Он повернулся и стал ходить по комнате.
Я сегодня нервна. Я, конечно, многое преувеличила...
Если бы я женился, — задумчиво заговорил Ч е х о в, — я бы предложил жене... Вообразите, я бы предложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности... и возмутительной бесцеремонности 10
В гостиную вошел Петя.
Лидия Алексеевна! За вами прислали из дома.
Что случилось? — вздрогнув, вскрикнула я.
Левушка, кажется, прихворнул. Анюта прибежала.
Антон Павлович, голубчик... Я не вернусь туда прощаться. Вы объясните Наде. До свидания!
Я вся дрожала.
Он взял мою руку.
Не надо так волноваться! Может быть, все пустяки. С детьми бывает... Успокойтесь, умоляю вас.
Он шел со мной вниз по лестнице.
Завтра дайте мне знать, что с мальчиком. Я зайду к Надежде Алексеевне. Дома выпейте рюмку вина.
Анюта спокойно стояла в передней.
Что с Левой?
Да барин меня за вами послал, чтобы вы домой.
Что у Левы болит?
Анюта, девушка лет семнадцати, служила помощницей старухи-няни.
Знаю только, он проснулся и стал просить пить. А не жаловался. Барин пришел...
Миша сам открыл мне дверь.
Ничего, ничего, — смущенно заговорил о н . — Он уже опять спит, и, кажется, жару нет. Без тебя я встревожился. Без тебя я не знаю, что делать. Пил почему-то. Разве он ночью пьет? Про тебя спросил: где мама? Мама скоро придет? Видишь, мать, без тебя мы сироты.
Он пошел со мною в детскую. Лева спокойно спал. Никакого жара у него не было.
Миша крепко обнял меня, не отпуская.
Ты моя благодетельная фея. При тебе я спокоен и знаю, что все в порядке.
Мне вспомнилось, как он за обедом разбросал по полу все оладьи, потому что, по его мнению, они не были достаточно мягкими и пухлыми: «Ими только в собак швырять».
А ты представляешь себе, как ты меня испугал?..
Ну, прости. Сердишься? Уж такая ты у меня строгая. Держишь меня в ежовых. А я все-таки без тебя жить не могу. Ну, прости. Ну, поговорим... Весь вечер без тебя...
А я уже знала теперь. В первый раз, без всякого сомнения, определенно, ясно, я знала, что люблю Антона Павловича. Люблю!
V
Была масленица. Одна из тех редких петербургских маслениц — без оттепели, без дождя и тумана, а мягкая, белая, ласковая.
Миша уехал на Кавказ, и у нас в доме было тихо, спокойно и мирно.
В пятницу у Лейкиных должны были собраться гости 11, и меня тоже пригласили. Жили они на Петербургской, в собственном доме.
Я сперва поехала в театр, кажется на итальянскую оперу, где у нас был абонемент. К Лейкиным попала довольно поздно. Меня встретила в передней Прасковья Никифоровна, нарядная, сияющая и, как всегда, чрезвычайно радушная.
А я боялась, что вы уже не приедете, — громко заговорила о н а , — а было бы жаль, очень жаль. Вас ждут, — шепнула она, но так громко, что только переменился звук голоса, а не сила его.
Я задержала? Кого? Что?
Ждут, ждут...
Блины? Неужели у вас блины?
А как же? А как же? — и она расхохоталась и потащила меня за руку в кабинет Николая Александровича.
Там было много народу. Лейкин встал и заковылял мне навстречу.
Очень вы поздно. А-а! в театре были... А муж ваш на Кавказе? Кажется, вы со всеми знакомы? Потапенко, Аль- бов, Грузинский, Баранцевич...
Рыбьи стоны! 12 — закричала Прасковья Никифо- ровна и захохотала.
Оставался еще один гость, которого не назвали. Он встал с дивана и остался в стороне. Я обернулась к нему.
Блин! — крикнула Прасковья Никифоровна. — Вот это блин и есть.
Мы молча пожали друг другу руки.
Ты, Прасковья Никифоровна... Почему блин? Почему Антон Павлович блин? — недоумевал Николай Александрович.
Все опять заняли свои места.
Вот я говорю, — возобновляя прерванный разговор, заговорил Николай Александрович, обращаясь ко мне, — я ему говорю, — кивнул он на Чехова, — что жалко, что он со мной не посоветовался, когда писал свой последний рассказ. Что ж. Я не говорю. Он написал хорошо, но я бы написал иначе. И было бы еще лучше. Помните у меня — видны из подвального этажа только идущие ноги: прошмы- гали старые калоши... просеменили дамские туфельки, пробежали рваные детские башмаки. Ново. Интересно. Надо уметь сделать рассказ. Я бы сделал иначе.
Антон Павлович улыбнулся.
Ваш подвальный этаж вам чрезвычайно удался, — заметил кто-то из гостей.
И сейчас же образовался целый хор хвалителей. Вспоминали другие рассказы, смеялись, удивлялись юмору. А мне вспомнились слова Нади: «Ты знаешь? Он совсем не думает, что пишет смешное. Он думает, что пишет очень серьезно. Ведь он списывает с натуры, со своих и жениных родственников. Даже с себя. Выходит очень смешно, а ему кажется, что это серьезно. Он сам не замечает смешного, почему он пишет, а не торгует в лавке? Странный талант!»
Скоро позвали ужинать. Было всего очень много: и закусок, и еды, и водки, и вин, но больше всего было шума. Только один хозяин сидел серьезный и как бы подавленный своими заслугами и как литератор, и как думский деятель, и как гостеприимный домовладелец. Он только нахваливал подаваемые блюда и все сравнивал с Москвой.
А такого сига, Антон Павлович, вам в вашей Москве подадут? Нежность, сочность. Не сиг, а сливочное масло. Вы там хвалитесь поросятами. А не угодно ли? Не хуже, я думаю. У Сергея Николаевича я на днях за обедом телятину ел. Я бы его угостил вот этой! Надо самому выбрать, толк надо знать. У меня действительно телятина! А он миллионер.
Антон Павлович был очень весел. Он не хохотал (он никогда не хохотал), не возвышал голоса, но смешил меня неожиданными замечаниями. Вдруг он позавидовал толстым эполетам какого-то военного (а может быть, и не военного) и стал уверять, что если бы ему такие эполеты, он был бы счастливейшим человеком на свете.
Как бы меня женщины любили! Влюблялись бы без числа! Я знаю!
Когда стали вставать из-за стола, он сказал:
Я хочу проводить вас. Согласны?
Мы вышли на крыльцо целой гурьбой. Извозчики стояли рядком вдоль тротуара, и некоторые уже отъезжали с седоками, и, опасаясь, что всех разберут, я сказала Чехову, чтобы он поторопился. Тогда он быстро подошел к одним саням, уселся в них и закричал мне:
Готово, идите.
Я подошла, но Антон Павлович сел со стороны троту ара, а мне надо было обходить вокруг саней. Я была в ротонде, руки у меня были несвободны, тем более что я под ротондой поддерживала шлейф платья, сумочку и бинокль. Ноги вязли в снегу, а сесть без помощи было очень трудно.
Вот так кавалер! — крикнул Потапенко отъезжая.
Кое-как, боком, я вскарабкалась. Кто-то подоткнул
в сани подол моей ротонды и застегнул полость. Мы поехали.
Что это он кричал про кавалера? — спросил Чех о в . — Это про меня? Но какой же я кавалер? Я — доктор. А чем же я проштрафился как кавалер?
Да кто же так делает? Даму надо посадить, устроить поудобнее, а потом уже самому сесть как придется.
Не люблю я назидательного тона, — отозвался Антон Павлович. — Вы похожи на старуху, когда ворчите. А вот будь на мне эполеты...
Как? Опять про эполеты? Неужели вам не надоело?
Ну вот. Опять сердитесь и ворчите. И все это оттого, что я не нес ваш шлейф.
Послушайте, доктор... Я и так чуть леплюсь, а вы еще толкаете меня локтем, и я непременно вылечу.
У вас скверный характер. Но если бы на мне были густые эполеты...
В это время он стал надевать перчатки, длинные, кожаные.
Покажите. Дайте мне. На чем они? На байке?
Нет, на меху. Вот.
Где вы достали такую прелесть?
На фабрике, около Серпухова. Завидно?
Я их надела под ротондой и сказала:
Ничуть. Они мои.
Извозчик уже съезжал с моста.
А куда ехать, барин?
В Эртелев переулок! 13 — крикнула я.
Что? Зачем? На Николаевскую.
Нет, в Эртелев. Я вас провожу, а потом усядусь поудобнее и поеду домой.
А я за вами, сзади саней побегу, как собака, по глубокому снегу, без перчаток. Извозчик, на Николаевскую!
Извозчик! В Эртелев!
Извозчик потянул вожжи, и его кляча стала.
Уж и не пойму... Куда же теперь?
Поехали на Николаевскую. Я отдала перчатки, а Антон Павлович опять стал нахваливать их, подражая Лейкину:
Разве у Сергея Николаевича есть такие перчатки? А миллионер. Не-ет. Надо самому съездить в Серпухов (или в Подольск? забыла) на фабрику, надо знать толк... Ну, а вы будете писать роман? Пишите. Но женщина должна писать так, точно она вышивает по канве. Пишите много, подробно. Пишите и сокращайте. Пишите и сокращайте.
Пока ничего не останется.
У вас скверный характер. С вами говорить трудно. Нет, умоляю, пишите. Не нужно вымысла, фантазии. Жизнь, какая она есть. Будете писать?
Буду, но с вымыслом. Вот что мне хочется. Слушайте. Любовь неизвестного человека. Понимаете? Вы его не знаете, а он вас любит, и вы это чувствуете постоянно. Вас окружает чья-то забота, вас согревает чья-то нежность. Вы получаете письма умные, интересные, полные страсти, на каждом шагу вы ощущаете внимание... Ну, понятно? И вы привыкаете к этому, вы уже ищете, боитесь потерять. Вам уже дорог тот, кого вы не знаете, и вы хотите знать. И вот что вы узнаете? Кого вы найдете? Разве не интересно?
Нет. Не интересно, матушка! — быстро сказал Чехов, и эта поспешность и решительность, а еще слово «матушка», которое тогда еще не вошло у нас в обычай, так насмешили меня, что я долго хохотала.
Почему я — матушка?
Мы подъезжали к Николаевской.
Вы еще долго пробудете здесь? — спросила я.
Хочется еще с неделю. Надо бы нам видеться почаще, каждый день. Согласны?
Приезжайте завтра вечером ко мне, — неожиданно для самой себя предложила я. Антон Павлович удивился:
К вам?
Мы почему-то оба замолчали на время.
У вас будет много гостей? — спросил Чехов.
Наоборот, никого. Миша на Кавказе, а без него некому у меня и бывать. Надя вечером не приходит. Будем вдвоем и будем говорить, говорить...