Я ничего не сказал ему про первый вариант, было бы нелояльно по отношению к Асанову, тот отнесся к повести хорошо, хотя и со своих позиций.
— Ладно, — сказал я Камиру, — усилю пионерскую линию.
— Только не тяните, — предупредил Камир, — делайте побыстрее, получится — будем срочно издавать, чтобы вышла в сорок восьмом году.
Я не просто возвратился к первому варианту. Теперь восстановленная пионерская линия держалась на динамичном приключенческом сюжете. Асановские рекомендации пригодились: я научился строить сюжет. Все мои последующие вещи сюжетные. В прозе сюжет — это не раскрытие тайны, а сцепление судеб, обстоятельств жизни, взаимоотношений персонажей, развитие характеров, внутренняя тяга, не дающая читателю отложить книгу.
Рукопись «Кортика» рецензировал для издательства Рувим Фраерман, автор повести «Дикая собака Динго», пригласил меня к себе на Большую Дмитровку. Маленького роста, приятный, благожелательный, говорил со мной умно, тактично. Впервые в жизни я беседовал с настоящим писателем. Больше мы с Фраерманом не встречались, он болел, нигде не появлялся, вскоре умер.
В издательстве рукопись прошла все инстанции, у всех были какие-то замечания, впрочем, незначительные.
Константин Федотович Пискунов, заведующий редакцией литературы для младшего возраста, человек здесь очень авторитетный, встретил меня в коридоре, подошел, спросил:
— Это вы — Рыбаков?
— Да.
— Мне понравилась ваша рукопись, детям будет интересно. Вы до этого что-либо писали?
— Нет.
— Для первой книги это более чем хорошо. Я посоветую директору издательства Дубровиной ее прочитать.
Это был мой первый разговор с Пискуновым. Бывший типографский ученик, ставший руководящим работником издательства, сухощавый, с болезненным лицом, деликатный и внимательный, он был энтузиастом детской книги, отдал ей жизнь. Считаю его лучшим издателем в послереволюционное время.
Директор издательства Людмила Викторовна Дубровина спросила многозначительно:
— Вы понимаете, как ответственно писать о том времени?
Я отлично понимал. Первые послереволюционные годы стали зоной повышенной опасности. Ее вожди, ее деятели уже истреблены. Об этом времени полагается создавать мифы, какие создавал Михаил Ромм в своих картинах. В моей повести мифов не было, была романтика того времени. Но сейчас предпочтительней другая романтика: пятилеток, войны, послевоенного строительства, всего, что связано с именем Сталина. Мне просто повезло: издательству надо отметить 30-летие комсомола.
— Да, я все понимаю.
— Вот и прекрасно, — заключила Дубровина, — потому обязательно учтите замечания редактора, не капризничайте.
Через несколько дней со мной заключили первый в моей жизни издательский договор и выдали аванс. Небольшой. Хватило на несколько месяцев.
При подписании договора Камир сказал:
— Анкет у нас авторы не заполняют. Но автобиография требуется. Напишите и оставьте у секретаря.
Я написал:
«Автобиография.
Учился, работал, воевал, теперь пишу.
Сошло!
Моим редактором назначили Бориса Владимировича Лунина, немолодого, опытного — не предъявлял мне требований, которых я был бы не в силах выполнить.
Как-то пришел я в Детгиз, встретил в коридоре Пискунова, он на ходу сухо со мной поздоровался, меня это удивило и насторожило. Сели мы с Луниным работать, и он, со смущением и неловкостью человека, которому дано не слишком приятное поручение, говорит:
— В Детгизе появилась еще одна рукопись о первых пионерах Москвы, написала ее бывшая пионервожатая. Возникла идея объединить ваши рукописи в одну повесть. Автор — жена Генерального секретаря ЦК комсомола Михайлова. Там есть кое-какой интересный материал, — добавил Лунин неуверенно.
Понятно. Согласие на соавторство — гарантия выхода книги и ее официального успеха, отказ от соавторства будет угрожать ее выходу и наградит меня влиятельными недоброжелателями. Но решается и моя писательская судьба: войду я в литературу достойно, прямым путем или держась за плечи жены Михайлова. И я ответил категорическим «Нет!».
— Нет, значит, нет, — с облегчением вздохнул Борис Владимирович.
Через несколько дней я опять встретил Пискунова, он поздоровался со мной весело и доброжелательно. Видимо, мой отказ утвердил его доброе отношение ко мне. Судьба рукописи этой дамы мне неизвестна, ее книга мне не попадалась.
Осенью сорок восьмого года «Кортик» вышел из печати. Первый авторский экземпляр я получил из рук Пискунова, к тому времени уже директора издательства.
Вскоре состоялось обсуждение книги в Союзе писателей. Председательствовала Агния Барто, собралось много народу, пришли руководители Детгиза во главе с Пискуновым, он знал, откуда ждать удара, и не ошибся: явились три лощеных молодца из ЦК ВЛКСМ. С ними шушукалась критик Леонтьева, плотная, квадратная баба с зыркающими по сторонам черными глазами. Она первой взяла слово, объявила, что не видит разницы между «Кортиком» и пошлым американским боевиком «Багдадский вор», на такой литературе недопустимо воспитывать советских детей, выпуск книги — промах Детгиза, потерявшего политическое чутье, и так далее в том же духе. Это было намерение задать тон обсуждению, но все получилось наоборот. Выступавшие писатели говорили о Леонтьевой с издевкой, хвалили книгу. Как я потом узнал, многим Пискунов заранее послал книгу и просил участвовать в обсуждении. Михайловские мальчики ретировались, не произнеся ни слова.
На повесть появилась лишь одна рецензия Фриды Вигдоровой: «Школьники полюбят эту книгу». Но книга сразу стала популярной.
После «Кортика» я ушел во «взрослую» литературу, написал романы «Водители» и «Екатерина Воронина»; казалось, обычный случай — писатель начал с детской биографической книги, и на этом его «детская» литература кончилась. Однако Константин Федотович Пискунов не выпускал меня из виду. Каждый год переиздавал «Кортик», встречаясь со мной, спрашивал: «Когда вы напишете для нас?» Он читал мои «взрослые» романы, звонил, такой звонок обычно кончался словами: «Пишите для нас, вы должны писать для детей». Был заинтересован в каждом авторе. Я пятьдесят лет в литературе, но ни один издатель ни разу не спросил меня: «Что вы пишете для нас?» Это спрашивал только Константин Федотович Пискунов.
Однажды Пискунов пригласил меня к себе.
— Не для всеобщего сведения. Мы задумали «Всемирную библиотеку приключений», подписную, большим тиражом. Там должен найти место и «Кортик». В каждом томе должно быть не менее двадцати печатных листов. А в «Кортике» всего десять. Надо еще десять. Напишите продолжение!
Он закашлялся, и, глядя на его бледное, худощавое лицо, я вдруг подумал: не туберкулез ли у него, профессиональная болезнь печатников, имеющих дело со свинцовым набором?
Откашлявшись, он продолжал:
— Проект может и не осуществиться, мы впервые задумываем такое сложное, богатое подписное издание. Ну и что? Зато у вас будет вторая приключенческая книга, мы ее будем издавать, как и первую. А потом, глядишь, вы и третью напишете, вот вам и трилогия, вот вы и классик. У нас ведь кто классиком считается? Тот, кто написал трилогию.
Засмеялся, опять закашлялся.
Из Германии я привез чернильный прибор с двумя массивными чернильницами, красивый, мраморный, отделанный бронзой и увенчанный большой бронзовой птицей. Писал я на машинке, но на столе он стоял. При очередном переезде птица отломалась, и я увидел, что она полая внутри, и так как мыслил уже «приключенчески», то подумал, что такая птица могла бы служить тайником. Воображение заработало. За несколько месяцев я написал «Бронзовую птицу».
К этой повести у работников издательства, а потом и у критиков отношение было сложное, как это бывает по отношению к книге, продолжающей первую, имевшую успех. Писатель эксплуатирует удавшихся ему героев и придумывает для них новый сюжет, не всегда удачный. Всем известны «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна», но не все знают, что Марк Твен написал еще «Том Сойер за границей» и «Том Сойер сыщик». Бывают и удачные продолжения: «Двадцать лет спустя», «Десять лет спустя», и все же пальма первенства за «Тремя мушкетерами». Некоторая настороженность к такого рода продолжениям справедлива. Во второй книге часто отсутствует то, что привлекает в первой: свежесть памяти, наивность, доверие, покоряющие читателя, — мол, пойми и прости, это моя первая книга. Во второй нет той подкупающей надежды, которую автор вкладывает в свою первую работу, — надежды войти в литературу. Писатель часто пользуется материалом, который не использовал в первой книге. А читатель уже ничего не прощает: ты теперь профессионал и, будь добр, пиши по-настоящему.
Первым прочитал повесть Пискунов:
— Не все будут хвалить, скажут, что вы повторяете самого себя. Не обращайте внимания. Повесть хорошо дополняет «Кортик», будем издавать.
Он оказался прав — читатель принял книгу. Пискунов включил ее в задуманную им и выходящую тиражом в триста тысяч экземпляров 20-томную «Всемирную библиотеку приключений».
При директорстве Пискунова вышли в свет мои повести для подростков: «Приключения Кроша», «Каникулы Кроша», «Неизвестный солдат».
В 1964 году в журнале «Новый мир» был опубликован мой роман «Лето в Сосняках». В первом часу ночи позвонил Константин Федотович:
— Только что кончил читать, не мог удержаться от звонка. Роман раскритикуют, но я как читатель благодарю вас, это честная книга.
Ни один издатель ни днем, ни ночью не звонил мне по поводу моей книги. Звонил только Пискунов. И, я думаю, не мне одному.
Работники издательства, возможно, от многолетнего общения с детскими писателями, с детьми-читателями сами приобрели нечто детское: непосредственность, способность восхищаться и радоваться хорошей книге. После Лунина меня много лет редактировала Светлана Николаевна Боярская. Пискунов сумел сплотить вокруг себя особенный коллектив. Уже перестав писать для детей, я продолжал захаживать в Детгиз — родной дом, где тебя все знают и ты всех знаешь, где начиналась твоя литературная биография.
16
Борис Лунин — мой редактор в Детгизе — писал для журнала «Октябрь» работу о Чернышевском, называлась она, кажется, «Вилюйский узник». Но все журналы охотились тогда за сочинениями на «производственную» тему. Лунин сказал в редакции, что некий Анатолий Рыбаков, автор повести «Кортик», пишет роман о шоферах и это может быть интересным — автор по профессии автомобилист.
Прихожу как-то к маме, она говорит:
— Звонили из журнала «Октябрь», оставили телефон, просили позвонить.
Звоню в «Октябрь», представляюсь заведующей прозой Ольге Михайловне Румянцевой, она передает разговор с Луниным и просит принести роман.
— Он у меня еще в работе, написана только первая часть.
— Неважно, приносите, почитаем, может быть, договоримся о чем-либо.
Редакция журнала «Октябрь» помещалась тогда в здании газеты «Правда», я привез рукопись, отдал ее Румянцевой, милой, пожилой женщине. Как я потом узнал, она — давний член партии, работала в секретариате Ленина машинисткой, была тогда молоденькой, хорошенькой, Владимир Ильич как-то после работы проводил ее и в дом зашел — повидаться с родителями, своими давними знакомыми, старыми большевиками Румянцевыми. После этого Надежда Константиновна Крупская, тоже давняя знакомая Румянцевых, выпроводила их дочь на учебу… За другим столом в комнате сидела заведующая отделом науки, немолодая грузная женщина, с почему-то знакомым лицом. Оказалось, родная сестра сталинского помощника А. А. Жданова. Вот в такой именитый кабинет попала моя рукопись.
В мае или июне мама встречает меня словами:
— Где ты пропадал? Три дня названивают из «Октября».
— Звоню Румянцевой.
— Господи! Ищем вас повсюду. Приезжайте немедленно на редколлегию.
За громадным столом, уставленным телефонами, восседал главный редактор журнала Федор Иванович Панферов, мрачноватый мужик при галстуке, с лохматыми бровями, хмуро, насупившись, смотрел исподлобья. За столом, приставленным к главному столу, чинно сидели члены редколлегии: Первенцев, Полевой, Ильенков, Санников, еще кто-то, на стульях вдоль стен кабинета замерли рядовые сотрудники.
Румянцева представила меня. Панферов еще больше насупился.
— Приходится вас разыскивать! Не мы вас, а вы нас должны ждать.
— Как только мне сообщили о редколлегии, я тут же явился.
— Решаются твоя судьба, судьба твоего романа, а ты разгуливаешь.
— Не буду теперь отходить от телефона, — кротко ответил я.
Все сидели по-прежнему чинно, только Полевой скосил на меня глаза.
— Прочитали мы твой роман, общее мнение: надо печатать. И замечание у всех одно: у тебя снабженец — Вербицкий. Зачем?
— Что зачем?
— Зачем тебе нужна еврейская фамилия?
— Нельзя писать о евреях?
— Можно. Но он у тебя жулик. Критики обвинят тебя в антисемитизме.
— Не обвинят. Я сам еврей.
Он на мгновение запнулся, потом неожиданно спокойно сказал:
— Свои же тебя и слопают. Был бы он положительный герой — пожалуйста! А отрицательный персонаж — еврей, этого мы не допустим.
— Вербицкий… Такая фамилия может быть у еврея, у поляка, у русского. Писательница была Вербицкая.
— Не беспокойся, они поймут, как им надо. Почему Вербицкий? Почему не Вербов, Вербиков или, скажем, Вертилин. Как хорошо! Жулик, снабженец — Вертилин!
— Слишком прозрачный намек. Близко лежит.
— А у Гоголя: Чичиков, Собакевич, Ноздрев — это не намек, не близко лежит?
— Хорошо, пусть будет Вертилин.
— Молодец! Так и надо принимать замечания редакции. Ставим в январский номер.
— В январский?! У меня написана только первая часть.
— Дописывай.
— Когда я должен все сдать?
Он посмотрел в график:
— Январский… Январский номер сдаем в ноябре. Надо будет еще почитать. В октябре приноси.
— Я не могу за полгода дописать две трети романа.
— Допишешь, допишешь! Твоим романом открываем год. Анатолий! Ты понимаешь, что такое напечататься в «Октябре», старейшем российском журнале?!
— Но я не успею.
— Успеешь, успеешь! Подпишем договор, получишь аванс, выпьешь рюмку, как положено писателю, и сядешь работать.
Я подписал договор. Напечататься в «Октябре» — представится ли мне когда-нибудь еще такая возможность? Смел ли я мечтать о такой удаче? И аванс! Денег нет, полученный в Детгизе гонорар попал под обмен денежных знаков. Погорел я тогда…
Недели три спустя, в очередной выплатной день, явился в бухгалтерию «Правды» за авансом. Денег — полный портфель. Выдавая аванс, кассирша сказала:
— Звонили из «Октября», просили вас зайти.
Поднимаюсь на четвертый этаж, вхожу в кабинет к Панферову. Он сидит за своим громадным столом с телефонами. Как и в прошлый раз, смотрит насупившись, грозно, по-партийному, по-кремлевски, воплощает в себе не личность, а инстанцию. Однако не получается. Конечно, в литературе он был инстанцией, весьма значительной — главный редактор журнала. Но был и личностью, не слишком, может быть, значительной, но своеобразной, колоритной, очень характерной для того времени. Деревенский парень, не лишенный способностей, малообразованный, испробовал в свое время перо как «селькор» — сельский корреспондент в провинциальной газете. Напечатали. После этого он уже пера из рук не выпускал, обуяла страсть к сочинительству, вдохновлял пример «великого босяка» Горького, поощряли всякого рода призывы рабочих и крестьян в литературу. Написал роман — его расхвалили «за тему», он тут же следующий, заимел квартиру в Лаврушинском переулке, дачу на Николиной горе, жену-красавицу, к тому же писательницу — Антонину Коптяеву, стал секретарем Союза писателей, депутатом Верховного Совета — словом, весь антураж. И старался держаться соответственно. Людей принимал по строго разработанному ритуалу.
Неугодных к нему не допускали. Я помню, как обреченно расхаживал по коридору один весьма известный критик, постоянный сотрудник «Октября», но чем-то Панферову не угодивший. Этого было велено «гнать в шею».
Автор никому не известный, еще не прочитанный, допускался не дальше дверей. Так со стоящим в дверях Панферов с ним и разговаривал. «Почитаем, ответ получите в отделе».
Следующий разряд — жест, приглашающий присесть. Значит, есть шанс на публикацию: кто-то автора рекомендовал, и он уходил обнадеженный.
Но если вслед за приглашением сесть автору протягивалась пачка папирос «Друг» с нарисованной на коробке собакой, это значило, что его напечатают, он друг журнала. В этом смысле название папирос было символично.