Из окна туристической гостиницы «Хибины» мне видно по утрам, как уходят в горы сиреневые, синие, алые, желтые, зеленые лыжники и лыжницы. До горного склона рукой подать.
И я разжился-таки в Кировске лыжами, не столь прекрасными, как у моих соседей в гостинице «Хибины», обыкновенными, деревянными, новгородского производства. Стал на лыжи — о! — хибинский, подмерзший с утра, рассыпчатый снег зашуршал у меня под ногами, понес туда и сюда, куда угодно моей душе. Я прокатился по освещаемой зимою хибинской лыжне, пообвыкся, поднялся в гору, пошел вдоль склона. Снег был свежий после ночного бурана. В голову приходили наставления из книги Монтгомери Отуотера «Охотники за лавинами»:
«...Лавины сходят во время сильных снегопадов или вскоре после их окончания вследствие быстрого накопления свежего снега.
Лавины сходят при хорошей погоде в результате воздействия солнечных лучей на поверхность снега или в результате весеннего таяния.
Лавины сходят в любое время вследствие отрыва снежных досок, который может происходить и в глубине снежного покрова.
Со склонов крутизной до 35° лавины иногда сходят, в особенности когда этому способствует разрезающее действие лыж.
Наиболее опасны склоны круче 35°. В таких местах сход лавин вероятен при каждом большом снегопаде».
Идя по крутому склону после ночного бурана, подрезая лыжами свежевыпавший снег, я ощущал симптомы лавинной опасности. Так начитавшийся медицинских книг здоровяк вдруг находит в себе ростки самых ужасных болезней. Общение с хибинскими лавинщиками в течение долгого времени (пятнадцати лет) не прошло для меня даром. Я научился если не страху перед господином Горным Снегом, то, по крайней мере, почтительному к нему отношению.
Правда, я малость завидовал тем лыжникам, что катались выше и ниже по склону, ровным счетом ничегошеньки не зная о снежных досках, метелевом переносе, критической крутизне, текучести снега и прочих таких вещах.
Как бы там ни было, я пересек горный цирк, окаймляющий город Кировск, спустился к подножью горы Айкуайвептчорр. Здесь толокся разнообразный народ, на лыжах и без, дожидался начала международных соревнований по прыжкам с трамплина. Перед трибуной выстроились шведы, чехи, итальянцы, австрийцы, наши прыгуны. Самые красивые девушки Кировска, с кокошниками на головах, одетые во что-то такое очень русское, приподнесли прыгунам хлеб и соль. В специально выстроенных снежных домиках шла бойкая торговля снедыо и напитками. Василий Иванович Киров обратился к прыгунам с напутственной речью.
Затем начались прыжки — наглядный урок бесстрашия.
Наглядевшись на это дело, я мало-помалу стал двигаться вверх по горе, где «лесенкой», где «елочкой». Снизу казалось, что до вершины не так уж и далеко, но стоило перевалить первый гребень — и взору открылась снежная ровность, плато: вершина словно отступила в глубь цирка. Да, собственно, и вершины-то не было: со всех сторон меня теперь окружали белые купола, округлые террасы, фирновые поля. Кое-где чернели вытаявшие камни. До солнца тут было близко, рукой подать. Горное солнце пекло, снег покрылся испариной, будто роса проступила.
Покуда я подымался, снег налипал на лыжи. Зато катиться вниз — как по маслу. Избави бог разогнаться, не справиться со скоростью! Я спускался зигзагами, поперек склона, наискосок. Подолгу стоял, созерцал абсолютную, без малейшего изъяна округлость, завершенность форм, гармонию хибинских цирков, облитых голубой глазурью куполов. Одно дело смотреть на Хибины из города снизу, но совершенно иное увидеть вровень с вершинами всю панораму застывших каменных снежных валов.
Спускаясь вниз, я петлял по склону, как заяц, выбирал себе путь поотложе. Как вдруг мимо меня просвистел-промчался лыжник. Ему было на вид лет пятнадцать — хибинский мальчишка. Он ехал, должно быть, с самой высокой вершины, на узеньких деревянных, таких же, как у меня, лыжах. Скатился до самого низа, стал крохотным, величиной с муравья.
Вечером над горами взошла большая, полная луна; горы посеребрились. Под звездным небом заблистали снега. В логах залегли глубокие черные тени. Апрельский, пахнущий снегом, морозцем и хвоей воздух был молодой.
Гуляя возле отеля «Хибины», я думал, что лучшего места и нет на земле — для весенних любовных прогулок вдвоем при луне... Но было вокруг пустынно, никто не гулял. Должно быть, лыжники и, тем более, лыжницы укатались за день, отошли ко сну, сохраняя силы на завтра. Прыгунам с трамплина, слаломистам и двоеборцам подавно не до гуляний.
В ресторане тоже было пустынно. Очень громко и дико играл оркестр. Танцевала всего одна пара. Я заказал себе самую малость: выпить и закусить. Все быстро выпилось, съелось. Оркестр продолжал играть, танцевала пара. Хотелось общения, разговора. Именно к этому располагал интерьер пустынного ресторана у подножья Хибин.
Тут над ухом моим прозвучало желанное:
— Разрешите?
— Пожалуйста!
Ко мне за столик сел парень, большой, спокойный, русоволосый. Почти все столики в ресторане были свободны, но он сел ко мне, взыскуя, как я, знакомства. Мы закурили. Парень сказал:
— Есть охота. К приятелю зашел в Кировске, его нет дома. Надо поужинать. Я в Апатитах живу. В общежитии. Из Костромы приехал...
Парень говорил по-костромски, чуть-чуть окая, проглатывая гласные в окончаниях глаголов третьего лица настоящего времени. Он говорил с врожденным, а также приобретенным за годы работы достоинством, со степенством.
— ...Ничего горячего нет, — обрадовала парня официантка.
— Ну, чего-нибудь... Я голодный...
Парень опять обратился ко мне, томимый голодом общения гораздо в большей степени, чем голодом телесным: — Я действительную на Балтике служил... — У него было хорошее, крупное, светлое лицо, светлый взор, твердо очерченные губы. — Демобилизовался, поехал на Урал. Не бывали?
— Бывал.
— Исключительно живописное место. Озеро. Лес. Качканар называется. Мне дали БелАЗ, говорят: «Справишься?» Я отвечаю: «Попробую». Механик со мной день поездил, говорит: «Сможешь». Я за две недели пятьсот пятьдесят заработал. Женился. Потом получилась история... Жена у меня исключительно хорошая была... Когда до развода дело дошло, я написал сестре в Кандалакшу. Решил на Север податься. Я где бы ни работал, у меня везде получится хорошо. Сестра отвечает, что с работой у них плохо, и вообще люди нехорошие. Это она хотела, чтобы у нас семья не развалилась.. Она думала, что я от семьи убегаю... Я приехал сначала в Кандалакшу, а потом сюда. На тракторе К-700 работаю. Вы сами из Ленинграда?
— Из Ленинграда.
— В командировку приехали?
— В командировку.
— А вы по какой части?
Я на мгновение запнулся, придумывая, что бы сказать.
— Я по добыче.
— По добыче? Геолог, значит?
— Вроде того.
— У меня друг геолог. По три, по четыре месяца дома не бывает. Жена от него ушла... С женой нужно жить, если женился, правда же?
— Правда.
— Мне здесь понравилось. Представляете, в лес пойдешь, грибов полно всяких. И белые есть. Груздей только нет. И брусника как вишня. И люди исключительно хорошие. Здесь чтобы кто-то кого-то избил, ограбил, этого не бывает. Будь у тебя денег хоть сколько, хоть миллион, можешь ночью один идти, никто тебя не тронет. Я третий год здесь, мне нравится. Думал, надо поехать на БАМ, посмотреть. Пришел к секретарю горкома, чтобы мне направление дали. Он спрашивает, где работаю, что, как. Я ему говорю, так и так. Он говорит: «Ты здесь нам нужен. Конечно, если решил ехать на БАМ, мы тебя держать не можем. Это дело твое. Но направление не дадим...». Я думаю, что же, раз нужен, останусь. Мне здесь нравится.
— Меня Валеркой зовут, — сказал парень. — Мне двадцать девять лет. Не юноша. Если хотите, пойдемте, в Кировске можно найти такое местечко, хорошо посидеть. У меня знакомых много.
— А что же мы будем делать у твоих знакомых?
— Вино будем пить. Целоваться...
— Ну что ты, я уже старый для таких прекрасных дел.
Если бы Валера настаивал на своем предложении, я бы, возможно, не очень сопротивлялся. Но Валера не настаивал. Мы с ним еще покурили и разошлись добрыми друзьями.
Главная улица Кировска носит имя Кондрикова. Когда я прохожу по этой улице, обязательно останавливаюсь у дома с мемориальной доской и произвожу в уме несложные арифметические подсчеты. В этом доме жил Василий Иванович Кондриков, первый управляющий государственным апатито-нефелиновым трестом «Апатит». Он родился в 1900 году. Его не стало в 1937-м. В Хибины Кондриков приехал в 1929-м. Значит, что же? Сколько лет было первому хибинскому управляющему? Очень простые подсчеты...
Улица Кондрикова. Если бы на то была моя воля, я бы зашел в каждый дом, в каждый подъезд, в каждую дверь и спросил бы у живущих здесь ныне людей, что они знают или, быть может, помнят о человеке, чьим именем названа улица.
Часто улицы называют именами людей хотя и достойных, но не причастных к данному месту. Фамилии превращаются в безликие адреса, в трафареты. Иное дело улица Кондрикова. Василий Иванович Кондриков выбрал место для постройки первого дома на этой улице, он в нем жил, собирался жить долго, всегда. Без него иным бы был этот город. Да и не мог он быть без него...
Писатель Иван Катаев в своей книге тридцатых годов «Ледяная Эллада» так писал о Василии Кондрикове: «... Его слава, — молодой, таланливый хозяйственник, с полетом, с весельем в Долах. И есть, есть — едва-едва — взнузданная суровостью времени и высотой положения эта моцартовская юношеская беспечность таланта...»
В музее С. М. Кирова, у подножья горы Кукисвумчорр, среди экспонатов имеется единственная сохранившаяся фотография — портрет Василия Кондрикова. Всякий раз, как бывало в музее, подолгу стою у портрета, стараюсь в чертах лица найти соответствие духовному миру, личности этого человека. Густые русые волосы, откинутые назад. Открытый, чистый, высокий лоб, прямой взгляд серых, по-видимому, глаз. Верхняя часть лица — лоб, глаза — преобладают над нижней, хотя полбородок крупен (не груб), четко, красиво очерчены губы. Нос без каких-либо особых примет, обычный. Очень русское лицо. Или, вернее будет сказать, лицо русского интеллигента из народа, пришедшего в революцию. Ворот косоворотки обхватил сильную молодую шею...
Когда я читал статьи Кондрикова — в объемистых ежегодных сборниках начала тридцатых годов: «Хибинские апатиты», — слышу его голос, интонацию; в расстановке, в ритмике слов и фраз угадывается энергия, воля, ум, одухотворенность — стиль времени, сочетавший в себе деловитость и талантливость, работу мысли и игру воображения. Вот сборник 1932 года. Его открывает Кондриков. Послушайте, как он говорит... То есть он пишет, но пишет, как говорит, увлеченный силой собственного убеждения, на ходу подбирая и складывая слова, понимая необходимость именно этих слов, именно этого чувства для аудитории.
«... Один иностранный специалист, австрийский инженер В. Скутль, посетивший Хибины в ноябре 1930 года, писал: «Вообще не один раз приходил я в изумление во время этих первых дней, проведенных на Апатитах. И как можно не удивляться, когда узнаешь, что еще девять месяцев тому назад здесь не было ничего: ни улиц, ни железной дороги, ни одного из многочисленных бараков. В продолжение семи месяцев этого короткого строительства снег глубиною в метр покрывал всю местность. Энергия и упорство, с которым веласъ здесь работа, — изумительны. Я спрашивал своих коллег по специальности: как вы справились со снегом и всеми этими трудностями? Они рассмеялись: «Снег, трудности, — ничего — мы убрали то и другое и построили...» Маленькое словечко «ничего» изменило свое значение, так же как русский народ — свою психику... И может ли быть что-либо прекраснее: проследить от начала до конца разрешение поистине великой проблемы и пройти через все радости и горести вплоть до благополучной развязки... Здесь в Хибинах фантазия должна идти впереди действительности, здесь необходимо мысленно строить, затем испытать. Каждая мысль должна породить проблему, каждая проблема — новую мысль. С течением времени мысли приобретают все более устойчивую форму, начинают гармонически округляться в одно целое и органически связываться одна с другой, — только тогда фантазия переходит в реальный план. Хотя холодный и трезвый расчет еще разрушает некоторую иллюзию и иную внезапно понравившуюся мысль, и какое-либо звено цепи приходится уничтожить и заменить новым, — но постепенно этот план становится достаточно зрелым, чтобы быть переведенным на язык чертежей...
Конечно, пройдут еще месяцы, пока мысль превратится в железо и сталь. Тысячи метров проводов надо еще провести, тысячи метров колеи должны быть построены, тысячи метров штолен должны быть проложены. Много трудностей станет на пути, но ведь трудности для того и существуют, чтобы их преодолевать...»
Иду по улице Кондрикова, и хочется мне зайти в каждый дом, постучаться в каждую дверь, спросить у живущих здесь ныне людей, что знают они, что помнят о Василии Кондрикове. Если не помнят, напомнить. Для того и пишу, цитирую статью Кондрикова — из ставшего библиографической редкостью сборника...
В Хибинах память о прошлом участвует в сотворении настоящего и будущего. Время здесь имеет свойство кристалла горной породы: в нем запечатлены лики первопроходцев, спрессованы их воля, талант. И снежные здешние горы обладают не только высотою отметок над уровнем моря, но также и высотою духа.
Если что вырастало на ниве хибинского снега, так это чистые помыслы, красивые судьбы, рыцари без страха и упрека. Не сами по себе вырастали, а вместе с шахтами, дорогами, обогатительными фабриками, метеостанциями Снежной службы, домами, городами.
Мой старый товарищ, местный газетчик Сережа (для одних Сережа, а для других Сергей Ильич) если изменился за пятнадцать лет, то внутренне, а не внешне. Сережа сформировался как личность, сохранив при этом моложавость и свежесть. В нем произошло то же самое накопление, созревание сил и задатков, что и в другом моем старом знакомом Михаиле Абрамовиче Гербере. При этом ни малейшей сединки не заблистало в Сережиных кудрях. Он стал спокойным, не порывался куда-то за обозначившийся круг судьбы, не гонялся больше за журавлем в небе, крепко держал в руке дарованную ему, такую теплую и живую синицу.
Сережа поднял детей, одни из них работали на рудниках, другие учились в институтах.
Он похвастался мне, что его газета получила на республиканской выставке первую премию за искусство верстки — его искусство.
Когда я искренно от души похвалил Сережу за способность не стареть, он объяснил этот феномен особенностями хибинского климата:
— Мы здесь как мамонты в вечной мерзлоте. Не разлагаемся…
Пятнадцать минувших лет — такое дело: одни подымались по лестнице кверху, другие останавливались на площадке у перил в задумчивости, а третьи...
Я отыскал в старой записной книжке телефон Ильи Константиновича Зеленого, набрал номер и слушал гудки — позывные в найденный мной однажды и опять утраченный мир. Телефон в пустой квартире звонит по-другому, чем в обитаемой, жилой. Еще никто не взял трубку, но я уже знал: возьмут. Почудились скорые чьи-то шаги к телефону. Пятнадцать лет не слышанный, однако знакомый, тот самый голос сказал: «Алё...»
— Здравствуйте, Илья Константинович.
— А... Это вы... Я вам как-то звонил. Вы куда-то уезжали... Ну что же, заходите...
Фасад дома недавно побелили, подновили и стены во дворе. Двор перестал быть колодцем, сделался внутренним, что ли, двориком. На месте поленниц дров теперь зеленели липки и тополя. Сквозь толщу стен, сложенных в девятнадцатом веке, не доносился снаружи шум городской. Над головою открылось небо — весеннее, майское. Должно быть, дом побывал в капремонте, приуготовился послужить прибежищем для людей не только в двадцатом веке, но даже и в двадцать первом.
В углу двора-сада скромненько притулился маленький, первого послевоенного образца автомобильчик, в старомодном, похожем на салоп, чехле. Он стоял тут и пятнадцать лет назад — автомобиль Зеленого, по кличке Росинант. Было видно, что маленькая серая лошадка не позабыта, ухожена, служит хозяину.
Вход на лестницу стал другим, изменился лестничный запах, иначе прозвенел звонок. Только хозяин был тот же. Хотя... Очень исхудал Илья Константинович. Запали виски и щеки, заметнее стали продолговатость, узость лица, прямизна стана, угловатость плеч — военная косточка. Серые с прожелтью, живые, переменчивые глаза Зеленого то выражали усмешку, иронию, то работу мысли, то грусть, то они затуманивались, то сияли.
— ...Я был в Кировске на совещании по лавинам, — сказал Зеленой, — простудился там... Черт знает... Думал, загнусь. Двустороннее воспаление легких. В моем возрасте это равняется вышке... Задыхался. Нечем дышать. Вот, встал... Выписали из больницы. Зачем? Сам не знаю. Кстати, ваш покорный слуга — пенсионер. Уволился из Управления метеослужбы. Семьдесят два года исполнилось. Хватит. И что теперь прикажете делать? Гардеробщиком в Чайковские бани? Говорят, там хорошие заработки...
Ильи Константинович двигался по комнате, ворчал, хмыкал, закуривал, легко не по возрасту приседал у массивного письменного стола, выдвигал ящики, доставал какие-то папки, рылся в бумагах, быстро находил нужное — пожелтевшие, карандашом писаные записки и письма, читал мне отдельные фразы и целые периоды — оттуда, из тридцать второго, из тридцать пятого, из тридцать седьмого года... Речь в записках шла об одном — о лавинах, о снеге.
В окно светило солнце. Квартиру Зеленых тоже перепланировали, перестроили, все в ней стало новым. Только хозяева старые. И письменный стол, и бумаги...
— Да хватит тебе, папа, — ласково уговаривала, успокаивала увлекшегося Илью Константиновича жена.
Зеленой умолк на минуту. Сделалось тихо. Так тихо бывает, наверно, когда скатится вниз лавина, отшумят валы снега, развеется снежная пыль... Я подумал, что и жизнь человеческая тоже подобна лавине. Годы бурь, страстей, деяний, потерь отгромыхали — и трудно привыкнуть к тишине.
— Что делать со всем этим? — Илья Константинович приобнял свои бумаги. — Мемуарист из меня не получился. Учебники по метеорологии я писал, а вот за мемуары сесть не удосужился. И жалко кому-то отдать. А?..
Лавина сошла, но гул ее все звучал в душе человека.
В Ленинграде то схватывались льдом реки, высыхал и посверкивал под фонарями асфальт, черствела земля на газонах, даже снег выпадал — первый, белый; все радовались зиме, белизне, чистоте — и снова все рушилось, хлюпало, чавкало, утекало.
В такую пору, в такую погоду бывает много смертей. Умирают старики, уставшие их сердца не справляются с перепадами и скачками атмосферного давления.
Трудно было представить, что где-то, ну вот, например, в Хибинах, ужо глухая зима — метели, лавины, морозы, полярная ночь.
Однажды вечером мне позвонил из Кировска Аккуратов.
— Вы знаете, что умер Илья Константинович Зеленой?
Нет, я про это по знал. Я только много думал о Зеленом в последнее время. Я думал, вот допишу очерк о лавине и первым делом пойду к Зеленому...
— Пришла телеграмма в Снежную службу, — сказал Аккуратов. — Илья Константинович умер. Весной он был еще хоть куда...
Мы помолчали, ибо другого средства почтить память хорошего человека не было и не будет. Перед лицом смерти надобно помолчать.
Потом мы поговорили немного. О том, о сем. О погоде.
— Ну, а вы там как, Василий Никанорович?
— У нас как положено. Мерзнем. Зима.
Я положил трубку. Набрал номер Ильи Константиновича Зеленого. Слушал, как звонит телефон в его пустой — опустевшей — квартире.
Назавтра трубку взяла Тамара Ивановна, жена — вдова — Зеленого. Она сказала:
— Илья Константинович долго боролся со смертью, полгода боролся, он не хотел умирать. У него плохо было с легкими. Затемнение в легком... Ему предложили сделать операцию. Он согласился. Операцию хорошо перенес, стал поправляться. Мы с ним уже ходили гулять... Но должно быть, устало сердце... Илья Константинович умер в сознании. До последней минуты он оставался спокойным. Даже шутил... Похоронили его военные. Он и сам был военный... Я плохо помню, где это было и как... Народу масса была. И какие-то елки. Играл военный оркестр... Вы знаете, Илья Константинович очень боялся, что на похороны к нему никто не придет. Он говорил! «Все меня позабыли...» Он напрасно так думал. Столько было речей и цветов... Просто прелесть... — Тамара Ивановна сказала это слово: «прелесть...» и заплакала.
Декабрь в Хибинах выдался мягкий, как в Подмосковье, безветренный, с прямо падающим снежком. На лицах лавинщиков можно было прочесть в такую погоду то самое слово, к какому клонилась стрелка барометра: «ясно».
Едва я вошел в кабинет начальника ЦПЗ, как он поделился со мною последним новшеством в своем деле — вполне гениальным и потому абсолютно простым.
— ...Я журнал «За рулем» выписываю, — сказал Алексей Васильевич, — тут как-то мне на глаза попала заметка об аварийной службе на дорогах в Чехословакии. Там через каждые два километра колонки поставлены, с сигнальной аппаратурой. С кем-нибудь что-то случилось в пути — он до колонки добрался, кнопку нажал, и порядок: на пульте лампочка зажигается. Там уже знают: ага! в таком-то месте, на таком-то километре чепе. Сразу же посылают инспектора, помощь. И я подумал, а что, если и у нас по той же схеме — схема-то простая — поставить на всех лавиноопасных склонах датчики... Лавина сошла — и отметилась, нам позвонила: «Я — лавина, сошла там-то с такой-то скоростью... Привет!» Просто — и мы теперь в курсе всей обстановки, с каждой лавиной, даже потенциальной, у нас прямая связь…
Утром на Расвумчорр пошел грузовик ЦПЗ. В его кабину забрался Гербер и я вместе с ним. Видимость нулевая была, ехали с включенными фарами. На какой-то отметке переступили из одной среды в совершенно другую, как на взлете: облака остались внизу, в надоблачном мире синели, сияли, искрились снега, воздух, небо.
Солнце хотя и не показывало себя, но светило и пригревало. На небе присутствовала луна.
— Это надо увидеть! — сказал Миша Гербер (в кабине мы перешли с ним на «ты», а когда вылезли из кабины, снова стали на «вы»). — Кто этого не видел, тот не знает Хибин.