Скопус
Антология поэзии и прозы
Скопус — гора, с которой, по преданию, направлявшиеся в Иерусалим паломники бросали первый взгляд на город.
Одним из феноменальных явлений, сопутствовавших созданию государства Израиль, является возрождение иврита, его господство во всех областях жизни и культуры страны. Это беспрецедентное явление в истории человечества. Но жизнь в Израиле все еще многоязычна. Уличная толпа говорит на ста языках сразу, издательства выпускают книги на всех языках мира. В последние годы очень много пишут и издают по-русски. Это уже целая литература, которая находится в совершенно особой ситуации. Русскоязычные авторы в Израиле — мы говорим о тех, кто пришел с последней волной алии из России, — в большинстве своем не впитали национальное самосознание с детства, а были приведены к нему обстоятельствами. Тесно связанные с русской культурой, оторванные от корней еврейства, они вынуждены отыскивать эти корни заново. Это отличает их от тех еврейских писателей, которые обращаются к своим читателям по-английски, на идиш или на других языках. С другой стороны, в русской эмигрантской литературе они стоят особняком благодаря своим специфическим еврейским интересам. А из советской литературы они благополучно выбыли.
Мы возвращаемся домой из такой дали забвения, что и сорока лет окажется мало, чтобы найти дорогу к себе. Мы все еще блуждаем в пустыне, но не вовсе же пустыми приходим мы к своему порогу! Невысказанное слово в нашем багаже — самый тяжелый груз. Шестьдесят советских лет в жизни русского еврейства — тема глухая, закрытая для русской подцензурной литературы. Ее разработка лишь недавно начата. Постепенно выплывает из немоты история и предыстория недавнего исхода. Наших авторов, как и их читателей, подняла, сдвинула с места, вырвала из жизни, неотъемлемой частью которой они, несомненно, были, некая сила, превосходящая их собственные. Теперь им предстоит разобраться — кто же они такие, что с ними произошло и что происходит?
Этот сборник был первоначально задуман как поэтическая антология, но, занявшись его составлением, листая русские израильские журналы, мы увидели, что обделим читателя. Ведь и проза заслуживает неменьшего внимания. Правда, вне поля зрения нашей антологии оказались авторы, опубликовавшие отдельными книгами крупные произведения, главным образом, биографического характера. В результате мы остановились на альманахе малых форм, где лирика соседствует с рассказом и прозаической миниатюрой, и очень редко с фрагментами больших повествовательных произведений, если эти фрагменты обладают достаточной внутренней законченностью. Публицистика — а интересной публицистики в наших журналах много — просится в отдельную книгу.
Помнили мы об интересных и значительных авторах, принадлежащих к нашему же потоку иммиграции, пишущие в Израиле по-литовски, по-грузински, на идиш и других языках. Но эта книга не могла бы вместить еще и переводы и заменить собою все антологии, которые, несомненно, следовало бы издать. Все это — дело будущего.
Не станем представлять каждого по отдельности, тем более, что все они знакомы тем, кто следит за русскими журналами в Израиле. Авторы сборника принадлежат разным поколениям и неодинакова их степень участия в литературном процессе в России. Для большинства из них отъезд из России имел попутным, но немаловажным следствием саму возможность осуществить себя как литератора. Десятилетия литературной работы в России отложились в книги, которые изданы теперь в Израиле. Лия Владимирова, Илья Рубин, Нина Воронель право на книжку получили только здесь. Читатели, разделявшие с авторами опыт советской жизни, без труда поймут, почему это именно так. Остальные поверят нам на слово.
Странную компанию собрали мы под одной обложкой. Частицы литературных напластований разных лет. Многие отчетливо сохраняют следы своего литературного происхождения. Умная проза Юлии Шмуклер очень московская. Виртуозно-схоластические стихи Анри Волохонского очевидно ленинградские. А в Михаиле Генделеве ленинградская поэтическая традиция сдвинута, по сравнению с Волохонским, на целое нынешнее десятилетие — в сторону интонационного преодоления словесной инфляции. Илья Рубин, Владимир Глозман, Борис Камянов — выходцы не только из одного города, они в прошлом принадлежали к одному литературному кругу. Но можно ли найти что-нибудь более равноудаленное друг от друга?
В других случаях между авторами угадывается некоторое сходство, несмотря на разницу жанра и рода. Для прозы Зиновия Зиника и стихов Леонида Иоффе ореол, присущий слову, содержательнее любых его прямых значений, и неточность словоупотребления становится принципом, позволяющим размыть слишком жестко прочерченный контур. Юрий Милославский и Александр Розен сходны в своих негативных концепциях. Лев Меламид и Эли Люксембург, каждый по-своему, пишут в жанре фантастического реализма. Светлана Шенбрунн еще больше подчеркивает фантастический аспект, а Илья Бокштейн и вовсе поселяется в запредельном мире, общаясь с нами оттуда посредством стихов. Яков Цигельман склоняется к рассказу, бытописанию, давая возможность самой жизни говорить за себя. Леонид Гиршович, напротив, любит азартные литературные игры и гордится своим умением заставить читателя проглотить любую наживку и стать объектом розыгрыша. Для многих авторов, собранных в этой книге, литературная биография не только начинается. Сложность их жизненной ситуации, мучительные трудности пересадки обещают обернуться литературной удачей. Им уже повезло — совместить в пределах одной биографии две реальности, обзавестить двойным жизненным опытом.
Занятие русской литературой в Израиле отмечено некоторой неуверенностью в правомочности такого вида деятельности. Однако груз этой неуверенности представляется нам излишним. Поддерживает ощущение живой внутренней связи с двумя миллионами евреев, говорящих почти исключительно по-русски. Вряд ли мы дождемся их здесь, если не сумеем, несмотря на очевидные препятствия, обратиться к ним на их языке. Русскому еврею, выбирающему сегодня маршрут, мы не можем и почти наверняка еще долгое время не сможем предложить более соблазнительные материальные возможности, чем те, что мерещатся ему на американских просторах. Но высокую культуру, доступную без языковых трудностей, благоприятный культурный климат и привлекательную общественную атмосферу мы, безусловно, можем ему предложить.
Сборник наш — ковчег: плывет он в открытое море, вынесенный волной последней алии из России. Един ли маршрут всех путешествующих, и куда доплывут они, все вместе или каждый порознь, — трудно сказать. Есть ли среди них действительно большой писатель, который расскажет про жар души, не растрачиваемый в пустыне бесплодной тоски, но выплавляющий человека, годного для исторического действия и для строительства собственной судьбы? Или такой писатель придет только в следующем поколении? Или рассказ, который мы ждем, будет сложен уже не по-русски?
Нам остается только терпеливо ждать вестей.
Наталия Рубинштейн Владимир Глозман Илья Бокштейн
«Как странно слушать ветра недозвон…»
Как странно слушать ветра недозвон И крики филина из шепота разлуки И гнущегося стебля будто стон Из шелеста немых прощаний руки И плач невыразимо — за стеной, и ночь пустую коротать одной. «Одинокое молчанье наше…»
Одинокое молчанье наше Обоюдного касанья тоньше. «И по залам пророческих слов потемнелых…»
И по залам пророческих слов потемнелых Колокольчиком череп бежит очумелый. «Зимгриви»
Леониду Аронзону
Здесь кроме тишины кого-то нет; Кого-то нет, осталось удивленье; Струится дождь, как тихий, тонкий свет, Намокший лист — зеленое затменье, Намокший лист — намек освобожденья, Разрыв, теперь мы людям не чета, Теперь мы чуть — от ветра отклоненье, Хоть ветра нет, есть чистота листа. Здесь кроме тишины поэта нет; Намокших листьев удивленье, Струится дождь так тихо, словно свет, Как таинство его освобожденья. Он понял: здесь не нужен парабеллум; Ни мрака на душе, ни даже легкой грусти, А счастье здесь не стоит даже птичьего хвоста — В такт тишине растаять — Мокнет красота, И капли тяжелы, как свежесть жутко-белая, И капли тяжелы, как свежесть — Шутка белая, не помню: Осень ли, весна с дождя слетела; Запомним путь слетевшего листа. «В мире нет сильней мучений…»
В мире нет сильней мучений, Чем искать им выражений. В мире нет страшней страданий, Чем слова для них найти. Мои хрупкие пути Затерялись где-то. Почему моя тоска Уже кем-то названа!? Почему моя душа В чьих то строчках, как в тенетах? Я не знал в себе поэта. Если б знали мы пути, Было б некуда идти. «Ветер стих, растворилось окно…»
Ветер стих, растворилось окно, Кромка ночи в излучинах гор чуть заметна; Даже черти не скажут — как мне черно, Ведь тоска у чертей одноцветна. «Кто из нас терпением сильней…»
Кто из нас терпением сильней, Глубины страдания мудрей? Мы долгие наброски душ в реке — Далеком сердце расстояний, Чье русло суше — то целительно в изгнаньи, Но в страстном поединке ожиданий Иссохшая душа нежней. Элегия № 0
Дни мои, что комья смеха У играющих в снежки; Снег, в зубах звенящих — эхо Треснувшей в гробу доски. Словно съежившийся скряга С нищего сканючил грош; Словно в слезную бумагу С кляксой завернулась вошь. Путь мой — словно путник в пасти Радости чужой — поник. Страх в ней клеит — будто часта Счастья, ставшего в тупик. Элегия № 2
Когда я окунулся в мрак Всплывать соборами фантазий Предчувствую летящий взмах — Ладонь с гвоздем пробитой казни; Предвижу вилы слепоты, Страданий беспросветный хаос, Недоразвившейся мечты — Обрубленную одичалость. Но в рай опять всплывать боюсь: Пусть будет там светло, как было, Пусть мысль безумную мою Увековечит удавило; Упрячет в беззеркальный мрак; В глубинах голуби фантазий Распяли Спаса на крылах, А небо — замогильный Лазарь, Ночными кронами объят С лохмотьями летящих стонов, В них кляксой кожи — глаз вороны, Цветком ежа огонь в нем сжат. Крестом окаменело солнце — Земли пробитая ладонь… «Ночь пришла. Углится мгла…»
Ночь пришла. Углится мгла. Пасть крыла меня взяла. Тень легла на край стола — Трель на краешке росла. За окном — на ели — Выросла игла. Сюрдаль № 3
Я в ночь пойду, как тысяча свечей Я в сон пойду с лучинами лучей. Идет мой белый человек На черный глаз, на черный бас; Угас несчастный человек — Остался черный глаз. Из чаши выпала луна, Как желтый бутерброд, Сидит на нем любовь-красна, Крысиный хвост грызет. «Тяжко в любви одному…»
Тяжко в любви одному. Вдвоем разве легче? Руки невыплывших мук В омуте сердца храню — Солнцем не ставшие свечи. «В темном углу под лестницей…»
В темном углу под лестницей Чуть светится капля плесени. Тишина. Балка обрушится, Если чуть прислушаться. Александр Верник
«Рассыпается снег…»
Рассыпается снег, Словно он просыпается и впотьмах опускается на метелочки век. Зажигается свет, по стеклу растекается, и я вижу, на вашем лице осыпается снег. Вы недавно еще танцевали веселая, вы спешите домой от назойливых глаз. Сквозь больничье стекло вы совсем невесомая. Ах, разбить бы его, докричаться до вас. Только, что вам слова, вам едва беспокоиться. Вот фонарик такси лег монетой на снег. Я в больнице давно, я лечусь от бессонницы. Рядом с вами тогда был другой человек. 1968
«Пора тревоги и хандры…»
Пора тревоги и хандры, последних насморков и влаги; листы нетронутой бумаги, как бы предчувствие игры в слова, обиды, откровенья и тайны чудного мгновенья. Такая легкая пора! Смотри — ладошку не порань о горлышко моей печали. Который раз весну встречаю прикосновением пера. 1971
Двойник
Юрию Милославскому
По гололеду, вдаль, по льду пойду искать свою удачу. Коль оскользнусь, я не заплачу, — дорогу уступая зрячим, я встану и опять пойду. Вот так три месяца в году, сдирая морду о беду, всю зиму, весь январский холод ищу удачу я. Но ходит за мною некто без лица. Он злые завтра мне пророчит, он всех друзей моих порочит, он мне толкует без конца о том, что чьей-то смерти хочет. Вот и вчера принес он вести о страшных пытках. Об аресте людей каких-то. И опять не мог я спать. Не мог я спать. Со мною он ведет себя, как будто я виновен в чем-то, он, видимо, приятель черта, он мой палач, он мне судья, но я люблю его. Во мне его душа нашла удачу. Мы только вместе что-то значим. Я с ним бытую наравне и не могу уже иначе. 1972
«Ты уймись, боль…»
Ты уймись, боль, не ломи грудь, не стели постель — сон пропал весь. Мне бы встретить теперь хоть кого-нибудь, тех, что я любил, повстречать здесь, где на сто холодов не сыскать весны, не сыскать весны, — холода черны, да валит народ с четырех сторон то ль на праздник какой, то ли с похорон где в твоих глазах только тень меня, только след меня, — шелуха огня, да стоит беда — мертвая вода, мертвая вода, щебень да слюда. Там подле тебя будто-кто стоит, кулачком грозит, подойти не велит. 1975-1978
История
В тесной комнатенке летит мотыль. У стены в сторонке стоит костыль. На столе тесовом — бутыль чернил. Чернилами теми, школьным пером стихи сочинил управдом о жизни короткой, о костыле, о бутылке водки, что на столе. Штукатурка комьями на пол легла, да окурки в комнате, в четырех углах. Раздобыть бы ножик, была — не была! — Как живешь-можешь? Как дела? Управдом молчит. У стены костыль. На столе торчит чернил бутыль. Мотылек летает. Больше ни души. Боже, дай на свечечку. Согреши. 1973
Этюд
И. Хрущицкой
Кошка черная легка, смотрит пристально и зорко. В тишине ночной каморки, в глубине кухонной норки два зеленых пятака — изумрудных паука. На чердачные вершины ты уходишь, не спешишь, мышью пойманной шуршишь, тишиною шелестишь. Только храп соседский слышен, только чай полночный начат, растревоженные мыши соглядатаями скачут, но жена неслышно дышит, целый вечер сонно вяжет, слова лишнего не скажет. 1976
Элегия
О.К.
«Что сделал я с высокою судьбою, О боже мой, что сделал я с собою!» А. Тарковский Ах, как бессовестно хочется жить, как безнадежно, мучительно надо сладко вдыхать умирание сада и по дорожкам без смысла кружить, и не завидовать лучшей судьбе… Не о любви я, совсем про другое. Мне бы терпения и покоя, все остальное оставьте себе с вашей любовью, бедою, судьбой, с вашим азартом, поиском истин… Мой дорогой, осыпаются листья. Как же мне быть, что мне делать с собой? 1977
Лия Владимирова
«Тут все сквозь темные очки…»
Тут все сквозь темные очки Глядят, а ты из-под руки С другого берега Оки Сюда глядишь. Твои глаза, как васильки, И в них защита от тоски, За ними — чистые пески, Речная тишь… На солнце блещут ивняки, И дети наперегонки Сбегают к берегу реки, И ты бежишь. Кружатся, словно мотыльки, Прозрачных яблонь лепестки, Привстанешь только на носки — И ты взлетишь!.. Но дни осенние близки, А там — зима, снега, снежки, По брови теплые платки, Снега до крыш… Все те же свежие деньки. Гляжу, как ты из-под руки С другого берега Оки Сюда глядишь. 17.2.76
Похмелье
Ползло по скатерти вино, Сквозь притворенное окно Сочился свет белесоватый; В забытой кухоньке темно, И чайник остывал пузатый, И гости, сонные давно. А на дворе сырая мгла, Никак понять я не могла — Не то ли поздно, или рано… И храп летит из-под стола, И муха мечется со зла И бьется о края стакана. Гляжу, не поднимая век, Как пьяный бросился на снег: «Орел!» — выкидывалась решка… А рядом тощий кот сидит, В глаза закрытые глядит Со снисходительной насмешкой. Полы прохватывает дрожь. От сна в потемках не поймешь — Будильник тренькнул иль бутылки? Ночной рассеялся угар, И белый день, как санитар, Подносит свежие носилки. Москва, 1970
«Все начинается с горба…»
Все начинается с горба. Пригнувшись, улицей идешь горбатой, И ветер, неподвластный, как судьба, Толкает в спину. Ты идешь к Арбату… Там дом стоит, назначенный на слом, А прежде — особняк. А рядом — груды Камней и щебня. Смотрит ниоткуда И в никуда горбатый этот дом. А ты идешь изогнутым мостом, И — началось. И стены, и ворота — Все дыбится одним сплошным горбом В кружащейся степи снеговорота. На бывшей Моховой горбится ночь, И вслед глядит горбун чуть виновато. А ты идешь… И как тебе помочь? Сегодня ночь, и ты, и век горбаты!.. Носы и спины, храмы и мосты, И кладбища с истлевшими гробами, И купола, где сорваны кресты, И острый край луны за куполами. Все начинается с горба. О, предвкушение юродства! Здесь горький дух ущерба и уродства. Здесь начинается судьба. А ты идешь… А город уж не тот — Рассветный город в колокольном звоне!.. Снежинку ловит пересохший рот, И невская вода бежит в ладони. Так не бывает? Не было еще? Не может быть? Но верьте иль не верьте — Тишайший снег коснулся этих щек, Иссеченных бичами круговерти. О, сдвиг времен! О, волн встающих горб! Не горб, а гребень… Невская погодка. А вдоль воды, медлителен и горд, Идет горбун смущенною походкой. Москва, 1970
«Там, на коломенском просторе…»
Там, на коломенском просторе, Там, на окраинах Москвы, Природа пригорода спорит С природой неба и травы. Овраг длиной с полкилометра, Спуск труден, складки там и тут, Как бы волнуемые ветром, Косыми волнами бегут. Пей красок праздник беззаботный, Пьяней от яблонь до поры, Пока их табор мимолетный Раскинул легкие шатры. За ними — в светлом одеяньи Воздушных вишен хоровод, И чудится на расстояньи, Что это кружево — плывет. Его раздвинувши рукою, Томись в просвете, как в окне. Как много душного покоя, Как много августа во мне! Но вот и вечер. Догорая, Горят сквозь ветки купола, И свежесть поздняя, сырая, Легко на плечи мне легла. 24.5.71
«Я помню, дождевая кадка…»
Я помню, дождевая кадка В проулке; около сеней Водой и полднем дышит грядка, Как небо теплое над ней. Так просто, так не виновато В тот день вернуться, где трава Опять, как в детстве, пахнет мятой, И ходит кругом голова… 16.10.76
Кирьят-Нордау
Маме — вместо письма
Мама, мама, в нашем городе зима…
Булат Окуджава Мама, мама, надо ль, память теребя, Грусть будить своим непрошеным рассказом? Мама, мама, есть же разум у тебя, Чтоб понять, чтобы почувствовать все разом. Ты же помнишь расставанье и отъезд, Добрый взгляд свой, словно встречи обещанье. Из каких таких пишу тебе я мест, Что и письма не даются, как прощанье? Мама, мама, пусть же в памяти — весна, Даже если снова осени и зимы. Мама, мама, есть такая глубина, Что совсем она в словах невыразима. Март и мама — это все-таки не зря, Если годы эту синь не расплескали. Помнишь, мама, как на волю снегиря Мы с тобой весенним утром выпускали? Над балконом твоей комнаты опять Вьется снег, уже почти как новогодний. Ты не хочешь дверь балкона закрывать, Как обычно, веет свежестью сегодня. Поздний ветер шевелит твои листы, Ты бы что-нибудь набросила на плечи. И сидит твоя собака у тахты, И в глаза тебе глядит по-человечьи. Мама, мама, сколько писем я уже В своем сердце своим близким написала. На шестом своем высоком этаже Ты их в мыслях своих, может быть, читала. Я не стану посылать тебе пустой Белый лист, стихи пошлю я, но кто знает, Чистый лист, моей подписанный рукой, Может, больше обо мне напоминает. Так три года с половиной протекли, Три столетья, долгих года с половиной. Мама, мама, слово замерло вдали, Только словом, только в слове я повинна. Вновь Алатырь, с речкой Бездной, как во сне, С луговыми, заливными берегами, А за ними в васильсурской тишине Снова детство, за песчаными холмами. Я хочу твою улыбку увидать, Улыбнешься, вспомнишь тихонькую Бездну, Я хочу тебе словами передать Что-нибудь, ведь что-нибудь не бесполезно? Март — твой месяц, день рожденья, ночь без сна С тридцать первого на первое апреля. Мама, мама, в Шереметьево весна На рассвете, ранним утром… в самом деле… Октябрь, 1976
Александр Воловик
Братья Русановы
Это была известная всей стране фамилия, хотя она и не была настоящей. Братья Русановы. Эстрадные танцоры. Братья выступали вместе очень давно. С самого начала. И в самодеятельности, и номером в филармонической бригаде, и с джазом. И красной строкой печатались. Их снимали в кино, показывали по телевидению. Ноги в лаковых штиблетах, отстукивающие с немыслимой синхронностью четкие ритмы. Реже — лица. На головах цилиндры, каскетки, бриолиновые проборы блестели. Головы подпрыгивали в кадре синхронно. Если бы их не видели в концертах, можно было бы подозревать трюковые съемки. Жили они всегда вместе — и дома, и на гастролях. Сначала в общежитии, потом в отдельной комнате, потом в роскошной кооперативной квартире. И в гостиницах — в одном номере. Ходили в кино — на «Серенаду Солнечной долины». Там ребята тоже неплохой номер показывали. Иногда бывали в театре. В кукольном. Братья не любили ходить в гости — это выбивало из режима. Братья не женились — чтобы не расставаться.
Когда неожиданно, после концерта, умер Георгий, Борис Русанов удивил всех спокойствием, деловитостью — надо было хлопотать об отдельном вагоне, чтобы переправить брата в Москву, доставать лед. Правда, помогал администратор Миша. За суетливыми деятельными днями до похорон последовали пустые, праздные дни и полдни. Прекратился тренаж. Борис много ходил пешком, смотрел город, в котором жил наездами и который считался его родиной. Вечерами приходил администратор Миша. Он приносил несколько бутылок пива и брынзу. Они садились на кухне и разговаривали. Пиво и брынзу приканчивал сам Миша. Борис просто говорил, вспоминал гастроли.
— Здорово принимали в Краснодаре и в Сочи. Помните, Миша… А Челябинск — скучный город…
— Не скажите, Боря, там тоже есть театральная публика…
— Главное, теперь номера больше не будет…
— Не говорите так. Вы найдете себе мальчика. Конечно, Георгий был танцор…
— Миша, вы опытный администратор… но разве кто-нибудь сможет со мной станцеваться…
— Боря, незаменимых нет. Пусть я любил Георгия, как родного…
— Миша, я собираюсь жениться.
— Что это вам даст? Простите, вы с кем-нибудь?..