— Это все так, — задумчиво проговорил Чичерин. — Да где взять?
— Чрезвычайно интересуюсь личностью Мустафы Кемаль-паши, — сказал Фрунзе.
— Прочтите его письма. Особенно первое — к Ленину. Его декабрьскую радиограмму Ленину… Султанский двор ругает Мустафу дьяволом. А он отвечает: если дело независимости этого потребует, то я и дьяволом стану!
— Есть один вопрос, филологический, что ли. Знаю, члены ангорского правительства называют себя «векилями», на французский переводят — «комиссар», а можно и «министр». В нашей переписке — как?
— «Комиссар». Это импонирует им.
— Кружатся еще тысячи вопросов у меня…
— Обстановка меняется без спроса, вот и вопросы! — засмеялся Чичерин. — Зато политика наша постоянна! Пожалуйста, скажите там, пусть держатся так же. Закавказские республики на произвол не отдадим. Если вновь о Батуме заговорят, то пусть не забывают: не согласимся на пересмотр уже утвержденного Московского договора. Батум принадлежит Советской Республике! Пусть князь Карабекир-паша, командующий Восточным фронтом, не смотрит на Кавказ, как лиса на виноград…
— А ведет армию на Западный фронт…
— Если же заговорят о нашем торговом соглашении с Англией, то пусть не подозревают нас и поймут: Англия надеется торговлей убить Советскую власть, остается враждебной не менее, чем Штаты, которые заявляют, что никогда не признают нас! Напомните, пожалуйста, о двойной политике Англии: одной рукой подписывает договор, а другой — снаряжает антисоветские армии. Впрочем, турки это знают на своем опыте, говорят: «Ангору бьет греческая перчатка, но в ней английская рука». Неплохо сказано!
Распрощались, и Фрунзе ушел.
Август, 1921
То была главная мысль. Скажем, бывший векиль иностранных дел Бекир Сами-бей совсем уже тесно сошелся с Антантой…
В августе солнце разило все живое на Малоазийском плоскогорье. Будто недостаточно было огня от ружей, бомб. Сабельные вспышки ослепляли солдат. Раскалились склоны холмов, уложенные телами павших.
Греческий король Константин под зонтом въехал в древний Эскишехир, бросил своим войскам клич: «На Ангору!» И вот его авангард уже у реки Сакарьи.
Турецкая пехота вместе с кавалерией весь день двадцатого с криками «Алла!» то и дело бросалась в контратаки против воинов в белых чулках с помпонами — кипело сражение…
Закат обагрился, тут же и погас, фиолетовым стало небо, затянуло торчащий минарет мечети Дуа-Тепе, в селении, где главная квартира турок. Ночь накрыла землю, и оборвались крики, пальба. Тоскливо заскрипели цикады, стало холодно, запахло майораном — душицей, диким чесноком. Глухой голос верховного главнокомандующего Кемаля где-то во мраке:
— Адъютант, подойди! В Дуа не поеду. Ночую в поле…
Это чтобы утром с вершины холма уловить через трубу ход неприятеля. По ступеням Кемаль сбежал в отрытый солдатами окоп, лег на тюфяки, взглянул на звезды, дрожащие за воздушными струями. Сказал:
— Отсюда не видно зарев, легко усну. Разбудить, если телеграмма.
Однако спать еще не стал, закурил. В ночной тиши пришло раздумье… Запад взял за горло железной рукой… Три года, как окончилась мировая война и развалилась империя.
…В те дни Кемаль со своей Седьмой армией совершал марш из Палестины домой, дошел уже до Александретты у моря. Вдруг с Босфора глупый приказ маршала Иззет-паши: отдайте англичанам этот город, он нужен им для снабжения Алеппо, отдайте — мы бессильны…
Это значило сдать и армию. Кемаль ответил: списку жертв следует положить конец. Но маршал продолжал увещевать: английский генерал обещал снисхождение, дал заверения джентльмена, ответим любезностью. Скрывая ярость, Кемаль с иронией ответил: «Я чувствую себя лишенным той деликатности, которая, очевидно, нужна, чтобы осознать необходимость любезности». Его, конечно, отстранили от армии, но он успел раздать населению ее оружие.
«Я начал борьбу. Мне помогла Россия. Самим своим существованием. Заявлением Ленина о святости нашей борьбы», — подумал Кемаль.
Первые атаки Запада были отбиты… Но худо получилось во Фракии: действующие совместно турецкие и болгарские четы оказались оторванными от главных сил и отступили в Болгарию — не получили поддержки от стамбульских аристократов, османов, которые не верят в победу Турции, подавленные богатством и размахом жестокостей Запада.
«Я поступил безошибочно, обратившись с письмом к Ленину, — думал Кемаль. — Но если теперь падет Ангора, то аристократы поладят с Западом — не будет конца любезностям! — а меня убьют».
Над краем окопа тень заслонила ворох звезд. Голос адъютанта:
— Если не спишь, верховный… Только что векиль обороны Рефет-паша передал из Ангоры: вчера в Сирии французы расформировали армянский легион…
«Адвокат Антанты и султана, — подумал о Рефет-паше Кемаль. — Да!»
— Хорошо. Иди, не мешай мне спать, — сказал Кемаль и другую нащупал в пачке сигарету — изделие французской концессии «Режи» на турецкой земле, родящей превосходный табак.
Когда началось вот это наступление, Англия и Франция заявили о своем будто бы нейтралитете. Но из греческой перчатки не вынута английская рука. Франция желала бы видеть в Ангоре побежденных, податливых, хотела бы, чтобы он, Кемаль, вместе с дымом ее сгоревшей папиросной бумаги с золотой печаткой вдохнул желание выгнать красных из Баку! При мысли о том, что его хотят приобрести в качестве наемника, закипала душа… Но тут же он отдавал себе отчет в том, что единственная цель его жизни — спасти родину, и превращался в холодное железо.
«Согласия с Западом не будет, — твердо решил он. — Москва знает меня… Но поражение установит в Ангоре власть Антанты, и тогда Москве придется подтянуть дивизии… Надо отстоять Ангору… Придется бросить кость поклонникам Антанты, плетущим заговоры. Обмануть их имею право и обязан… Уступку аристократам диктуют обстоятельства. Но нужно найти ее границы. Где граница? Где выход? Как быть? Как понимает меня народ? Каким видит?»
— Еще не спишь, верховный? — послышался наверху теперь взволнованный голос старшего адъютанта. — Особая новость!
— Разве дадите уснуть! Что еще случилось?
— Только что векиль наших иностранных дел господин Юсуф передал: Москва посылает к нам главного командующего войсками Республики Украина, его превосходительство Фрунзе. Что ответить?
Кемаль сразу встал с тюфяка, по ступенькам вышел на холод…
Через девять дней полпред Нацаренус телеграфом передал из Ангоры Чичерину ноту векиля иностранных дел Великого национального собрания: согласны с назначением господина Фрунзе, счастливы, примем хорошо, сообщите как можно скорее о времени прибытия господина Фрунзе, а также каким путем он желает следовать.
Это он, векиль Юсуф Кемаль, подписал весной в Москве Договор о братстве. Образованный, он умеет составлять любезные письма. О пути же следования спрашивает недаром: все пути в Ангору нынче опасные, разорванные. Повсюду пахнет порохом, письма, бывает, идут месяцами. Сам выбирай путь.
Выехать в августе Фрунзе не пришлось. Вскоре после ноты Юсуфа поступило сообщение Нацаренуса и Российского информбюро в Трапезунде о критическом положении Ангоры: армия греческого короля переправилась через Сакарью, бои идут у Полатлы — последней станции перед Ангорой. Летчики с аэропланов швыряют бомбы на ангорский вокзал и вагоны. Государственные учреждения покинули город. Московское представительство, Нацаренус перебрались в Кайсери — на юго-восток.
Король все наступал. На Сакарье шли бои с его перевесом. Но вот в середине сентября наметился перелом. В решающей фазе сражения сила кемалистской армии перевесила. Подошло время, когда упорство турок стало утомлять королевские войска, также несущие большие потери и уже близкие к отчаянию. Они были отброшены на левый берег Сакарьи. Но теперь уже трудно было здесь удержаться, передышки им не было дано. Началось отступление короля. Это утроило силы кемалистов. Последовал приказ Кемаля — добить королевскую армию. Анатолия двинулась в контрнаступление. Был освобожден Хиври-Хисар, где еще совсем недавно находилась главная квартира короля. Крупная победа! Король, однако, армию сохранил…
В октябре поступили наконец сообщения о том, что учреждения, редакции и типографии газет вернулись в Ангору. Что и московское представительство вернулось, А король… готовится снова…
Тем временем Фрунзе ездил по воинским частям Харьковского и Киевского военных округов. В Одессе выступил на конференции: решение ЦК — всем участвовать в помощи голодающим, всем народом. Красная Армия, конечно, не останется в стороне.
Турецкая поездка просто на некоторое время отложена, но состоится непременно. Работнику Наркоминдела Украины Алексею Артуровичу Дежнову поручил Фрунзе собрать необходимые материалы — поедет в качестве дипломатического советника. Пока суд да дело, пусть изучает в Москве советско-турецкую переписку, договора, годовые отчеты, записки, архивы.
А в качестве военного советника поедет военспец Андерс, заместитель начальника штаба войск Украины и Крыма, товарищ ответственный, хладнокровный и крепкий.
РОДНЯ
Вот и ладно, что задержались… Не на юг, а пока на север, на родину, в отпуск домой махнул Ваня на день-другой, без дороги, с хлебным эшелоном. В рапорте указал, что съездить должен по «семейному вопросу».
Давно, еще в семнадцатом, Ваня пас возле Шолы стадо свиней богатого мужика Степана Фирсовича Хоромского. Это был человек торговый, пришлый: осенью отправлял в город мешки с солониной, зимой — сало. В Шоле появился давно, построил дом под железной крышей, как городской. Ваню поучал: «Богатство — от ума, а не от работы».
Ваня не смотрел в его глаза с толстыми опущенными веками, на седые подстриженные усы, серый пиджак на тощих плечах. Богатство Хоромскому — чтобы власть иметь, чтобы поклонялись. Хотел приучить и Ваню. Хотел иметь много детей, внуков, чтобы вокруг него было людно и все благодарили. Но одна только дочка была у него — Аннёнка.
Днем Ваня пас, а ночью сторожил стадо, со свиньями рядом в шалаше ложился на солому, слышал — из деревни доносились гармошка, частушки. Утром он нырял в речку Шолу, тут же прополаскивал рубаху.
Однажды пришла из деревни Аннёнка, стала перед Ваней, ладненькая такая:
— Ваня, отец велел заколоть поросенка. Приезжий у нас из города.
В те времена Ваня и на нее будто не смотрел: когда еще была сопливой, как-то посулила ему кусок хлеба с маслом, если спрыгнет с крыльца в грязь.
— Заколю хоть десять, твоих свиней не жалко! — ответил, и вдруг, для себя неожиданно, обнял ее и не отпустил.
Думал, она закричит, драться станет, и тогда он оттолкнет ее… Нет, получилось совсем другое…
Она заплакала, отвернула мокрое лицо. Жалость к ней так и пронзила. Аннёнка сидит на соломе, смотрит искоса, удивленно: «Я ведь теперь твоя жена».
Потом тайно прибегала к нему, носила хлеб, вареное мясо, пока не узнал и примчался в повозке ее отец:
— Ты что удумал, стервец, дочь у меня отобрать?
Дрожит, сыплет матерными словами, а Ваня радостно:
— Сама она, Степан Фирсович. Сама решила…
У Хоромского побелели глаза. Он зятя себе приглядел городского — откроет в городе контору, в придорожных деревнях корма́ станет закупать. А Ваня:
— Ты вот что, Степан Фирсович, за пастьбу по уговору скорее заплати мне и прощай. Отцовы долги не признаю, с него спрашивай. Не заплатишь — так я рассчитаюсь с тобой, царя больше нет.
— Эка подлюга! — тяжело задышал Хоромский. — И дочку тебе отдай, и деньгами доложи, а там и от наследства не откажешься. Так в тюрьму же я тебя загоню, не вернешься!
— А до этого я тебя сожгу, — бездумно ответил Ваня.
Аннёнка явилась через пять суток.
— Ваня, меня отец запер в амбар, даже ударил, но от тебя не откажусь. А ему не прощу.
— А что будем делать? И мои родители тебя не признают: не хотят родниться с твоим отцом.
— Уедем, — сказала, — в Ярославль, наймемся на пароход.
Ушла к тетке в Никоново скрываться от отца…
— Ладно, Иван, — снова приехал Хоромский, глаза умные: — Беру тебя в пай. Поедешь с товаром в город. Когда заработаешь, вложишь свою долю и будешь получать процент.
Ваня слушал, ушам не верил. А потом твердо сказал:
— За пастьбу заплати, и уйду с Аннёнкой.
Хоромский сжался, охваченный приступом бешенства. А спустя некоторое время произошло вот что… Ваня мылся в Шоле, нырнув, подплыл под водой к берегу. Тут высунулся и получил страшный удар по голове. В глазах потемнело. Кто-то вроде вытащил его на сушу… еще бил… и столкнул снова в реку.
Разнеслась весть по деревне: Скородумова парень купался, стукнулся головой о корягу и будто утонул. Когда подошли люди, Ваня уже сидел на траве, горстью зачерпывал воду, смывал с лица кровь:
— Холуй Хоромского бил меня, убить хотел, теперь я со Степаном Фирсовичем рассчитаюсь.
Скоро запылало гумно Хоромского с необмолоченным хлебом. Но Ваня не жег: загорелось, наверно, от чьей-нибудь цигарки. Понимал: не жечь надо хлеб, а взять бы для голодных. Так и сказал Хоромскому. Об этом и песню сочинил, и на гармони ее сыграл.
Пришла Советская власть, Хоромский заплатил за работу, и Ваня ушел от него — в Ростов-Великий, на станцию, на склады. Вступил в отряды ЧОН, на винтовке поклялся власть защищать от бандитов.
В девятнадцатом году многие крестьяне, и Ваня тоже, думали, что скоро в Шоле найдется выход из трудного положения: наделы имеются, земля есть, но ни одна семья не имеет хотя бы среднего хозяйства; у одной нет здорового работника, у другой — друга-коня, у третьей — исправного плуга, у четвертой — семян. Сложиться, так бывало в старину по-соседски. Объединиться, и власть предоставит машину, инвентарь и лес. Вот пишут в газете — в Вологодской губернии уже двенадцать коммун и двадцать артелей, в Череповецкой — пятьдесят совхозов и восемнадцать артелей; раздобывают крепкие орудия — вместо сох, косуль, деревянных борон.
И Ване думалось: если в Шоле начнется то же, тогда-то Хоромский и станет ничем, кончится его власть и в собственной семье; тогда-то Ваня с Аннёнкой без спроса обвенчаются, войдут в коммуну и будут жить.
Но расчеты не оправдались. Из-за недостатков развалились и многие вологодские, череповецкие коммуны. А в конце девятнадцатого Ваню мобилизовали в кавалерию, поскольку весу в нем было тогда всего три с половиной пуда.
Аннёнка, когда пришел с ней прощаться, кинулась к нему, прошептала, что рожать ей, и заплакала… Недолго Ваня обучался в Ростове-Великом и с маршевым эскадроном в товарном вагоне при лошади направился за Днепр — в сраженье. Летом двадцатого, когда отступали под натиском войск Врангеля, Ваню легко ранило. Две недели лежал в госпитале, сочинил на мотив «Черного ворона»:
Тем временем Аннёнка сына родила — известила…
Словно век пролетел с того часа, когда простился с ней, с отцом и матерью. Уехал, и будто высокие горы перевалил. Другие земли носили его. Степи сменялись городами, города — степями. Столько было передвижений, стоянок, ночевок на земле, качания в седле, что и во сне виделись дороги, продавленные колесами орудий, разбитые эшелоны, трупы лошадей, кроваво-белые цветы лазаретов. Прошлой весной Ваня был снова ранен, потом — к зиме, — пробившись под огнем сквозь топи Сиваша, дошел до Севастополя, видел корабли с убегающими белогвардейцами.
Где бы ни был, вспоминал Аннёнку Хоромскую, как гуляли по берегу Шолы, сидели во ржи. В синеве пел жаворонок, внизу речка журчала…
Последние полгода от Аннёнки не было письма. Где она? Сынок где?
Хлебный эшелон шел под усиленной охраной. За трое суток добрался Ваня до столицы, отсюда до Ростова-Великого уже рукой подать. Где товарняком, где на дрезине, а то и на паровозе. Со ступеньки паровоза увидел сизые купола ростовских церквей.
Глубокой осенью пустынна булыжная дорога. Синее небо леденеет, холодно, а вещевой мешок будто прилип ко взмокшим под шинелью лопаткам — Ваня вез гостинец: два арбуза и дыню.
Ваня свернул на шолецкий проселок — «поверок», по-деревенски. Вон уже прозрачные верхушки кленов и рябин, да зеленая луковица храма. За канавой, на сухом бугре Ваня опустил мешок, сам сел на ржавую траву…
Из-за голого куста шиповника показалась тощая фигура известного в деревне деда Сайки. Он уже в валенках. Искал зверобой. Для здоровья. Ваня окликнул:
— Дед, это я, скородумовский. Где Хоромский ныне — дома или в городе торгует?
— Знаю, — заспешил Сайка. — Тебя не помню, а про того знаю. Сам здеся, со старухой и внучком, а вот дочка его, та в городе. Там веселей, чай.
К отцовской избе идти через греблю-плотинку между прудами. Слева же от гребли — пожарка с каланчой. Возле нее на углу — дом Хоромского. Сюда и понесло Ваню.
Из темных сеней переступил порог… Теплом дышит печь… Дверь в горницу открылась, показался сам. И тут же за сапогами Хоромского Ваня увидел мальчонку с мохнатыми чулочками на кривых ножках, который играл на чистом полосатом половичке. Короткая рубашонка, голый задок. «Сын», — понял Ваня. Кинулся бы к нему, да с хозяевами надо поздороваться. Прижался к стенке возле двери, как проткнутый. Хоромский отступил, поманил пальцем:
— Проходи, садись. Из окна вижу — идет. Серьезный стал. Командиром? Проходи, я не против власти.
Мать Аннёнки принесла малосольные огурцы, бутылку. Ваня сказал:
— Спасибо вам, но пить не могу. Запрещается.
— А сына не знать разрешается? Вот и он тебя не признает. И не смотрит в твою сторону. А могло быть по-другому.