестве внутренней силы».

Подобно государствам Гитлера и Муссолини, все фашистообразные режимы — Пилсудского, Антонеску Хорти, Ульманиса — порождения национальной идеи. Логика всякого национального государства, есть логика тоталитарная. Где «национальная идея» — там ложь, где ложь — там принудительное ее распространение (ибо лжи добровольно не принимают), а где принуждение — там и соответствующий аппарат власти.

У одного нашего видного публициста есть интересное высказывание: «Национализм, возведенный в ранг главенствующего и определяющего начала, представленный сам по себе, действует как огонь прерий: он выжигает кругом всю растительность, искажает и уродует все взаимоотношения между народами». В наши дни, по его словам, «национальные эмоции и интересы более чем когда-либо владеют душами народов и увлекают их на путь, который ведет в историческую пропасть».{23}

Это очень верно и это постоянно надо помнить, читая знаменитое выражение Карамзина — «патриотизм требует рассуждения». Именно рассуждения возвели его «в ранг главенствующего и определяющего начала» и подняли до зомбартовских высот: «зная, что мы храбрее многих, не знаем еще, кто нас храбрее».

Рассуждение — столь же губительно для национального чувства, как для любви, например.

«Большая часть людей, — по уверению Лескова, — любит не зная за что: и это — слава Богу, потому что если начать разбираться, то поистине некого было бы любить». Чем глубже и основательнее разбирательство причин любви к родине, тем родина дальше уходит от нас, и тем настоятельнее потребность замены ее кумиром. Современный патриотизм, как правило — идолопоклонство.

Но исторической пропастью грозит нам не один национализм. Вместе с ним выползло на сцену другое чудовище из того же рода, вида и семейства, только иной окраски. Они враждебны друг другу, но выражают две стороны одной и той же сущности. В старой Европе чувство национальное и чувство космополитическое не были разделены между собой, пребывали в гармоническом единстве. В Европе современной, национальное и интернациональное отделились друг от друга и сделались врагами; каждое живет независимой жизнью, у каждого растет горб его уродства — идет саморазвитие заложенной в нем ограниченной идеи. Все сказанное о национализме, как убийце народной души и подлинной национальности, относится в той же мере к интернационализму. Он такого же рассудочного происхождения и такой же носитель бацилл тоталитаризма. Хотя, в противоположность современному национализму, он облекается в ризы международного единства, но подлинному единению наносит едва ли не больший удар, чем национализм. Он выступает открытым врагом той духовной основы, что питает настоящее братство народов.

Идея всечеловеческого единства очень древняя. Она существовала в библейские, ассиро-вавилонские времена и в эпоху римской империи, представлявшей как бы всемирное государство; его написало на своей хоругви христианство, а начиная с эпохи Возрождения, рос и креп самый прочный из всех интернационалов — интернационал наук и искусств. Это были опять те времена, когда международность не прокламировали, но служили ей. И служили не чем иным как высшим напряжением творческих сил нации. Международность вырастала из национальной жизни. Здоровое национальное чувство и творчество порождали также чувство космополитическое.

Шекспир, Бэкон, Ньютон — англичане, но они близки и всей Европе. Через них английское национальное становится всемирным. Общечеловеческое значение Англии тем больше, чем ярче выражает она свое самобытное. То же Франция, Италия, Германия, всякая другая страна. Даже полководческие подвиги, неотделимые по своей природе от вражды народов, не только разъединяют, но и сплачивают людей в преклонении перед военным гением. Наиболее ярки и самобытны те национальности, что дали больше других ценностей мирового значения. А мировая культура и общечеловеческое единство растут тем быстрее, чем напряженнее творчество отдельных национальностей. Никакого другого органического пути для возникновения и укрепления интернациональных связей и любви между народами не существует. «Кто не принадлежит своему отечеству, тот не принадлежит человечеству», — сказал Гельвеций. Знаменитые капиталистические отношения с их обменом и универсальной техникой, на которые столько надежд возложили социалисты, ни мало не сблизили национальности, скорее сделали их внутренне более отчужденными. Космополитизм — духовная, а не экономическая проблема, он рождается из национальной, а не из классовой стихии. Для него недостаточно «солидарности», нужна любовь. Только возлюбив чужую культуру и чужой народ, как свои собственные, можно стать истинным космополитом. Мне кажется, слова «космополитизм» и «интернационализм» прекрасно выражают разницу двух явлений международности. Первое означает приятие всего мира как родины, как своего «полиса». Всеобщее, мировое не противопоставляется здесь частному, национальному: родина расширяется до мира, мир принимается в отечество. Совсем другое звучит в «интернационале». Тут частица «inter» исключает какую бы то ни было близость с национальным началом. Всемирность понимается как нечто стерилизованное, очищенное от патриотической скверны, возникшее где-то «между» нациями. Ее идейное рациональное происхождение еще яснее, чем у «национального сознания». В ней нетерпеливое желание создать мировое единство во что бы то ни стало, вопреки медленности его естественного созревания. Интернационализм очень похож на искусственный язык эсперанто — безличный, бездушный, способный обслуживать техническую сторону связи между иностранцами, но никак не сближающий их духовно. Существо интернационализма — в его органической враждебности всему национальному. Ленин потому только возражал против национально-культурной автономии, что боялся заражения пролетариата националистической идеологией. «С точки зрения социал-демократа, недопустимо ни прямо, ни косвенно бросать лозунг национальной (подчеркнуто Лениным) культуры». Всякая любовь к родине, самая невинная и чистая, берется под подозрение и отожествляется с шовинизмом. Если у пролетария нет отечества, то его подавно не должно быть у сознательного интернационалиста. Атрофия всяких теплых чувств к отечеству — предмет его гордости. Он «выше» подобных привязанностей.

Но спросят: а что же значит требование полного самоопределения наций, вплоть до самостоятельного государственного существования, исходящее от интернационалистов? Что значат их декларации и «платформы», провозглашающие принципы свободного, ничем не стесняемого национального развития?

Это их «национальная политика». Существует убеждение, что чем меньше внешних стеснений для данной нации, тем скорее победит в ней интернациональное начало в лице пролетариата. Это не симпатия к национальному, а путь его изживания. Торжество же интернационала мыслится не иначе как в результате исчезновения национального чувства. Полагают, что уже сейчас можно дышать иным воздухом, чем отечественный. Ленин и Каутский утверждали, будто благодаря обмену и капитализму, духовная жизнь человечества уже сейчас достаточно интернационализирована, а при социализме станет целиком международной. Но, в противоположность космополитизму, рост этой международности мыслится не путем национального творчества, а благодаря его приглушению и полному исчезновению. Лучше всего это выражено опять-таки у Ленина. Еще в 1913 году он писал: «Интернациональная культура уже теперь создаваемая систематически пролетариатом всех стран, воспринимает в себя не «национальную культуру» в целом, а берет из каждой национальной культуры исключительно ее последовательно демократические и социалистические элементы». Убийственный для народного творчества характер интернационализма выражен здесь с предельной откровенностью. Из многовекового, исторически сложившегося национально-культурного организма выжимаются лишь специальные соки — «социалистические элементы». Остальное бросается собакам. «Интернациональная культура» возносится не на цветах, а на трупах национальных культур. Ленин с полным основанием мог назвать ее особой, «иной». В подготовительных его набросках к «Тезисам по национальному вопросу» есть запись: «Соединение, сближение, перемешивание наций и выражение принципов мной (подчеркнуто Лениным) интернациональной культуры».

⁂

Что интернационализм — война национальному чувству, лучше всего показали большевики. У них сразу после их прихода к власти возникла важная отрасль деятельности, носящая название «интернационального воспитания». Всякий, кто жил в Советском Союзе, знает, что это было планомерное, систематическое искоренение всякой привязанности к родине. Это она подверглась осмеянию и поношению во имя более «высшего» и «единственного достойного нашей эры» чувства. Только этим объясняется варварское уничтожение национальных святынь и памятников, оплевывание всего прошлого народа, его истории. Когда вздумали взрывать стены и башни Симонова монастыря под Москвой, и академик Щусев на коленях умолял пощадить этот исключительный памятник итальяно-русского зодчества XVI века, известный журналист Мих. Кольцов нагло насмехался над ним со страниц «Правды». Симонов монастырь, заявлял он, будет взорван не взирая на заступничество тысячи академиков, как символ старой Руси, как напоминание о «проклятом прошлом».

Можно не сомневаться, что приди вместо большевиков к власти другие циммервальдисты, они вели бы ту же политику интернационального воспитания. Она была бы, может быть, более мягкой, но в существе своем заключала бы все ту же борьбу с национальным чувством.

Между тем, история трех интернационалов показала искусственный характер движения. Под ним не только не найдено никакого народного начала, но и составлявшие его активные интернационалисты оказались на поверку, в большинстве своем, вовсе не интернационалистами. Две мировые войны до такой степени развенчали этот миф, что охотников возрождать его открыто, не находится. Тем не менее, ни от интернациональных задач, ни от интернационального воспитания большевики до сих пор не отказались, несмотря на вынужденную во время последней войны уступку патриотическому чувству народа. Они облекли этот патриотизм в черносотенные формы и сделали ненавистным всем сколько-нибудь культурным русским людям. Но для подозрения их самих в истинном или черносотенном патриотизме нет никаких оснований, так же как нет оснований думать будто они перестали быть врагами религии, позволив открыть церкви и разрешив отправление богослужений. Кто захочет вторить модной сейчас пропаганде, внушающей, будто большевизм из международного превратился в национально-русское явление, тот обязан представить более солидные тому доказательства, чем вульгарная болтовня в духе брошюры Карла Лойтнера «Russische Volksimperialismus», выпущенной еще в годы первой мировой войны, или высказываний Альфреда Розенберга. Коммунисты, как были, так и остаются проводниками интернациональной идеи. И никто иной как Ленин, основатель советского государства, может считаться воплощением такого фанатизма. «Наплевать на Россию», принести ее с легким сердцем в жертву безумному эксперименту, воспользоваться помощью воевавшего с Россией государства — ничего ему не стоило. Он еще в детстве, играя в солдатики, любил представлять эту игру, как битву русских с англичанами; всегда стоял на стороне «англичан» и с удовольствием бил «русских».{24}

Такой интернационализм стоит нацизма.

Прав Иван Аксаков: «Лжет, нагло лжет, или совсем бездушен тот, кто предъявляет притязание перескочить прямо во ’всемирное братство’ через голову своих ближайших братьев — семьи или народа, или же служить всему человечеству, не исполнив долга службы во всем его объеме своим ближайшим ближним». Такие упреки немыслимы были бы в отношении здорового космополитизма, не отрекшегося от своего отечественного и полагающего служение родине, народу, в качестве основания для всемирного служения. Только такая всемирность не порывает с таинственным родником культурного творчества.

Интернационализм в большей степени, чем его антипод представляет отвлеченную и ограниченную идею. В этом смысле не случайно, что и первое насильническое тоталитарное государство было основано под его знамением.

1956.

«Басманный философ»

Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес.

Пушкин


Поделиться книгой:



Регистрация