Ян Бучинский откровенно говорил о том, что вызывало наибольшие затруднения в делах. Рассматривался вопрос о том, выдать ли приехавшему тогда же гонцу Ивану Безобразову грамоту «с царским титлом или без титла». Что уж говорить о титуле «непобедимого цесаря», присвоенном Дмитрием, здесь его упрекали «в великой спеси и гордости», пророча, как познанский воевода, что скоро его свергнут с престола: «И надобе то указать всему свету и Москве самой, какой ты человек. А и сами москвичи о том догадаютца — какой ты человек и что им хочешь зделати, коли ты не помнишь добродетели короля его милости». Самое опасное для царя Дмитрия обвинение Ян Бучинский узнал со слов Станислава Борши, приехавшего в Краков вместе с другими жаловаться королю на недоплаченные злотые. По дороге он встретился с одним из дворян Хрипуновых, взявшим со Станислава Борши крестное целованье, что он никому не расскажет про Дмитрия, «что уже подлинно проведали на Москве, что он не есть прямой царь; а увидишь что ему зделают вскоре». Вопреки всему Борша стал рассказывать о поведанной ему тайне, и все очень быстро дошло до царя Дмитрия.
Яну Бучинскому приходилось долго открещиваться перед королем и всеми сенаторами от упреков рядовых «жолнеров», вернувшихся с началом нового года в Речь Посполитую. Солдаты, «добре лаяли и сказывали, что они имеют письмо с подписью руки твоей, — писал Ян Бучинский царю Дмитрию об очной ставке с его польскими воинами в Кракове, — и целовал им крест заплатить за их службу и отпустить опять назад тотчас; ино что им заплатил, то они и проели, потому что жили тамо на Москве без службы полгода, и что взяли, то опять тамо и оставили». Здесь выясняются интересные детали того, как пожаловал своих сторонников из Речи Посполитой царь Дмитрий Иванович, по его вступлении в Москву: «А обещал ты им, как придешь на Москву, назавтрее того дати им покольку тысеч золотых, и ты де им того не дал, а дал только покольку сороков соболей, да покольку сот золотых».
Яну Бунинскому пришлось оправдываться, и убеждать, что все уже «проплачено». Больше всего наградили тех гусаров, которые служили «три четверти году», то есть с самого начала похода царевича Дмитрия из Речи Посполитой, им «дано по сороку золотых на один кон». Пятигорцам (литовской шляхте), служившим «с 11 недель или болыпи», то есть со времени путивльского стояния, «дано за пять четвертей году по 30 по 7 золотых». А дальше случилось то, что иногда бывает с легкими деньгами, нажитыми войною, гусары и жолнеры пустили свои капиталы в распыл: «И как им то дано, и они, взяв деньги, учали держати по 10 слуг, которой преже того 2 не имел, и почали им камчатое[247] платье делати, и стали бражничать и битися, и то все пропили и зернью проиграли, и хотели опять на вашей царской милости взята». Ян Бучинский подтверждал, что тем, у кого имелись долговые расписки царя Дмитрия все будет заплачено: «а слышел яз то не одинова из ваших уст, что и те обогататяца, которые письмо твое имеют, хотя ныне и в Польше, только б вам панну пустили». Заметно обогатившемуся Яну Бучинскому завидовали, поэтому его ссылка на собственный пример оказалась неубедительной. Шляхта уличила Дмитрия в самом главном грехе: «хочет де воевать и славен быта, а рыцерских людей не жалует»[248].
Король Сигизмунд III должен был находиться в явном затруднении. Один польский секретарь русского государя пытается убедить его в том, что Дмитрий Иванович «государство свое удержал вскоре» и, что его «уже боятца и добре любят». Другой русский гонец Иван Безобразов тайно передает совсем противоположное. Об этой дополнительной миссии Безобразова, в присутствии которого Ян Бучинский защищал царя Дмитрия Ивановича, рассказал в своих записках гетман Станислав Жолкевский. Оказалось, что гонец Иван Безобразов имел доверительное поручение от бояр Шуйских и Голицыных к литовскому канцлеру Льву Сапеге, «что они думают, каким бы образом свергнуть его (самозванца), желая уж лучше веста дело так, чтобы в этом государстве царствовал королевич Владислав»[249].
Таким образом, императорские мечты Дмитрия оставались только его мечтами. За полгода своего правления в Москве он успешно растерял поддержку пришедшего с ним рыцарства, раздражил короля и сенат Речи Посполитой своими неуемными претензиями. Достаточно было одного неосторожного слова о планах занятия польско-литовского престола. Все это не могло не быть серьезно воспринято королем Сигизмундом III в обстановке занимавшегося «рокоша», мятежа против королевской власти в польско-литовском государстве. Даже в Боярской думе у Дмитрия Ивановича оказались весьма влиятельные враги, не желавшие безропотно во всем следовать царю, ими же самими посаженному на престол.
Русский самодержец
Царь Дмитрий Иванович, прежде всего, должен был выбрать кем он хотел стать для своих ломанных. Он был «сыном» тирана Ивана Грозного и мог править как отец, но его душа лежала к другому. Ему хотелось прославиться благодеяниями, но тут Дмитрия стали бы невольно сравнивать с Борисом Годуновым. Отголоски таких метаний царя можно услышать в его разговорах с секретарем Яном Бучинским о деле Шуйских (сам Бучинский напоминал об этом в письме царю Дмитрию Ивановичу): «и сказал мне ваша царская милость, что у тебя два обрасцы были, которыми б царства удержати: един образец быть мучителем («ad tyranidem»), а другой образец не жалеть харчу великого, всех жаловать… И всех лутче тот образец, что жаловать, а нежели мучительством быта»[250].
Царь Дмитрий хотел научить всех своим примером. Он изменил дворцовый обиход, решительно отказавшись от его утомительной церемониальной стороны. Он пытался запросто общаться со своими подданными и начал с Боярской думы. Капитан Жак Маржерет вспоминал: «Он вел себя иногда слишком запросто с вельможами, которые воспитаны и взращены в таком унижении и страхе, что без приказания почта не смеют говорить в присутствии своего государя»[251]. В заседаниях думы царь Дмитрий вроде бы стремился сначала выслушать мнение бояр, но выходило все равно по-старому, царь предлагал решение и оказывался во всем прав. «Он заседал ежедневно со своими боярами в Думе, — писал Конрад Буссов, — требовал обсуждения многих государственных дел, внимательно следил за каждым высказыванием, а после того, как все длинно и подробно изложат свое мнение, начинал, улыбаясь, говорить: «Столько часов вы совещались и ломали себе над этим головы, а все равно правильного решения еще не нашли. Вот так и так это должно быть»». Похоже, что ему даже нравилось поучать свою Думу, удивляя ее красноречием и подобранными к месту сравнениями из истории других стран и народов, «так что его слушали с охотой и удивлением». Царь Дмитрий предлагал московским боярам съездить поучиться заграницу (опять ссылка на свой опыт), «с тем, чтобы они могли стать благопристойными, учтивыми и сведущими людьми». О том, что Дмитрий «был мудр, достаточно образован, чтобы быть учителем для всей Думы» писал Жак Маржерет. В молодой заносчивости он не замечал, как пропасть между ним и Боярской думой разрасталась все больше.
Ему хотелось все делать одному и лучше всех. Для этого царь Дмитрий ввел изменения в порядок приказного управления: «Он велел всенародно объявить, что будет два раза в неделю, по средам и субботам, лично давать аудиенцию своим подданным на крыльце». Там ему казалось, можно было найти самый краткий путь к восстановлению справедливости. Прекрасно знающий московскую судебную волокиту, он принял меры к тому, чтобы искоренить «посулы» (взятки) в судах и приказах. К царской строгости легче можно было приспособиться, чем к вольностям в дворцовом этикете: «Он отменил многие нескладные московитские обычаи и церемонии за столом, также и то, что царь беспрестанно должен был осенять себя крестом, и его должны были опрыскивать святой водой». Но Москва не Краков и веселящегося за трапезой с музыкантами царя Дмитрия стали подозревать в отступлении от веры. Даже в походы на богомолье Дмитрий Иванович умел внести дух авантюрности: вместо чинного путешествия в карете он садился на самую резвую лошадь и «скакал верхом». Удивлять других стало настолько необходимым для него, что он стремился отличиться во всем, в государственных делах и в веселом пиру, в военных упражнениях и охоте.
К январю 1606 года относится реформа личной охраны царя Дмитрия Ивановича, ее полностью перепоручили служилым иноземцам. Три капитана — Жак Маржерет, Матвей Кнутсон и Альберт Вандтман возглавили по сотне копейщиков и алебардщиков. Каждый рядовой царской гвардии носил бердыш с «вычеканенным золотым царским гербом»[252]. Их бархатные плащи, фиолетовые и зеленые камзолы с шелковыми рукавами, блестящее золотом и серебром оружие очень хорошо демонстрировало, что первый «демократический» порыв царя Дмитрия уже прошел. Он увлекся теми новыми возможностями, которые ему представились. Дальнейшей реформе подверглась Дума, которую стали именовать Сенатом, а московских бояр — сенаторами. В дворцовый протокол была введена должность мечника, которой наградили молодого князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского — одного из самых положительных героев Смуты в будущем. И вообще заметно, что чем ближе был приезд Марины Мнишек в Московское государство, тем больше царю Дмитрию хотелось приблизить свою страну к порядкам, увиденным в Речи Посполитой.
О повседневных делах управления и, вообще о том, что происходило в столице Московского государства в дни правления царя Дмитрия Ивановича известно очень мало. Почти все делопроизводство времени «Росстриги» оказалось утраченным, даже то, что сохранялось, потом активно поправлялось и уничтожалось. Имя царя Дмитрия вычищалось, а на его место вписывалось имя следующего самодержца. Показательна в этом смысле история с грамотами, выдававшимися монастырям на их владения и привилегии. По подсчетам В.И. Ульяновского, царь Дмитрий Иванович за неполный год своего правления успел выдать их более сотни, что оказалось в два раза больше, чем в начале правления Бориса Годунова[253]. Получали такие грамоты, начиная с августа-сентября 1605 года, патриарх Игнатий, правящие архиереи, крупнейшие монастыри — Троице-Сергиев, Симонов, Новодевичий, Соловецкий, Антониев-Сийский, Кирилло-Белозерский, Спасский-Ярославский. Но потом грамоты были уничтожены или спрятаны. Документы на земли от имени самозваного царя Дмитрия сохранялись в архиерейских и монастырских ризницах в глубокой тайне и не были извлечены оттуда даже при создании Коллегии экономии во времена Екатерины II.
Церковные власти постарались истребить память о вкладах «Расстриги» в монастыри, хотя выясняется, что он их делал в память о царе Иване Грозном и, наверное, своем «брате» царе Федоре Ивановиче. Косвенным образом о «внимании» царя Дмитрия к источникам пополнения монастырской казны являются распоряжения об изъятии крупных вкладов Бориса Годунова. Самым показательным примером является конфискация во Дворец денег, пожалованных царем Борисом Годуновым в память о своей сестре царице Ирине, осуществленная по указу царя Дмитрия боярином и дворецким князем Василием Михайловичем Рубцом-Мосальским 14 октября 1605 года. «А приежжал по деньги з Дворца ключник Богдан Хомутов, — как было сказано в помете в монастырских вкладных книгах, — а отвешивал ца Дворце те деньги подьячей Богдан Тимофеев с ыными монастырскими деньгами вместе в четырех тысечах рублех»[254]. Следовательно, целью царя Дмитрия не было разорение Новодевичьей обители, обласканной вниманием Бориса Годунова. С его точки зрения всего лишь восстанавливалась «справедливость», и у повергнутого Бориса отнималась даже такая надежда на посмертное спасение.
Собирание средств в дворцовой казне, конечно, было непосредственно связано и с земными мотивами. Выполняя условия своего договора с воеводою Юрием Мнишком, царь Дмитрий Иванович отсылал в Речь Посполитую значительные денежные суммы, «подъемные» для того, чтобы его невеста как можно скорее прибыла в Москву. Деньги требовались и для отсылки свадебных подарков Марине Мнишек и ее родственникам, а также для поздравления короля Сигизмунда III. В Кремле в ожидании приезда будущей царицы царь Дмитрий Иванович затеял большое строительство, о котором вспоминал Исаак Масса: «Он повелел выстроить над большою кремлевской стеною великолепные палаты, откуда мог видеть всю Москву, ибо они были воздвигнуты на высокой горе, под которою протекала река Москва, и повелел выстроить два здания, одно подле другого, под углом, одно для будущей царицы, а другое для него самого». Голландский купец сумел даже зарисовать эти палаты, «возведенные наверху кремлевской стены в Москве» и стоявшие «на высоких тройных стенах». Не меньшую ценность представляют и сделанное им письменное описание палат царя Дмитрия: «Внутри этих описанных выше палат он повелел поставить весьма дорогие балдахины, выложенные золотом, а стены увесить дорогою парчою и рытым бархатом, все гвозди, крюки, цепи и дверные петли покрыть толстым слоем позолоты; и повелел внутри искусно выложить печи различными великолепными украшениями, все окна обить отличным кармазиновым сукном; повелел также построить великолепные бани и прекрасные башни; сверх того он повелел построить еще и конюшню, рядом со своими палатами, хотя уже была одна большая конюшня при дворце; он повелел в описанном выше дворце также устроить множество потаенных дверей и ходов, из чего можно видеть, что он в том следовал примеру тиранов, и во всякое время имел заботу»[255]. Так замысел царя Бориса Годунова о храме, подобном Иерусалимскому, столкнулся с другим, личным проектом царя Дмитрия, построившим вместо этого свой дворец (наверное, еще из тех материалов, которые успели приготовить для строительства Храма Всех Святых).
Наряду с одним рецептом «тиранского» правления, которому все же последовал царь Дмитрий — вести грандиозное строительство, был использован и другой — начать великую войну. А.В. Лаврентьев убедительно показал, что царь Дмитрий Иванович готовился к крымскому походу, вникая в самые разнообразные детали. Сделаны были реальные шаги к обеспечению войска запасами и вооружением, проводились «воинские маневры» и «мобилизационные мероприятия». Наконец, успели даже отчеканить наградные золотые для воевод и голов, от которых ждали подвигов во время крымского похода[256]. В этот ряд нужно включить верстание служилых «городов» денежными и поместными окладами и раздачу жалованья, проведенную в 1605–1606 годах[257]. Разряды не могли обойти вниманием такое событие в жизни служилых людей, но их составители даже в этом увидели злой умысел самозванца: «А в городех дворян и детей боярских велел для прелести верстат и дават оклады болшие»[258]. Оклады действительно были увеличены, кроме того, служилые «города», уже получали жалованье от царя Бориса Годунова, выступая в поход против самозванца осенью 1604 года. Стоит согласиться с современниками, объяснявшими такое «валовое» верстание во всей земле желанием царя Дмитрия Ивановича понравиться подданным («хотя всю землю прелстити и любим быта», говорил арзамасский дворянин Баим Болтан[259]), тем более, что раздачи жалованья начались еще летом 1605 года в Переславле-Рязанском и Смоленске и объяснялись «царским венцом». Об этом первоначальном стремлении царя Дмитрия щедро наградить служилых людей напоминал царю Ян Бучинский, когда защищал его интересы в Речи Посполитой: «Да и так уже ваша царская милость роздал, как сел на царство, пол осма милеона[260], а милеон один по руски тысеча тысечей рублев… А опять служивым, которой имел 10 рублев жалованья, и тому велел дата 20 рублев; а кто тысечю, тому две дано»[261].
Дополнительно о внимании царя Дмитрия к уездному дворянству свидетельствует вызов в Москву их представителей в начале 1606 года, чтобы они подавали челобитные «о поместном верстании и о денежном окладе». Возможно, что за этим стоит не просто стремление удовлетворить насущные нужды дворян, но и нечто большее. Такие выборные люди могли потом принять участие в заседании земского собора, решение которого могло потребоваться ввиду планов ведения чуть ли не трехлетней военной кампании против турок и крымцев. От времени правления царя Дмитрия сохранилось всего два законодательных акта и оба они касаются вопросов о крестьянах и холопах, более всего интересовавших мелких землевладельцев. Сначала 7 января 1606 года был составлен Приговор Боярской думы, запретивший оформлять служилую кабалу одновременно на двух владельцев. Суть и обстоятельства появления этого приговора «представляются загадочными» для специально изучавшего историю холопства В.М. Панеяха[262]. Возможно, что ключ к разгадке лежит в том, что постановление коснулось только одной, непривилегированной части холоповладельцев, упомянутой в преамбуле: «которые дети боярские, и приказные люди, и гости, и торговые всякие люди учнут имати на людей кабалы». Тем самым был поставлен заслон служилой мелкоте и торговым людям, пытавшимся, вопреки смыслу постановлений о холопах, принятых еще при царе Федоре Ивановиче в 1597 году, закрепить за собою слуг в наследственное владение. Им было сложнее оформить не одну, а сразу несколько отдельных служилых кабал: на отца и сына, на братьев, на дядю и племянника. Во время голода многие холопы были отпущены без выдачи всяких отпускных, и бояре явно стремились закрепить новый порядок. Поддерживал их в этом и сам царь.
Другой известный указ царя и великого князя Дмитрия Ивановича о беглых крестьянах от 1 февраля 1606 года запрещал выдавать обратно беглых крестьян, ушедших от своих владельцев в «голодные лета». Аргументация приводилась жестокая, но справедливая: «А про которого крестьянина скажут, что он в те голодные лета от помещика или от вотчинника збрел от бедности, что было ему прокормится не мочно, и тому крестьянину жити за тем, хто его голодное время перекормил, а исцу отказывати «не умел он крестьянина своего прокормит в голодные лета, а ныне его не пытай». Оставляли у своих новых владельцев и тех крестьян, которые от бедности «били челом в холопи». Считалось, что это могло случиться только в крайнем случае: «а не от самые бы нужи в холопи он не пошел» (кстати, напомним, что в биографии Григория Отрепьева был эпизод с холопской службой на романовском дворе). В остальном царь Дмитрий Иванович подтверждал пятилетний срок сыска беглых, после которого не принимались никакие иски об их выдаче: «А на беглых крестьян по старому приговору дале пяти лет суда не давати»[263].
Царь Дмитрий Иванович стремился к тому, чтобы его войско не только было обеспечено, но и училось воевать, что было совсем необычно для московских порядков. Особенно смущал москвичей выстроенный на льду Москва-реки «гуляй-город», описанный Исааком Массой: «крепость, двигавшуюся на колесах с многими маленькими полевыми пушками внутри и разного рода огнестрельными припасами, чтобы употребить против татар и тем устрашить как их самих, так и их лошадей». Царь Дмитрий приказал штурмовать отряду польских всадников хитроумное сооружение, выставленное под окнами его нового дворца в Кремле. Однако прежде татарской конницы, это сооружение перепугало всех жителей столицы, ставших называть его «исчадием ада»: «на дверях были изображены слоны, а окна подобны тому, как изображают врата ада, и они должны были извергать пламя, а внизу были окошки, подобные головам чертей, где были поставлены маленькие пушки». Оказалось, что царь Дмитрий перехитрил сам себя, полное символики сооружение, собиравшееся показать варварам ожидающий их Тартар, стало в глазах подданных предвестием судьбы самозваного самодержца. «И сотвори себе в маловремянней сей жизни потеху, а в будущей век знамение превечного своего домовища, — писал автор «Иного сказания», тоже рассказавший об этом чудовищном укреплении, — …ад превелик зело, имеющ у себе три главы. И содела обоюду челюстей его от меди бряцало велие: егда же разверзет челюсти своя, и извну его яко пламя престоящим ту является, и велие бряцание исходит из гортани его; зубы же ему имеющу осклаблене, и ногты яко готовы на ухапление, и изо ушию его яко же распалавшуся». В «Ином сказании» тоже говорится, что этот «ад» стоял на Москве-реке перед окнами царского дворца «дабы ему ис превысочайших обиталищих своих зрети нань»[264], и такое совпадение деталей двух описаний не было случайным. Можно не сомневаться, что «чудище» на льду было предметом многих разговоров в Москве, и вызывало разные толки от восхищения будущими победами до проклятья тому, кого недавно приняли как истинного самодержца.
На масленицу, в конце февраля 1606 года, царь Дмитрий перенес военные забавы под Москву, в Вяземы, где устроил взятие снежного городка. Он заставил свою немецкую стражу брать крепость из снега, внутри которой сидели русские князья и бояре, единственным оружием были снежки. Царь Дмитрий сам предводительствовал иноземным войском и лихо взял штурмом крепость, которую обороняли его воеводы («немцы» коварно утяжелили снежки разными предметами, грозя превратить забаву в драку). Царю Дмитрию так понравился его успех, что он произнес, обращаясь к воеводе снежного городка: «Дай Бог, чтобы я так же завоевал когда-нибудь Азов в Татарии и так же взял в плен татарского хана, как сейчас тебя»[265].
Даже веселясь, царь Дмитрий Иванович не забывал о целях будущего похода, подготовкой к которому была занята вся зима 1605–1606 года. Он думал, что его жена Марина Мнишек успеет приехать в Москву со своим отцом сандомирским воеводою Юрием Мнишком еще до начала поста и весенней распутицы. Когда стало ясно, что этого не произойдет, царь написал угрожающее письмо своему тестю воеводе Юрию Мнишку, которое едва не стало поводом для разрыва. В ответ на соображение о том, что свадебный поезд может приехать в Москву только после Троицына дня, то есть чуть ли не в середине июня 1606 года, царь Дмитрий сообщал тестю: «и ежели бы так случилось, сумневаемся, дабы милость ваша нас в Москве застал; ибо мы с Божиею помощию скоро, по прошествии Пасхи (после 20 апреля —
Базой будущего похода стал Елец, о том, что именно туда отправляются все новые и новые крупные орудия, мортиры и пушки, было хорошо известно даже немецкой охране царя Дмитрия Ивановича. Конрад Буссов рассказывал об этих военных приготовлениях царя Дмитрия: «зимой он отправил тяжелую артиллерию в Елец, который расположен у татарского рубежа, намереваясь со всем этим навестить следующим летом тамошних татар и турок». О посылке в Елец «амуниции, припасов и провианту» писал Исаак Масса: «все это свозили туда, чтобы сопровождать войско, так что к весне запасли много муки, пороху, свинцу, сала и всяких других вещей на триста тысяч человек, и было велено все сберегать до его прибытия». Наконец, в русских источниках тоже упоминается подготовка весеннего крымского похода и посылка «на Украйну во град Елец с нарядом и со всякими запасы»[268].
Около 1 марта 1606 года уже были расписаны воеводы будущих полков, собиравшиеся по двум росписям — «украинной» и «береговой». Царь Дмитрий Иванович возвращался к традиции, прекращенной в 1599 году указом Бориса Годунова, и снова назначил главного воеводу большого полка в Серпухове и расставил полки в городах по реке Оке. Первым воеводою большого полка был назначен боярин князь Федор Иванович Мстиславский. Если бы поход состоялся, то ему были приданы полк правой руки в Алексине во главе с боярином князем Василием Ивановичем Шуйским, передовой полк в Калуге под командованием его брата боярина князя Дмитрия Ивановича Шуйского. Сторожевой полк в Коломне возглавил боярин князь Василий Васильевич Голицын, а полк левой руки в Кашире — его брат князь Андрей Васильевич Голицын. Младший из братьев Шуйских — боярин князь Иван Иванович Шуйский был назначен в большой полк Украинного разряда в Мценске. Следовательно, вся верхушка Боярской думы, должна была в конце весны-начале лета 1606 года покинуть Москву, что должно было сильно испугать бояр Шуйских и Голицыных, не знавших, что ждать от такого назначения. Не случайно, потом как на одно из главных оправданий майского переворота ссылались на запланированное Расстригой убийство всех бояр во время их отъезда из Москвы «бутто для стрельбы» в воскресенье 18 мая 1606 года. При этом приводились слова, якобы произнесенные свергнутым самодержцем, «а убити де велел есми бояр, которые здеся владеют, дватцать человек; и како де их побиют, и во всем будет моя воля»[269].
Лед недоверия между царем и его боярами так и не был растоплен до конца. Молодой царь, никого не ставивший вровень себе ни по уму, ни по знаниям, ни по воинским умениям, должен был казаться боярам, привыкшим к чинному и размеренному этикету Кремлевского дворца выскочкой, испорченным своими «литовскими» советниками. Автор биографической книги о Лжедмитрии I Р.Г. Скрынников считал, что «главной чертой Отрепьева была его приспособляемость. Царствовать на Москве ему пришлось недолго, и главная задача, поглощавшая все его силы и способности, заключалась в том, чтобы усидеть на незаконно занятом троне»[270]. Это рассуждение основано на знании последующих событий. Между тем, очевидно, что у Дмитрия не было никаких сомнений в отношении своих прав на московский престол, и он собирался жить долго, не просто удерживаться на троне, а переделывать доставшуюся ему страну.
Царь Дмитрий Иванович легко вмешивался в старые порядки и отступал от традиций, но он преследовал, прежде всего, собственные интересы. Когда ему не удалось сыграть свадьбу с Мариной Мнишек до наступления Великого поста, царь нашел повод повеселиться и женил князя Федора Ивановича Мстиславского. В том, что это был политический брак, просчитанный самим царем Дмитрием, убеждает выбор невесты — близкой родственницы царской «матери» из рода Нагих. Должна была решиться и холостяцкая судьба боярина князя Василия Ивановича Шуйского, свадьба которого была назначена после венчания на царство Марины Мнишек. Потом в «Чине венчания» мы увидим, что княгине Мстиславской отводилась почетная роль вести невесту к обручению «под ручку» вместе с ее отцом воеводою Юрием Мнишком. Если бы это делала другая боярыня, тогда появилось бы основание для местнической ссоры. Так одним решением царь Дмитрий Иванович создавал себе славу правителя, жалующего своих бояр, и решал важную проблему свадебной церемонии. Начальник его охраны капитан Жак Маржерет писал об этом интересе Дмитрия к матримониальным делам членов Боярской думы: «Он разрешил жениться всем тем, кто при Борисе не смел жениться: так, Мстиславский женился на двоюродной сестре матери сказанного императора Дмитрия, который два дня подряд присутствовал на свадьбе. Василий Шуйский, будучи снова призван и в столь же великой милости, как прежде, имел уже невесту в одном из сказанных домов, его свадьба должна была праздноваться через месяц после свадьбы императора. Словом, только и слышно было о свадьбах и радости ко всеобщему удовольствию, ибо он давал им понемногу распробовать, что такое свободная страна, управляемая милосердным государем»[271].
Тем досаднее для Дмитрия становились доходившие слухи о заговорах. Один из таких бунтов случился среди стрельцов в Великий пост. Видимо, стрелецкая охрана не могла простить царю то, что их отставили от почетной службы в Кремле, заменив на «немецких» копейщиков и алебардщиков. Стрельцы стали выражать недовольство иноземцами, заходившими в русские церкви, говорить о разорении веры и искать, к кому примкнуть из недовольных бояр. Глава Стрелецкого приказа, один из самых приближенных к Дмитрию бояр — Петр Федорович Басманов быстро известил царя о таких разговорах. Царь Дмитрий Иванович назначил разбирательство во Дворце, разыгралась ужасная сцена, когда на обличенных в измене набросились другие стрельцы и разрубили своих товарищей саблями на части или, как тогда говорили, «в пирожные мяса». Инициатором расправы стал стрелецкий голова Григорий Микулин, который «учал говорити: освободи де мне, государь, я де тех твоих изменников не токмо что головы поскусаю, и чрева из них своими руками вытаскаю!»[272]. Все это понравилось царю Дмитрию, он пожаловал Микулина за службу думным дворянством.
Тем же Великим постом царь Дмитрий Иванович поставил точку в долгой истории другого царя Симеона Бекбулатовича. Поначалу он был нужен Дмитрию как еще один свидетель обвинения против Бориса Годунова. И царь Симеон оправдал ожидания рассказами о том, как он ослеп, выпив чашу, присланную Борисом Годуновым. Царя Симеона Бекбулатовича с особой пышностью встречали в Москве, высылали ему навстречу бояр и окольничих и внесли запись об этом событии в разрядные книги. Однако впоследствии бедному старику что-то такое наговорили, и он, по словам «Нового летописца», «начат многим людям говорити, чтоб не предали православные християнские веры в Латинство». Очевидно, что царь Симеон Бекбулатович продолжал представлять угрозу в качестве одного из возможных претендентов на русский престол. В.И. Ульяновский уверен, что за спиной царя Симеона стоял заговор митрополита ростовского и ярославского Филарета Романова. Но это всего лишь версия, одних известий о властолюбии митрополита Филарета недостаточно для ее обоснования. Пострижение царя Симеона в Кирилло-Белозерском монастыре, было опалой, но опалой мягкой. Царь Дмитрий своим указом 29 марта 1606 года направлял царя Симеона в сопровождении приставов в монастырь и просил игумена Кирилло-Белозерской обители, чтобы он «царя Симеона постриг со всем собором честно». 3 апреля царь Симеон прибыл в монастырь в сопровождении приставов. В тот же день был совершен необходимый обряд «и дано ему имя во иноцех Стефан». В монастыре инок Стефан находился в привилегированном положении, также как раньше «покоили» другого знатного старца Иону Мстиславского[273]. Каковы бы ни были мотивы пострижения царя Симеона Бекбулатовича, устранение даже гипотетических претендентов на власть было важным шагом в преддверии все той же коронации Марины Мнишек и будущего крымского похода, в который собирался отправиться царь Дмитрий Иванович.
Царица Марина Мнишек
Если бы Марины Мнишек не было в истории царя Дмитрия Ивановича, ее надо было бы придумать. Даже без появления польской шляхтенки в русской истории сюжет с возникновением из небытия московского царевича затмевал иные подвиги мифических героев. Сначала осуществился смелый поход одиночки, к ногам которого упал великий колосс Московского царства. Потом состоялся приезд свадебного поезда Марины Мнишек из Речи Посполитой. Для многих только эти события тогда и запомнились, определяя отношение ко времени правления самозваного царя Дмитрия. Одиннадцать месяцев, отпущенных ему на русском престоле, казались досадным перерывом традиции истинных, «национальных» государей. «Прирожденность» Дмитрия, бывшая самым главным аргументом для того, чтобы посадить его на царство, со временем стала казаться блефом. Женитьба самозванца на «девке-иноземке» чужой веры, кажется, дала лучший повод для его обличения. Но не все так просто в этой истории.
Превращение Марины Мнишек в русскую царицу и даже императрицу Марию Юрьевну, венчанную по всем канонам в Успенском соборе Кремля, только начиналось. Естественно, что в жизни семнадцатилетней дочери Мнишков не могло все произойти в одну минуту, сама она пока не выбирала свой путь, за нее это делали другие. У нее не было сомнений в том, что она шла по великой дороге прославления своего рода. Марина Мнишек была готова послужить как оставляемой родине, так и Московскому государству. Ее благословил на это сам король Сигизмунд III, она была ободряема самим папой Павлом V. В ее великой будущности не сомневался канцлер Лев Сапега и много других сановников Речи Посполитой. «Московская царица» Марина Мнишек расписывалась в книге почетных гостей Краковской академии сразу вслед за королями и королевами Речи Посполитой. Этим невозможно было шутить. Все, что с нею происходило, хотя и выглядело невероятным, но было освящено законом. По отношению к ней, начиная с заключения брака в Кракове в ноябре 1605 года, уже соблюдался дипломатический и придворный церемониал, подобающий русской царице. После продолжительных сборов и дороги, занявшей больше месяца, Марина Мнишек со своей свитой въехала в пределы Московского государства 8 (18) апреля 1606 года.
Все это время царь Дмитрий Иванович готовился к встрече в Москве своей жены. Между ним и тестем воеводою Юрием Мнишком шла оживленная переписка, посол Афанасий Власьев тоже не мог считать свою миссию выполненной, пока Марина Мнишек не приедет в Москву. В Смоленск давно уже были наперед отосланы готовить встречу царицы бояре царя Дмитрия Михаил Александрович Нагой и князь Василий Михайлович Рубец-Мосальский. Один из них был дядя царской матери инокини Марфы Федоровны, другой — ближний боярин и дворецкий, дипломатический статус и значение данного им поручения подчеркивалось титулами наместников. Им и довелось первыми встретить Марину Мнишек на дороге к Смоленску и передать ей царские письма и подарки. Тогда же Марина Мнишек и ее польская свита начали знакомство с настоящими московскими церемониями. Автор так называемого «Дневника Марины Мнишек» (его текст написан вовсе не ею, а каким-то дворянином, служившим в свите Мнишков) написал о первой встрече с царскими боярами: «Они оба, как только царица появилась, вошедши в избу с несколькими десятками своих дворян, сразу ее приветствовали и низко челом били до земли»[274].
В Москве тоже готовились к встрече, продумывая самые разные детали. Решалось где будет жить Марина Мнишек до свадьбы, в каких домах разместить ее отца, и родственников, приехавших на коронацию. Слух о любви к щедрым подаркам царя Дмитрия успел распространиться после краковской свадьбы, поэтому в Москву ехали иностранные купцы из Кракова, Милана, Аугсбурга. В торговые операции пустилась также сестра короля Сигизмунда III принцесса Анна, приславшая со своим торговым агентом «узорочья» на многие тысячи талеров. Маршалок королевского двора пан Николай Вольский торговал «дорогими шитыми обоями и шатрами» (впоследствии дипломатам двух стран пришлось потратить немало времени, чтобы учесть его претензии по возмещению ущерба). В огромном количестве заготавливался провиант, чтобы хватило для угощения на все время свадебных торжеств. Царь приказал дворянам готовить самые красивые кафтаны и упряжь для лошадей, а стрельцам выдали новое обмундирование — «красные кармазиновые[275] кафтаны, повелев каждому быть готовым к встрече царицы». Не забыли построить «костел у Стретенья на переходех подле Николы Явленского», куда могли приходить поляки и литовцы (затем в разрядах тоже не забыли упомянуть этот «грех» царя Дмитрия). По дороге от Смоленска к Москве было все устроено для проезда более 2000 человек, сопровождавших царицу Марину Мнишек[276].
Первым в Москву, отдельно от царицы, приехал воевода Юрий Мнишек 24 апреля 1606 года, то есть посредине Светлой недели после Пасхи. Ему была устроена встреча, напоминавшая, по словам Исаака Массы, своею торжественностью встречу датского принца Иоганна при Борисе Годунове. Возглавлял московскую процессию, выехавшую навстречу воеводе Юрию Мнишку, одетый по-гусарски боярин Петр Федорович Басманов, следовавший моде на польское платье, введенной царем Дмитрием. Царского тестя провезли через «диковинный мост», устроенный через реку Москву без всяких опор, на одних канатах. Символично, что сандомирский воевода Юрий Мнишек был размещен в бывшем годуновском дворе в Кремле. Царь Дмитрий инкогнито встречал отца Марины Мнишек, его заметили в окружении московских всадников и в сопровождении польской роты. Он должен был блюсти «царскую честь», поэтому прием воеводы мог состояться только во дворце царя Дмитрия. Но царь всячески выказывал свое внимание приехавшему в Москву родственнику, Дмитрий Иванович, по обычаю, прислал спрашивать «о здоровье» кравчего князя Ивана Андреевича Хворостинина. С царского стола на золотых блюдах были присланы разные кушанья, что тоже было признаком высочайшей милости. Таков уж характер Дмитрия, что он в тот же день продемонстрировал приехавшим полякам свое почтительное отношение к старице Марфе Нагой. Ему было важно показать им то, что он уже доказал ломанным: она относится к нему как к настоящему сыну. Поэтому от царского дворца в Вознесенский монастырь проследовала целая процессия, сам царь ехал в белых одеждах на каштановом коне, в окружении нескольких сотен алебардщиков и русской охраны. Стоит ли удивляться, что свита сандомирского воеводы заметила такой эффектный проезд.
На следующий день был официальный прием. Царь Дмитрий Иванович принимал сандомирского воеводу Юрия Мнишка в парадном царском одеянии, сидя на золотом троне, увенчанный короной и другими царскими регалиями — скипетром и державой. Он был окружен Боярской думой, рядом сидел патриарх Игнатий и весь Освященный собор. Присутствовавший на приеме автор «Дневника Марины Мнишек» описал этот великий момент в жизни царя Дмитрия Ивановича, похоже, потрясший его самого: «Там пан воевода, поцеловав руку царскую, обратился к царю с речью, которая так его растрогала, что он плакал как бобр[277] часто утирая себе очи платком. От имени царя отвечал посол Афанасий. Потом пан воевода сел за несколько шагов перед царем, на другой же лавке сели его приближенные паны, между этими лавками проходили мы по реестру целовать руку царскую. Когда это закончилось, царь, подозвав к своему трону пана воеводу пригласил его на обед, а его приближенных приглашал Басманов»[278].
Речь сандомирского воеводы Юрия Мнишка, заставившая разрыдаться царя Дмитрия, сохранилась. Обращение сенатора Речи Посполитой к «пресветлейшему цесарю» в Кремле трудно было раньше себе даже и представить. Воевода очень хорошо знал на что должен отозваться царь Дмитрий Иванович. Дело не только в том, что он согласился называть Дмитрия «цезарем» (хотя и это было немало). Юрий Мнишек открывал перед всеми трудную историю восхождения Дмитрия так, как, наверное, и сам царь не мог бы объяснить ее. «Ибо, что может кому-либо быть более утешительным, — вопрошал отец Марины Мнишек в начале своей речи, — как то, когда он видит уже счастливое исполнение, желанный конец всех дум, работ, трудов, издержек, риска здоровья и имущества, видит в счастливой и желанной пристани, уже от всяких бурь защищенной». Далее говорилось о повергнутом враге — Борисе Годунове, но имя того, кто был «стерт вместе с потомством» уже не звучало, остался один нравоучительный пример: «сам он увяз в тех силках, которые ставил, будучи слугою, — на государя своего». Зато дела Дмитрия радовали весь «христианский мир», чающий «вместо старого разъединения — единение церкви Божией», то есть конец вражды между католичеством и православием. Воевода Юрий Мнишек объявлял в своей речи тот великий замысел, который предстояло исполнить «цесарю» Дмитрию: «Радуются обширные христианские области — одни будучи в тяжелом поганском ярме, другие — встревоженные суровою их судьбой, понимая, что уже подходит время соединения христианских монархов в единомыслии и избавлении церквей Божиих из мерзких и срамно идолопоклонством оскверненных рук». Как видим, царь Дмитрий и его тесть Юрий Мнишек согласно действовали в рамках исполнения большого замысла о новом крестовом походе в Святую землю.
Много говорилось в речи сандомирского воеводы о ближайших выгодах, которые сулил союз Московского государства и Речи Посполитой. Само его обращение к царю было свидетельством невиданных перемен и лучше всего подтверждало слова Юрия Мнишка: «Уже наступают счастливые времена: вместо острого оружия — любовь, вместо грозной стрельбы — доверие, вместо жестокого и поистине поганского пролития крови — взаимная симпатия, вместо лукавого коварства — с обеих сторон радость утешения, а если бы и оставалось еще недоверие, то отношение и узы родства его погасят».
Юрий Мнишек должен был объяснить московским людям, почему выбор царя Дмитрия «для совместной жизни, для участия в любви и благословении» пал именно на «подругу в дому их милостей господ Мнишков». Царский тесть не жалел никакого красноречия, чтобы показать выдающееся значение своего рода «уже от многих лет». И так удачно выходило, что род Мнишков уже прославился «в борьбе с поганством», о чем написали историки в своих книгах для памяти будущим поколениям. Воевода Юрий Мнишек с гордостью описывал достоинства воспитания своей дочери: «Вы благоволили отметить в том доме воспитание достойного потомства во всех добродетелях — в богобоязненности, в стыдливости, в скромности». Здесь к месту было упомянуто, что эти качества Марина Мнишек получила от своей благочестивой матери Ядвиги из рода Тарлов, а также объяснено ее отсутствие в Москве по причине «столь слабого здоровья» (болезнь не позволила ей быть даже на краковской свадьбе своей дочери). Здоровье воеводы Юрия Мнишка тоже было неважным, но, преодолевая себя, он привез цесарю свою дочь и его «нареченную» жену: «От таких-то родителей и с такою, украшенною всеми добродетелями, девицею, уже нареченною вашему цесарскому величеству супругою, приехал его милость господин воевода» в «чаянии великого утешения, лучше сказать — твердой надежды, что ваше цесарское величество за благожелательство, которое ты узнал в его доме, соизволишь ответить признательностью»[279].
После приема во Дворце сандомирский воевода Юрий Мнишек вместе со своими приближенными прошествовал на службу в церковь, здесь на переходе они подходили под благословение к патриарху Игнатию и целовали крест. В тот же день был еще пир в Столовой палате: царь и все бояре принимали сандомирского воеводу и родственников царицы Марины Мнишек. Всех слуг рангом поменьше усадили вперемежку и они угощали друг друга стоявшими на столе кушаньями. Посредине обеда воевода Юрий Мнишек почувствовал себя плохо и ему пришлось покинуть пир и удалиться в царский дворец, а оставшиеся наслаждались диковинным зрелищем — приемом лапландцев (саамов), привезших дань русскому царю. Когда закончились все церемонии этого дня, царь Дмитрий и сандомирский воевода встретились отдельно, вероятно, чтобы лучше обсудить церемониал встречи Марины Мнишек. Пока она медленно двигалась к столице, ей слали самые разные подарки скрасить последнюю, всегда самую утомительную часть путешествия. А царь Дмитрий и воевода Юрий Мнишек тем временем развлекались, недавно закончился Великий пост и для самого Дмитрия Ивановича завершилось время, когда он не мог открыто демонстрировать свои пристрастия к тому, что он полюбил в Речи Посполитой. Царь наслаждался игрой целого оркестра из сорока музыкантов, привезенного его другом саноцким старостою Станиславом Мнишком. Это был сын воеводы Юрия Мнишка и брат Марины Мнишек, он был ровесником царя Дмитрия и, как царский шурин, по опыту хотя бы Никитичей и того же Бориса Годунова, мог в будущем рассчитывать на многое при русском дворе. Царь Дмитрий Иванович, наконец-то, мог одеться по-гусарски в парчовый кафтан с красным плащом, отделанным жемчугом. Но ему пришлось несколько раз переодеваться в этот день, так как он еще успел вместе с сандомирским воеводою Юрием Мнишком съездить в Вознесенский монастырь к инокине Марфе Федоровне и потом уже веселиться до утра. Кроме этого пира запомнилась еще медвежья охота, которой царь Дмитрий тоже «угостил» своего тестя. Не зря все время своего правления он упражнялся в охотничьем мастерстве, поскольку Дмитрию Ивановичу удалось убить с одного удара рогатиной большого медведя и отсечь ему саблей голову под восторженные крики свиты. Если бы царь знал, что сам вскоре будет в положении такой же загнанной жертвы тех охотников, которые находились рядом.
2 (12) мая 1606 года состоялось торжество въезда в Москву Марины Мнишек. Несколькими часами раньше в столицу приехали послы Речи Посполитой Николай Олесницкий и Александр Госевский[280]. Именно из-за них, прибывших для участия в свадебных торжествах, и замедлили немного прием в Москве царской жены. В источниках сохранилось описание этого великолепного зрелища, посмотреть на которое собралась вся Москва. Рано утром, как писал Исаак Масса, были разосланы биричи, объявлявшие, чтобы все «нарядились в самые богатые одежды и оставили всякую работу и торговлю, ибо надлежит встретить царицу». Сам царь Дмитрий, переодевшись, тайно ездил распоряжаться, чтобы все было в порядке. Навстречу Марине Мнишек выехала Боярская дума, во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским. От имени думы «кратко, с робостью — по словам Станислава Немоевского, — и по записке, вложивши ее в шапку» приветствовал Марину Мнишек боярин князь Василий Иванович Шуйский. Для царицы была прислана роскошная карета, запряженная в двенадцать белых «в яблоках» лошадей невиданной красоты. Всю дорогу через Москву Марину Мнишек, одетую в белое атласное платье «по французскому обычаю», развлекал подаренный ей красивый арапчонок, игравший с обезьянкой на золотой цепочке. Был небольшой спор, где идти отрядам польских гусар и пехоты, впереди или позади кареты Марины Мнишек. Свита сандомирского воеводы не хотела уступить царю Дмитрию и настояла на том, чтобы возглавлять, а не замыкать процессию, как того хотел царь. И еще одно обстоятельство омрачило, уже в прямом смысле, въезд царицы Марины Мнишек. Когда она проехала Никитские ворота, как записал Конрад Буссов, «поднялся такой же ужасный вихрь, как и при въезде Дмитрия, что многими было истолковано как дурное предзнаменование». Марину Мнишек вместе с ее свитой поместили в Кремле в Вознесенском монастыре, где целую неделю до венчания на царство инокиня Марфа Нагая наставляла свою «невестку» или «сынову», как она звала Марину, московским обычаям и нарядам[281].
Следующие дни в Кремле были посвящены дипломатическим приемам. Сначала была оказана честь тем родственникам и приближенным Мнишков, которые приехали с царицей Мариной и еще не были в кремлевском Дворце. От имени польского двора Марины Мнишек обращался с речью ее гофмейстер Мартин Стадницкий. Ее мотивы и образы перекликались с речью самого воеводы Юрия Мнишка, сказанной царю Дмитрию Ивановичу. Снова говорилось об «устрашении басурманов», о соединении двух близких народов, «мало разнящихся в языке и обычаях». «А светлой памяти отца вашей милости не Глинская ли родила, — учтиво спрашивал Мартин Стадницкий. В конце он выражал надежду, что царь свергнет «полумесяц из восточных краев» (очевидный намек на традиционную мусульманскую символику), и «озарит полуденные края своей славой»[282].
В отличие от Мнишков и их двора, частным образом осуществлявших свою миссию и поэтому свободных в употреблении титулатуры и в произнесении любых слов, обращенных к «его цесарской милости» Дмитрию Ивановичу послы Речи Посполитой Николай Олесницкий и Александр Госевский вернули замечтавшегося «императора» к обсуждению разногласий между двумя государствами. Исполняя свою миссию 3 (13) мая, они не могли согласиться с тем, что требовал от них царь Дмитрий Иванович и в соответствии с выданными им листами королевской канцелярии отправляли посольство к московскому «господарю». Послы были тверды и последовательны, в своем отчете они записали: «13 мая, мы были у государя на аудиенции, на которой он принимал нас с великой гордостию и высокомерием, не хотел принять письма его королевского величества и приказал не называть его королевское величество королем, за то, что в этом письме он сам не назван кесарем [императором]. Но когда мы осадили его надлежащими доказательствами, то он в смущении замолчал и принял письмо его королевского величества»[283]. Причины временного дипломатического поражения царя Дмитрия Ивановича, на самом деле, состояли в том, что он был заинтересован в королевских послах. Они представляли короля Сигизмунда III на его свадьбе с Мариной Мнишек и были включены в «Чин венчания». Однако тень этого столкновения по поводу титулов периодически возвращалась во все время свадебных торжеств.
8 (18 мая) в четверг на русский престол взошла императрица Мария Юрьевна[284]. Свое православное имя она получила по принятому обычаю менять имена царских невест. До момента свадьбы Марина Мнишек находилась в Вознесенском монастыре, из которого ее только накануне всех событий, ночью перевезли во Дворец при свете свечей и факелов. Марину Мнишек готовили к совершению таинства венчания по православному обряду, поэтому она не могла встречаться с католическими священниками. На венчании она была «в русском платье» и выполняла все положенные церемонии: прикладывалась к иконам и должна была принять причастие из рук православного патриарха[285]. Этот пункт являлся ключевым. Как бы при этом ни пытались запутать польских родственников Марины Мнишек, приехавших именно на коронационные торжества, а также своих собственных бояр, видевших в происходившем прежде всего свадебную церемонию[286]. Было очевидно, что с принятием причастия «по-греческому обряду», Марина Мнишек должна была отказаться и от католичества, чего она делать явно не хотела. Иначе зачем было позволять присутствовать на свадьбе духовнику Марины Мнишек отцу Каспару Савицкому и смущать жителей Московского государства тем, что царицу Марину в Успенском соборе приветствовал речью один из отцов-иезуитов. Вызвал большие споры и отказ Марины Мнишек носить русские одежды, сразу после коронации она избавилась от непривычного наряда. Еще более роковым шагом стал отказ от миропомазания царской четы. Участник церемонии архиепископ Арсений Елассонский писал: «после венчания своего оба они не пожелали причаститься Святых Тайн… Итак, не показалось приятным патриарху, архиереям, боярам и всему народу, видевшим царицу, одетую в неизвестную и иноземную одежду, имеющую на себе польское платье, а не русское, как это было принято в царском чине и как это делали цари прежде него. Все это весьма сильно [всех] опечалило. Это послужило причиною и поводом ко многим бедствиям, к погибели царя и всего народа обеих национальностей, русских и поляков»[287].
Московское восстание
Свадьба царя Дмитрия Ивановича с царицей Марией Юрьевной стала последним запоминающимся событием перед катастрофой, погрузившей Московское государство в гражданскую войну. Изменения в отношении к царю Дмитрию накапливались постепенно, начиная с его воцарения. Сначала он был нужен для того, чтобы сместить Годуновых, потом оказалось, что в Москву пришел действительно продолжатель если не рода, то дела Ивана Грозного. Опалы и казни, коснувшиеся прежде всего годуновской семьи, быстро стали угрожать другим первым родам в Боярской думе — князьям Шуйским и всем тем, кто поддержал Дмитрия по принципу выбора меньшего из двух зол. Появилось то, на что бояре всегда смотрели ревниво — «ближняя дума» из любимчиков царя Дмитрия Ивановича. Сменились только имена, а суть управления осталась неизменной, перейдя от бояр Степана и Семена Годуновых, к боярам Петру Басманову и князю Василию Мосальскому, ставшим управлять ключевыми ведомствами — казной, дворцовыми приказами, аптечным делом и стрелецкой охраной. К этому, как и к тому, что самодержавный царь станет поучать своих бояр, подданные еще могли приспособиться. Но они так и не могли понять, почему ключевые дипломатические дела, связанные с Речью Посполитой, решаются без их участия, а устроена личная канцелярия Дмитрия Ивановича с польскими секретарями. Почему награждаются огромными суммами польско-литовская шляхта и солдаты, эпатирующие потом рядовых обывателей своими надетыми «не по чину» дорогими одеждами, спускающими деньги в кабаках и в игре «зернью». Почему царь Дмитрий окружил себя иноземной охраной, жалуя «немецких» драбантов больше, чем своих стрельцов? Все разговоры и недовольство уравновешивались до времени «правильным» поведением царя, хотя и вводившего новшества, но не трогавшего самую чувствительную сферу, связанную с православием. Кроме того, в Московском государстве была поставлена близкая цель крымского похода, и это позволяло легче воспринимать разные новшества, вроде «царь-пушек» и гигантских «гуляй-городов» на реке Москве, оправдывать широкую раздачу жалованья из казны.
Приезд многочисленной свиты Марины Мнишек нарушил это равновесие. Сам вход в столицу вооруженных гусар и солдат подавал новый повод для недовольства. На боярские дворы и рядовых москвичей легла тяжесть постойной повинности и обеспечения приехавших всем необходимым. Несмотря на попытки, которые буквально с самой границы делал воевода Юрий Мнишек, принять какой-то устав или свод правил о поведении в чужой стране, тщетно было урезонивать рядовых людей его свиты. Они по своей славянской натуре предвкушали праздник и веселье и в буйстве ничем не отличались от русских, кроме высокомерного отношения к тем, к кому они приехали в гости. Еще на подъезде к Москве, в Можайске в каком-то споре был убит брат самого могущественного боярина князя Василия Мосальского. Но настоящая неприязнь возникла у жителей Москвы, когда они столкнулись с бесцеремонным вторжением польско-литовской шляхты и жолнеров в свою повседневную жизнь, на улицах, рынках и в церкви. Пока шли свадебные торжества, в столице было совсем неспокойно, до царя Дмитрия Ивановича дошло дело об изнасиловании одним из поляков боярской дочери, в Кремле ловили и казнили лазутчиков. Разрядные книги обобщили все главные преступления: «А Литва и Поляки в Московском государстве учали насилство делать: у торговых людей жен и дочерей имать силно, и по ночем ходить с саблями и людей побивать, и у храмов вере крестьянской и образом поругатца»[288]. Воевода Юрий Мнишек и его свита быстро поняли, чем это может им грозить. Он пытался предупредить царя Дмитрия о «явных признаках возмущения» и принес ему целую сотню челобитных, но тот безудержно веселился и не хотел признавать перед своими гостями и приехавшими послами «дефекты» своего управления[289]. Станислав Немоевский рассказал в своих записках о разговоре, состоявшемся между царем и его тестем, буквально, накануне московского восстания. Царь Дмитрий был убежден, что «здесь нет ни одного такого, который имел бы что сказать бы против нас; а если бы мы что заметили, то в нашей власти их всех в один день лишить жизни»[290].
Подобное бахвальство и гордыня быстро стали определяющими чертами личности вчерашнего скромного чернеца, вынужденного долго подавлять свои недюжинные таланты. То понимание самодержавия, которое усвоил царь Дмитрий Иванович, его более старшие и опытные современники испытывали на своей судьбе еще при Иване Грозном или Борисе Годунове. И они не хотели повторения, ожидая, по крайней мере, благодарности за оказанную ими поддержку царю Дмитрию при завоевании им престола. Однако «солнышко» быстро стало светить только для самого себя и редко баловать своих подданных «милостями», как это делал, по контрасту с Грозным царем, Борис Годунов. Молодой человек, сомнения в истинности происхождения которого так и не исчезли, восседает на троне и поучает седовласых думцев во всех делах — картина малосимпатичная. Но ее хотя бы можно объяснить расплатой за предательство по отношению к Годуновым. Но когда царь Дмитрий стал демонстрировать предпочтение своим польским приятелям перед боярами, это они восприняли более чем серьезно. Потом, в подтверждение своей версии переворота, они распространили «расспросные речи» секретарей Станислава и Яна Бунинских, передававших слова своего патрона; собиравшегося якобы перебить всех главных бояр[291].
История с подготовкой царем Дмитрием убийства всех бояр только выглядит правдоподобно, слишком уж очевидно в ней стремление подогнать факты и оправдать свои действия. Как это обычно бывает в таких случаях, правда и вымысел здесь искусно перемешаны, в пропорциях, хорошо известных заговорщикам. Действительно, в Московском государстве многое еще зависело от бояр, и они быстро сумели продемонстрировать это. Однако в своей пропаганде они не учли того, что польско-литовской шляхте, приехавшей на свадьбу царя Дмитрия, понадобилось не 11 месяцев, столько продолжалось царствование Дмитрия, а меньше 11 дней, которые они пробыли в Москве, чтобы все понять о своем бывшем протеже. Они убедились, что на троне московских государей сидит совсем не тот человек, с которым можно было иметь дело. Случись в истории царя Дмитрия и Марины Мнишек все по-другому, его сторонники из Речи Посполитой приняли бы условия игры и приспособили их к своим целям. Но скорая смерть мнимого сына «тирана Ивана» позволила авторам дипломатических донесений и мемуарных записок не сдерживать свои перья. Больше всего царь Дмитрий раздражал своих несостоявшихся союзников претензией на императорский титул. При приеме польско-литовских послов дело доходило до совсем нешуточных нарушений протокола, связанных с личным вмешательством царя в ход переговоров. Он неоднократно угрожал послам Николаю Олесницкому и Александру Госевскому и вообще поставил под угрозу отношения с королем Сигизмундом III. Все это еще больше подогревало подозрения в том, что московский царь не прочь теперь сесть еще и на королевский престол Речи Посполитой.
Участник царских пиров Станислав Немоевский, описывал перлы, которые выдавал разгулявшийся язык царя Дмитрия. В день Николы «вешнего» 9 мая 1606 года, на следующий день после свадьбы был дан обед, как для своих бояр, так и для сандомирского воеводы Юрия Мнишка и всех родственников императрицы Марии (этот «банкет» еще задержался из-за того, что молодые, по обычаю, мылись в бане). Царскому тестю пришлось сразу вступить в конфликт с зятем, потому что царь Дмитрий так и не уважил его просьбу и не пригласил на обед послов Николая Олесницкого и Александра Госевского. В итоге пир проходил без воеводы Юрия Мнишка. Но что за шутки отпускал царь Дмитрий, от него досталось по какому-то малозначительному поводу королю Сигизмунду III! Стремясь исправить положение, Дмитрий Иванович «прошелся» по болезненной страсти к затворничеству германского императора Рудольфа II, сказав, что тот еще «больший дурак». Не пощадил царь Дмитрий и самого главу католической церкви: «даже и папы не оставил за то, что он приказывает целовать себя в ногу». От неделикатных шуток доставалось даже тем, кому он многим был обязан. От них пострадал отец-бернардинец Франтишек Помасский, наставлявший некогда царевича в духовных беседах в Сам боре. Прямым намеком возвращенному из опалы боярину князю Василию Шуйскому было высказанное на обеде замечание, что «монархи с удовольствием видят предательство, но самими предателями гнушаются». И дело объяснялось отнюдь не хмелем, и не тем, что царь Дмитрий потерял голову от счастья. Его пьянила и делала до конца счастливым только одна страсть к власти. Соперников себе среди живущих монархов и королей он не видел. Поэтому часто, в том числе и во время этого обеда, он возвращался в своих речах к Александру Македонскому, о котором заметил «что в виду его великих достоинств и храбрости, он и по смерти ему друг» (как выдает иногда с головой особенность построения фразы) Кончился этот памятный обед рыцарскими ристалищами, устроенными рядовыми солдатами, специально приглашенными царем Дмитрием присоединиться к праздничной трапезе. Он подбодрил их обещанием жалованья и целой речью, о том, «как он желает приобрести любовь людей-рыцарей, добавил, что все государи славны солдатами и людьми рыцарями, ими они стоят, ими государства распространяются, монархии утверждаются, они — врагам гроза»[292]. Такое демонстративное предпочтение, оказанное рядовому жолнерству тоже стало причиной недовольства. Бояре думали, что повторения рыцарских поединков, назначенное на следующее воскресенье 18 мая будет им «на беду». В расспросных речах Станислава и Яна Бучинских эта дата тоже называется как день назначенной расправы с боярами. Значит от этого пира в Николин день уже шел отсчет времени у бояр-заговорщиков.
17 (27) мая 1606 года случился, по словам автора «Дневника Марины Мнишек», «злосчастный мятеж, для которого изменники уже давно объединились, составляя конфедерации и присягая»[293]. План заговора состоял в том, чтобы под благовидным предлогом впустить в Кремль толпу людей, расправиться с охраной царя Дмитрия Ивановича и убить его. Что при этом делать с царицей и приехавшими из Польши родственниками Марины Мнишек, — не продумали, положившись на стихию выступления всем «миром». На руку восставшим было то, что в Москву уже начали съезжаться дворяне и дети боярские из дальних городов, в частности, из Великого Новгорода. Вместо крымского похода для них нашлась новая служба, и эти служилые люди, имевшие необходимое вооружение, выступили на стороне главы заговора, боярина князя Василия Ивановича Шуйского. Он только что исполнял самые почетные обязанности тысяцкого на свадьбе царя Дмитрия Ивановича с Мариной Мнишек, а теперь стал направлять действия толпы.
Ранним субботним утром 17 мая к Кремлю бежали люди с криками «В город! В город! Горит город». Во всех кремлевских храмах ударили в набат. Небольшая стрелецкая охрана у ворот Кремля была сметена и быстро разбежалась. Около двухсот заговорщиков бросилось к дворцу, где находились царь и царица. Там немецкие алебардщики тоже не оказали никакого сопротивления. Единственным, кто обнажил саблю и вступился за царя Дмитрия, был дневавший и ночевавший у царских дверей боярин Петр Басманов. Тут же он и погиб вместе с несколькими оставшимися верными царю Дмитрию людьми. Суматоха у дверей царских покоев позволила царю бежать через другой ход в коридоры дворца и, попутно, предупредить Марину Мнишек, которой он крикнул в окно ее покоев: «Сердце мое, измена!». Загнанный царь Дмитрий выпрыгнул из одного из дворцовых окон во двор. Высота была слишком большой, он пролетел 20 локтей[294] то есть 7–8 метров, и сильно ушибся, потеряв сознание. На звук набата в Кремле высыпали люди, услышавшие, что «Литва бояр бьет! На помощь боярам!». Среди них были стрельцы, схватившие Дмитрия и приведшие его в чувство, облив водою. Царь инстинктивно почувствовал, что именно в таком прыжке и был его единственный шанс на спасение. Во Дворце заговорщики могли сделать все тайно. А здесь, схваченный на дворе людьми, не посвященными в цели заговора, царь Дмитрий сам попытался опереться на «мир», умолял защитить его от Шуйских и привести на Лобное место. Он обещал пожаловать стрельцов за эту службу дворами бояр-изменников и поженить их на боярских женах. Произошла стычка между стрельцами и участвовавшими в заговоре дворянами. Однако заговорщики стали угрожать, что пойдут в город и захватят стрелецких жен и детей, что было реальнее царских обещаний, поэтому стрельцы «опустили свои пищали».
Фортуна уже отвернулась от царя Дмитрия. «Видно так угодно было Богу, не хотевшему долее терпеть гордости и надменности этого Димитрия, который не признавал себе равным ни одного государя в мире и почти равнял себя Богу», — заключили послы Николай Олесницкий и Александр Госевский, составившие по горячим следам самое достоверное донесение о перевороте в Москве 17 мая. Царь остался один на один со своими боярами, но на этот раз они учили его уму-разуму, обвиняя, что он «не действительный Димитрий, а Гришка Отрепьев». То, что раньше убеждало всех — ссылка на признание его «матерью» Марфой Нагой, больше не действовало, а боярин князь Василий Голицын стал говорить от ее имени, что «она сознается и говорит, что он не ее сын, что ее сын Димитрий действительно убит, и тело его лежит в Угличе». Неизвестно, сколько долго бы продолжались такие препирательства, но, похоже, всем стало ясно, что больше ссылки на сомнительную «прирожденность» Дмитрия не действуют. Точку в истории этого самозванца поставил дворянин Григорий Валуев, протиснувшийся в толпе к боярам и выстреливший «из-под армяка» в Дмитрия из ручной пищали. Царь Дмитрий был убит, и толпа бросилась терзать уже мертвое тело.
Многозначительной была сцена, когда тело повергнутого самодержца поволокли туда, куда он просил — к Лобному месту. Там у Вознесенского монастыря снова обратились к матери царя с вопросом, который всех так долго мучил: «ее ли он сын». Она же ответила, «нужно было спрашивать меня об этом, когда он был жив, а теперь, как вы его убили, то он уже не мой сын». Так она отреклась только от мертвого, но не от живого Дмитрия, и в этом был недобрый знак на будущее. Самозванческая история еще могла повториться и она повторилась.
Тело Дмитрия выставили на всеобщее обозрение на Красной площади, положив его там на какое-то наспех сколоченное возвышение из досок и бросив рядом убитого у дверей царской спальни в Кремле Петра Басманова. Чтобы убедить жителей Москвы в справедливости свершившегося цареубийства, распускали слухи о колдовстве и чародействе Дмитрия. Для этого на мертвое тело положили маску, привезенную краковским парфюмером Марсильо и изъятую из покоев Марины Мнишек. Когда эти маски обнаружились, их, не зная назначения, вынесли «с радостными криками» и предъявили народу: «Смотрите, говорили они, на идолов того убитого татя (похитителя) душ, которых он величал богами, поклонялся им и нас желал было принудить, да и мы уверуем в таких же богов»[295].
Царь Дмитрий захватил с собою в могилу многих поляков и литовцев, соблазнившихся приездом в Москву на царскую свадьбу. Его жене Марине Мнишек в тот день повезло, ее искали, но не нашли, она, будучи маленького роста, смогла спрятаться в широких юбках своей гофмейстерины и спастись. Повезло и сандомирскому воеводе Юрию Мнишку, жившему на старом Годуновском дворе. Туда толпа, хотя и рвалась, но была остановлена начальниками заговора. На дворах близких родственников Марины Мнишек происходило то же самое, нападение толпы было отбито сначала собственными силами, а потом уже у Мнишков, Вишневецких, Тарлов, Стадницких и других появлялась усиленная стрелецкая охрана. Не пострадали и послы Речи Посполитой Николай Олесницкий и Александр Госевский. Похоже, что в Москве понимали, каким предлогом для войны могла стать их гибель, и пытались предотвратить это. Уже к полудню все начало успокаиваться, а вечером воевода Юрий Мнишек даже смог поехать и увидеться с дочерью во дворце. Кого не могли спасти от грабежа и расправы толпы, так это рядовых шляхтичей, их слуг, купцов и даже музыкантов. Среди множества трагедий, разыгравшихся в этот день, особенно выделялась гибель отца Франтишка Помасского, раненого во время мессы и умершего несколько дней спустя[296]. «Кровавую резню» в Москве 17 (27) мая 1606 года, когда было убито 500 человек поляков и литовцев, уже не забыли в Смутное время ни та, ни другая сторона.
Три дня лежало тело бывшего царя Дмитрия на всеобщее обозрение в Москве. Именно тогда у поколения Смуты могло исчезнуть отношение к царю как к Божьему помазаннику. За несколько минут сомнительного триумфа черни Московское государство заплатило годами самых тяжелых неустройств. Это потом потрясенные москвичи осмыслили сильный вихрь, поднявшийся в столице, когда поруганное тело самозванца везли к месту последней расправы на Котел (по дороге к селу Коломенскому). Но предзнаменования хороши только тогда, когда их понимаешь сразу. Выстрел пушки, заряженной прахом самозванца, в сторону «Литвы» вернулся Москве сторицей. Добавили разговоров сильнейшие заморозки, ударившие в тот же день. Повсюду поползли слухи, что Дмитрий снова спасся. Оказалось, что можно расправиться с телом, но с мифом вокруг имени царя Дмитрия Ивановича поделать ничего было нельзя. Самозванство никуда не исчезло, оно продолжало существовать и жить своей особенной жизнью. Вступивший на престол новый царь и великий князь Василий Иванович Шуйский поймет это очень скоро.
Часть III.
(
1606, 19 мая —
1 июня —
2 декабря —
1607, февраль —
7–9 марта —
Июнь —
10 октября —
1608, июнь —
15 июля —
Сентябрь —
Октябрь —
1609, весна —
Май —
Сентябрь —
27 декабря —
1610, 12 января —
март-апрель —
24 июня —
17 июля —
Возвращение Рюриковичей
В Москве за последний год должен был смениться третий царь. Все, кто претендовал на трон после Бориса Годунова, следовали, в основных чертах установленной им «модели» престолонаследия. Она включала подтверждение царского избрания патриархом и освященным собором, царским «синклитом» и выборными от «всей земли». Боярин князь Василий Иванович Шуйский, свергнувший своего предшественника, был обречен на то, чтобы действовать в чрезвычайных обстоятельствах, вызванных московским восстанием. В этот момент невозможно было долго решать, кто будет следующим царем и ждать совета от всех чинов, сословий и областей. Кроме того, патриарх Игнатий, подчинившийся целям царя Дмитрия, был немедленно сведен с престола, и церковь тоже осталась без своего первосвященника. Так и случилось то, чего уже никогда не простили царю Василию Ивановичу. Он был избран на царский престол «малыми некими» (Авраамий Палицын), «спешно председ» (Иван Тимофеев) и не «советова со всею землею» (Новый летописец). Поставление нового царя произошло на третий-четвертый день после московского восстания — 19 мая 1606 года Василий Шуйский был «наречен» на царство, а 20 мая по всему государству были разосланы «окружные» грамоты об его восшествии на престол, к которым прилагались две крестоцеловальные записи[298]. Если одна грамота о приведении к присяге царю не вызывала никаких вопросов, то другая — крестоцеловальная запись самого царя Василия Шуйского своим подданным стала еще одним новшеством и выглядела необъяснимым разрывом с традицией.
О поставлении царя Василия Шуйского «Новый летописец» рассказывал следующим образом: «на четвертый день по убиении Ростригине приехаша в город и взяша князя Василья на Лобное место, нарекоша ево царем и пойдоша с ним во град в Соборную церковь Пречистые Богородицы. Он же нача говорити в Соборной церкви, чево искони век в Московском государстве не повелось, что целую де всей земле, крест на том, что мне ни нат кем ничево не зделати без собору никакова дурна: отец виноват, и над сыном ничево не зделати; а будет сын виноват, отец тово не ведает, и отцу никакова дурна не зделати; а которая де была грубость при царе Борисе, никак никому не мститель. Бояре же и всякие людие ему говорили, чтоб он в том креста не целовал, потому что в Московском государстве тово не повелося. Он же никово не послуша и поцелова крест на том всем»[299]. Как видим, летописец подчеркивал необычную быстроту «наречения», сопровождавшегося царской присягой, на которой настоял сам царь Василий Шуйский.
Однако за пределами его внимания остались другие важные сведения, присутствовавшие в первом «окружном» послании о восшествии царя Василия Шуйского на престол. Грамота содержала резкие обвинения «богоотступнику, еретику, ростриге, вору Гришке Богданову сына Отрепьева», который «своим воровством и чернокнижством назвал себя царевичем Дмитрием Ивановичем Углецким» и «был на Московском государьстве государем». В подтверждение своей правоты царь и бояре ссылались на преступные замыслы Гришки, чему были найдены доказательства в его переписке со своими сторонниками в Польше и Литве, а также Папой Римским. Упоминали и о расспросных речах «поляка, который жил у него близко», то есть одного из братьев Бучинских, рассказавшем о, якобы, существовавшем замысле прежнего царя «всех бояр и думных людей и болших дворян побить». А дальше воспроизводилась схема, соответствовавшая в основных деталях избирательному канону. Правда, мало она соответствовала действительности и была рассчитана не на столицу, где многие даже и не знали, что происходит наречение нового царя, а на дальние города, принимавшие присягу по этой грамоте. В ней говорилось, что царя избирали «всем Московским государьством» по решению освященного собора (без патриарха) и представителей разных чинов от бояр до торговых людей. Все они били челом Василию Шуйском, чтобы он стал царем «по степени прародителей наших, его же дарова Бог великому государю Рюрику, иже бе от Римского кесаря, и потом многими лета и до прародителя нашего великого государя Александра Ярославича Невского, от него же прародители наши на Суздалской уезд по родству розделишась». Следовательно, соблюдалось «золотое правило», новоизбранный царь не сам садился на престол, а его просили сделать это. Главною причиной общего выбора при «участии» (выраженном на бумаге) всех чинов стала его принадлежность к династии Рюриковичей и происхождение из рода Александра Невского. Так легитимным избрание царя Василия Шуйского становилось по двум причинам, он занимал трон: «за прошеньем… освященного собора, и за челобитьем бояр и околничих, и дворян, и всяких людей Московского государьства, и по коленству нашему», то есть по степени своего родства с угасшей династией прежних царей Ивана Грозного и его сына Федора Ивановича.
Как это бывало у русских царей, у начала «дней Васильевых» тоже проявился синдром благого порыва. Понимая, что стремительное воцарение нарушало негласный общественный договор с «миром», царь Василий Шуйский обещал: «а всех вас хотим жаловати и любити свыше прежнего, и смотря по вашей службе». Более того, он решился вступить в договорные отношения со «всей землей» и присягнуть как на своих обещаниях жалованья, так и на том, что больше не будет преследований без суда. Вопрос о смертной казни, несколько раз в жизни близко коснувшийся самого царя Василия, казался ему главным и именно об этом говорится в тексте знаменитой крестоцеловальной записи. Со временем стало казаться, что в ней содержится чуть ли не добровольное ограничение царской власти. Однако это совсем не так. В летописной передаче говорилось о царском обещании: «ни нат кем ничево не зделати без собору». Слово «собор» здесь употреблено риторически, в книжном значении, и означает отнюдь не известную форму правления, а всего лишь «совет». В подлинной крестоцеловальной записи сказано: «не осудя истинным судом
В Боярской думе царя Василия Шуйского от таких расправ уже пострадали сами князья Шуйские, князья Воротынские, Нагие, Романовы, а также Годуновы с Сабуровыми. Новый царь обещал, что пришел не для того, чтобы мстить временщикам предшествующего царствования и сдержал свое слово. Все Нагие, приближенные царем Дмитрием Ивановичем, остались на своих местах. Только чин конюшего, полученный боярином Михаилом Федоровичем Нагим явно не по заслугам, был отобран у него и отдан ближайшему родственнику царя Василия Шуйского, его младшему брату князю Дмитрию Ивановичу. Но все Нагие остались в Боярской думе.
Другая декларация крестоцеловальной записи тоже содержала недвусмысленное обращение к прошлому и касалась практики «доводов» — доносительства, расцветшего при Борисе Годунове. Царь Василий Шуйский обещал покончить с доносами: «и доводов ложных мне великому государю не слушати, а сыскивати всякими сыски накрепко и ставити с очей на очи, чтоб в том православное християнство безвинно не гибли». Смертная казнь теперь грозила не тем, кого оговаривали, а самим доносчикам: «и сыскав того казнити, смотря по вине его, что был взвел неподелно, тем сам осудится».
Итак, царь Василий Шуйский на кресте обещал своим подданным: «судити истинным праведным судом, и без вины ни на кого опалы своей не класти, и недругом никому никого в неправде не подавати, и ото всякого насилства оберегати»[300]. Все это лишь более подробное развитие положения первой статьи действовавшего Судебника 1550 года: «А судом не дружити и не мстити никому»[301]. Необычность была не в том, что говорилось в крестоцеловальной записи, а в том,
Присяга самому царю Василию тоже немного отличалась по содержанию от аналогичных крестоцеловальных записей царям Борису Годунову, Федору Борисовичу и Дмитрию Ивановичу. Царь Василий Шуйский был один, у него не было ни царствующей сестры, как у Бориса Годунова, ни царствующей матери, как у Федора и Дмитрия, более того, у него не было даже жены. Поэтому в записи говорилось, что крест целуется царю и, на будущее, «его царице и великой княгине, и их царским детем, которых им государем впредь Бог даст». Присягавшие, во-первых, отрекались от любых преступных намерений в отношении царя: «лиха… никакова не хотети, не мыслит, ни думати, ни которыми делы, ни которою хитростью». Во-вторых, они обещали служить только царю Василию Шуйскому: «на Московское государьство иного государя и из иных государьств и из своих ни кого не искати, и не хотети, и не мыслит, и не изменит ему государю ни в чем»[302]. И, в-третьих, крестоцеловальная запись содержала традиционный пункт с запретом «отъезда» на службу в другие государства, восходящий еще к договорным грамотам великих князей. Новое было в том, что не существовало никакого уточняющего списка таких государств, хотя в записи царя Бориса Годунова упомянуты «Цесарь», «Литовской», «Турской» и другие правители. Крестоцеловальная запись царю Василию Шуйскому содержала краткое изложение самых необходимых пунктов, что опять объясняется той быстротой, с которой происходило царское избрание.
Первые распоряжения, сделанные царем Василием Шуйским вслед за его «наречением», показывают, что новая власть хотела, прежде всего, поставить точку в истории царевича Дмитрия. Одного разоблачения Гришки Отрепьева, из которого продолжали делать врага православия и государства[303], показалось недостаточно. В Углич была направлена специальная комиссия во главе с боярином князем Иваном Михайловичем Воротынским и митрополитом ростовским и ярославским Филаретом для освидетельствования мощей погибшего царевича. Царь Василий Шуйский, как известно, был напрямую вовлечен в ту давнюю историю и на него многие смотрели как на главного свидетеля. Боярин Шуйский говорил то, что от него требовалось при Борисе Годунове, и это объяснялось угрозой расправы. Князь Василий Иванович изменил свою точку зрения «при Росстриге», но все знали, что боярину и так угрожала смертная казнь. Пятнадцать лет спустя после смерти царевича пришло время сказать правду о том, что произошло «в 99 году» (7099=1591), которую все теперь ждали от царя. Однако сказалась нерешительность царя Василия Шуйского, от которой он быстро не мог избавиться. В следующей окружной грамоте 6 июня 1606 года, где рассказывалось о произошедшей смене власти в Московском государстве, царь Василий опять не сказал всю правду, оставив место для различных толкований. В новой грамоте писали, что угличская драма произошла «по зависти Бориса Годунова», однако царевич сам «яко агня незлобиво заклася».
При этом, правда, упоминались «злодеи его и убийцы», получившие воздаяние за смерть царевича[304].
Все это отражало неустойчивое положение, в которое попала власть. По сведениям поляков, оказавшихся вместо свадебных гостей в положении военнопленных, в Москве еще и неделю спустя после столь памятного дня 17 (27) мая 1606 года продолжали происходить волнения. Они ожидали, что выступления московского посада могут повредить им, но пришло самое острое время выяснить отношения внутри боярской верхушки. За самозваным царем последовал еще один самозваный царевич «Петр Федорович, названный Медведком». Запись об этом мнимом сыне царя Федора Ивановича датируется в «Дневнике польских послов» уже 23 мая (2 июня) 1606 года. Послам было известно, что царь Дмитрий Иванович почему-то благосклонно отнесся к появлению своего «родственника» и пригласил его, чтобы он приехал к нему в столицу. Узнав о смерти Дмитрия, донские казаки вместе со своим царем Петрушкою начали другой поход на Москву. Тем временем в Москве, в ночи происходили заседания Боярской думы, добавлявшие сомнения в том, что бояре смогут договориться между собою. Стало известно об исчезновении из столицы тех, кто был в приближении у царя Дмитрия — боярина князя Василия Михайловича Рубца-Мосальского, окольничего Григория Ивановича Микулина и Михаила Молчанова[305].
25 мая (4 июня) в первое воскресение после «наречения» царем Василия Шуйского из-за новых волнений пришлось даже отложить обещанный прием послов Николая Олесницкого и Александра Госевского в Кремле. Польско-литовским послам стала известна истинная причина, и то, что Василия Шуйского еще «не до конца» хотели принять за государя. Народ и стрельцы «очень жалели о смерти Дмитрия, обвиняя бояр в том, что они его убили». Об этом же написал оказавшийся на посольском подворье аугсбургский купец Георг Паерле, объяснив, что царю Василию и боярам удалось успокоить «ропот черни, уверив ее, что убит не Дмитрий, а плут и обманщик, что истинный царевич погиб в Угличе, и что народ увидит своими глазами его нетленные, чудотворные мощи, которые уже везут в столицу»[306]. Возможно, что к этому времени относится рассказ Жака Маржерета о заговоре в пользу боярина князя Федора Ивановича Мстиславского. Хотя иноземная охрана Дмитрия больше не использовалась, французский капитан оказался в Кремле и был свидетелем едва не состоявшегося переворота. Выходя на службу в воскресный день, царь Василий Шуйский неожиданно узнал о народе, собиравшемся от его имени на площади. Поняв, что затевается что-то против него, «Шуйский начал плакать, — по словам Маржерета, — упрекая их в непостоянстве и говорил, что они не должны пускаться на такую хитрость, чтобы избавиться от него, если они того желают; что они сами его избрали и в их же власти его низложить, если он им не нравится, и не в его намерении тому противиться». Конечно, это были всего лишь слова, на самом деле, получив долгожданную власть, царь Василий Шуйский будет последовательно ее отстаивать, хотя расстанется с нею все-таки, как и сказано здесь, под давлением избравших его бояр. Дошло до того, что царь Василий Шуйский демонстративно отдавал символы царской власти — посох и царскую шапку и говорил «если так, изберите другого, кто вам понравится», но «тотчас» все взял обратно и потребовал наказания виновников этого выступления. Выяснилось, что все было устроено не самим Мстиславским, грозившим даже уйти в монастырь, если его будут вынуждать избираться на царство, а отсутствовавшим в Москве Петром Никитичем Шереметевым — родственником Мстиславских и Романовых[307].
Действительно, в эти дни состоялся «освященный собор» по решению которого в Углич была направлена комиссия в составе ростовского митрополита Филарета, астраханского епископа Феодосия, бояр князя Ивана Михайловича Воротынского, Петра Никитича Шереметева (обвиненного в заговоре), Григория Федоровича и Андрея Александровича Нагих. Отправляя комиссию в Углич, вероятно, предварительно решали вопрос о «наречении» нового патриарха, которому предстояло участвовать в венчании на царство Василия Шуйского. Логично было видеть в нем духовного главу угличской комиссии Филарета Романова. С.Ф. Платонов считал доказанным «факт кратковременного пребывания Филарета в достоинстве названного патриарха Московского» в мае 1606 года[308]. 28 мая в Москве получили известие из Углича о досмотре мощей царевича и о проявившихся чудотворных признаках. Рассказ о вскрытой могиле был очень убедительным и запоминавшимся в своих деталях: «камчатый кафтанец», «сапожки» с немного отставшими «у носков» подошвами и врезающаяся в память пригоршня орешков, «а сказывают, как он тешился и в те пору орешки кушал, и как его убили и те орехи кровью обагрилися»[309]. Можно было бы прямо сказать, что царевича Дмитрия убили по приказу Бориса Годунова, но его вина не выглядела бы такой достоверной, если бы не трогательный рассказ об орешках.
Заговор в пользу боярина князя Федора Ивановича Мстиславского, в котором обвинили боярина Петра Никитича Шереметева, изменил первоначально задуманную последовательность событий и заставил царя Василия Шуйского действовать решительнее. 29 мая 1606 года он послал из Москвы в Кириллово-Белозерский монастырь за старцем Стефаном, «что был царь Симеон Бекбулатов», женатом когда-то на сестре князя Федора Ивановича Мстиславского. Дальше предлагалось отдать старца Стефана присланному из Москвы приставу, с тем, чтобы тот отвез его из монастыря «где ему велено». В том, что это была опала убеждает и место новой, более дальней ссылки — Соловки и то, что прежнее имя царя Симеона написано без «вича»[310]. Таким образом, очень быстро выяснилась цена «крестоцеловальной записи», данной народу при наречении Шуйского на царство. Следующим, стремительным ходом Василия Шуйского стала отправка в Речь Посполитую посольства князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова. Они должны были известить Сигизмунда III об избрании царя Василия Шуйского и договориться о судьбе задержанных в Москве поляков и литовцев.
Главным же событием тех дней стало венчание Василия Шуйского на царство в Успенском соборе в Кремле, произошедшее уже в воскресенье 1 июня 1606 года. Сохранился «Чин венчания» царя Василия Шуйского, в нем первенствующая роль отведена по старшинству иерархии новгородскому митрополиту Исидору, еще два митрополита — ростовский и крутицкий должны были помогать ему во время службы. Но известно, что ростовский митрополит Филарет привез мощи царевича Дмитрия в Москву 3 июня 1606 года и, значит, венчание на царство Василия Шуйского произошло без него. Не присутствовал в Успенском соборе в день венчания царя казанский митрополит и будущий патриарх Гермоген, его имя даже не названо в «Чине венчания». Митрополит Гермоген просто не успел по отдаленности Казани приехать в Москву, хотя именно ему «Новый летописец» приписал поставление царя Василия Шуйского на царство. Конечно, это должен был сделать нареченный патриарх Филарет, но тогда из-за недоверия царя Василия Шуйского ему не пришлось ни стать патриархом, ни участвовать в церемонии царского венчания[311].
3 июня 1606 года в Москве «со кресты, за Каменным городом» встречали процессию с телом царевича Дмитрия, прибывшую из Углича. Вместе с гробом царевича Дмитрия было привезено «писмо», подтверждавшее случаи исцеления и все шло к его канонизации. В Архангельском соборе в Кремле состоялось перенесение мощей, а царица-инокиня Марфа Федоровна просила прощения у царя Василия Шуйского, освященного собора и всех людей в том, что она лгала им: «а большее всего виноватее перед новым мучеником, перед сыном своим царевичем Дмитреем: терпела вору ростриге, явному злому еретику и чернокнижнику, не объявила его долго». Объяснение было бесхитростным и откровенным: «а делалось то от бедности». Рядом делалось еще одно важное признание, что ее сына убили «по Борисову веленью Годунова»[312]. Но «единожды солгавшей»…, кто же ей теперь мог верить по-настоящему? В Москве ходили слухи, переданные в посольском дневнике Николая Олесницкого и Александра Госевского, что убили некого стрелецкого сына Ромашку (
Первые недели царствования Василия Шуйского показали, что не только в столице, но и во всем Московском государстве произошел глубокий раскол. Внешняя форма его была понятна, все кто был лоялен к боярской власти поддержали перемены и воцарение Василия Шуйского, другие же остались верны имени Дмитрия. Войско, собранное для крымского похода под Москвой, сразу распалось по своим политическим пристрастиям. Новгородские дети боярские приняли участие в московском восстании 17 мая 1606 года и, значит, тогда же присягнули царю Василию. Служилые люди северских и рязанских городов не стали принимать присягу под Москвою: «А черниговци, и путимци, и кромичи, и комарици, и вси рязанские городы за царя Василья креста не целовали и с Москвы всем войском пошли на Рязань: у нас, де, царевич Дмитрей Иванович жив»[313]. Надо представить себе этот поход дворян, вместо войны с Крымом двигавшихся обратно от Москвы с собранными запасами в свои поместья и разносивших общее недовольство произошедшим переворотом к Переславлю-Рязанскому, и далее по всем украинным, польским и северским городам. Очень скоро эта волна недовольства вернется в Москву, и судьба Московского царства будет поставлена под угрозу.
Война с Болотниковым
Присяга царю Василию Шуйскому стала проваливаться и на местах, посланных им людей не слушались, отсылали обратно, а то и вовсе расправлялись с ними. В разрядных книгах упомянуто о гибели воеводы Михаила Богдановича Сабурова в Борисове-городе, князя Петра Ивановича Буйносова в Белгороде. Едва избежал смерти в Ливнах окольничий Михаиал Борисович Шеин («утек душею да телом, а животы ево и дворянские пограбили»). Словом, в Разряде вынуждены был написать об усеченной присяге царю Василию Шуйскому, что «крест ему на Москве и в Замосковных городех целовали». То есть почти все окраины государства остались верны царю Дмитрию: «А как после Розтриги сел на государство царь Василей, и в Полских, и в Украинных, и в Северских городех люди смутилис и заворовали, креста царю Василью не целовали, воевод почали и ратных людей побивать и животы их грабить и затеели бутто тот вор Рострига с Москвы ушол, а в его место бутто убит иной человек»[314].