– Я добрый. Оставил ему времени на пару сигарет… Быстро курить вредно, фактор риска по язве желудка.
К противоположной платформе причалила встречная электричка. Постояла, хрумкая компрессорами, застегнула двери и отвалила, открыв взору Таньку Лисенко. Справа и слева от неё красовалось по чемодану.
– Тань, а, Тань! – заорал я, – у тебя чего там в чемоданах?
– Учебники по политэкономии социализма! – отбила пас красавица Танька. И тут же, чуть тише: – Помог бы, Дёмин, балбес.
Поглядев налево-направо, я спрыгнул на пути и несколькими секундами спустя был уже рядом с Танькой.
– Здоров, Танёк! Ну, правда, зачем тебе два чемодана?
– Родители еды нагрузили.
– Запасливая ты…
– А то!
Пока мы с Лисёнком и увесистыми чемоданами плелись в противоположный конец платформы, поднимались на эстакаду, спускались с неё и снова возвращались в начало перрона, к нашей платформе пришвартовалась свежая электричка. Из неё вывалило человек семь, так же как и мы нагруженных чемоданами, авоськами и рюкзаками. Лёшка помахал. «Мешочники», ухватив поклажу, нестройно потянулись по платформе к нему. Я рассмеялся.
– Чего ржёшь? – поинтересовалась Танька.
– Да посмотри на него! Вылитый Колосс Родосский!
– Похоже, все в сборе. Табор уходит в небо! – Юрастый пожал протянутую мной руку. – Наша электричка когда?
– Лёшка знает, – произнёс я, многозначительно вздымая палец к небу. – Он тут местный.
– Через… – Лёхус близоруко вскинул к лицу запястье с новыми «полётовскими» часами – через двенадцать минут, если не врут.
– А ехать сколько? – спросила хрупкая Бабочкина.
– Час двадцать до пересадки. Потом ещё где-то полтора. И автобусом полчаса.
– Херасе… – пробурчал под нос Юрастый.
– Это ж когда мы приедем? – заволновалась Бабочкина. – Ещё поселиться надо. А вдруг все уйдут…
– Лен, не паникуй раньше времени! – Маша Сапожникова достала из сумки тетрадку и что-то в ней внимательно изучала. – Вот, у меня все телефоны: и общий больничный, и главного врача, и общажный. Вчера же сказали в деканате: все предупреждены, будут ждать, на улице не окажемся.
– Ну ладно, Машунь… – Ленка с благодарностью взглянула на подругу. – Ты меня всегда успокаиваешь.
– И ты меня, – Маша взяла Бабочкину под руку.
– Короче! – прорезался командный голос Лёшки. – Сейчас подойдет наш дилижанс. Вещей до и больше, стоянка с гулькин хрен. Применяем разделение труда: Дёмин и я на подаче, Юрастый держит двери, если вдруг что. Азат и Мамед – на приёме чемоданов. Понятно?
– А мы? – в унисон спросили Грязнова с Лисенко.
– А девчонки быстро самыми первыми заходят в вагон и забивают самые лучшие места, пока мы тут грузимся! Лэдиз фёст!6 – рассмеялся я. Лёшка солидно кивнул.
* * *
Из Машкиного магнитофона тихонько пиликала «Маргерита»7. Я прислушался, не понял и с немым вопросом взглянул на Машу, сидевшую через проход.
– Чего, Миш? – спросила она.
– Машунь, а кто это?
– «Массара».
– Что, и они тоже? Думал, только Бони-Эм8…
– Так всё наоборот! Это же массаровская песня, а «Бони» её только перепели.
– Спасибо, Машунь, не знал…
Юрка с Лёшкой играли в очко. Я поначалу примкнул к ним на две партии. Оба раза сдул – картёжник из меня ещё тот, – а теперь просто сидел как мебель, глядя попеременно то на «дипломат» на Юркиных коленях, где разворачивалась очередная баталия, то сквозь запылённое, с неотмываемыми ржавыми пятнами, оконное стекло. Было жарко. Не так давно оборвавшийся дождь, нет чтоб высохнуть, завис над полями белёсым кисельным маревом – от одного его вида между лопатками заструился пот.
– Батя вчера «зáпор»9 девятьсот шестьдесят восьмой из магазина пригнал! – довольно вещал Юрастый.
– Поздравляю! – привстал я с места, протянув руку. – Цвет какой?
– А цвет там всегда один, – куркулём хитро прищурился Юрастый, – бери что дают, или нахуй иди, вот такой и цвет!
– А всё же?! – упорствовал я.
– Белый.
– Долго в очереди стояли? – спросил Лёшка.
– Два года без одного месяца.
– И почём? – поинтересовался я.
– Три семьсот пятьдесят сама машина. А ещё секретки на колёса, чехлы, линолеум на пол, канистру пустую надо, приёмник. Короче, почти три девятьсот.
– А гараж есть? – продолжал облизываться я. Авто было моей несбыточной мечтой. Права мне дали ещё в конце десятого класса – школа была с автоделом, – а водить нечего. И не предвидится.
– Е-е-сть… – протянул Юрка, – мы с отцом ещё два года назад поставили!
– Опробовали машину?
– Только на просёлке.
– Чего так?
– У меня права только мотоциклетные. Отец на нормальную дорогу выезжать не разрешает.
Лёшка сонно зевнул:
– Вот интересно подсчитать. Если мы втроём пить не будем вообще и все деньги вместе в одну кубышку станем складывать, сколько нам времени понадобится, чтобы машину купить…
Меня вопрос поставил в тупик. Вместо того чтобы поржать вместе с Лёшкой и Юрастым, я и взаправду занялся расчётами. Доход мой известен. Повышенная стипендия – пятьдесят рублей, полставки лаборанта на кафедре – сорок без вычетов, а если с вычетами – тридцать два пятьдесят. Итого имеем восемьдесят два рубля пятьдесят копеек в месяц. Делим хотя бы три девятьсот – это если вот брать уродский «за́пор», – на восемьдесят два пятьдесят… В уме я считал бойко, спасибо школе, научили. Получается… получается… сорок семь месяцев с хвостиком. Значит, если я не буду жрать, пить и вообще не буду жить, а стану мумией под стеклом в Пушкинском музее, мне понадобится четыре года, чтобы только купить этого урода! А «жигули», между прочим, вообще семь триста, а «волга» – страшно сказать! – девять пятьсот… И ни в какую очередь просто так на них не запишут, это вам не «за́пор» сраный. А на чёрном рынке, в автокомиссионках, бери и смело умножай все цены на два.
Конечно, через два года я окончу институт, стану настоящим врачом с настоящим дипломом, если не обосрусь, то даже с красным, и тогда мне положат зарплату – поначалу рублей сто или сто десять, плюс дежурства, да, может ещё какие-то коэффициенты добавятся, а потом…
– Потом суп с котом, – проснулся Джинни. – Будешь за ставки, переработки и подачки белкой в колесе прыгать и хуй наперегонки сосать. Хочешь жить? Жизнь иначе устроена… – Джинн помолчал, и следом добавил: – …автолюбитель.
Я повернул голову направо. Из Машкиной «соньки»10 играла Абба11. В комиссионке на Садово-Кудринской в соседнем доме с кафедрой биохимии такая модель неделю назад стоила восемь сотен рубликов.
– Вот и я говорю, – проворчал Джинн, – голову включай иногда.
Мне стало обидно за его слова. Хоть и понятно – не со зла он.
* * *
Даша жила с бабушкой. В скромной однушке, окнами на Перовский парк. Третий этаж без мусоропровода и лифта. Дашкину бабушку, Елизавету Петровну, я любил. Может, потому что своей бабушки у меня не было. Вернее, была, но недолго. А, может, потому что с того самого часа, когда я только-только переступил порог их дома, она относилась ко мне, словно к родному. Елизавета Петровна была мамой Дашкиного отца, погибшего совсем молодым на службе «при исполнении».
Мы с Дашуткой как-то поехали на Востряковское. С чёрного гранита на нас смотрело красивое молодое лицо с едва уловимо восточным разрезом миндалевидных глаз. Красавица Дашка получилась копией папы. Когда я приезжал, у Елизаветы Петровны внезапно находились срочные дела вне дома, и не на час-другой, а на день, а то – и два подряд.
– Ну, я поехала, а вы тут не скучайте! – смущённо улыбалась она, подслеповато щурясь, затаскивая на кухню раскладушку с комплектом постельного белья для меня.
Мы с Дашей чинно кивали. Я подавал Елизавете Петровне пальто, галантно целовал на прощание сухонькую пахнущую тонким парфюмом ручку. Лишь только за бабушкой затворялась входная дверь, Дашка с плотоядной ухмылкой распахивала дощатую дверь застекленной лоджии и с грохотом закидывала туда не пригодившуюся мне ни разу раскладушку.
Моя «гостевая» идиллия продолжалась долго. Но шила в мешке не утаишь, и мне пришлось многое узнать. Я узнал, что доцент кафедры психиатрии, в последнюю летнюю сессию буквально вырвавшая меня на экзамене у другого препода – не кто иная, как Дашкина мама; просто у них разные фамилии. Узнал, что чёрная «чайка», по утрам привозящая её на работу – служебная машина её мужа, Дашкиного отчима, занимающего высоченный пост в угрюмом здании на Старой площади. Узнал, что отчима Дашка люто ненавидит, а в сводной сестре Катьке души не чает, и когда Катька приезжает в Перово, они как котята засыпают на диване, клубочком, обнявшись, а Елизавета Петровна подтыкает им одеяло – чтоб не раскрылись и, не дай бог, не простыли. Узнал, что у Дашки есть своя комната в громадной родительской квартире в Доме на Набережной, и что за прошедший год Дашка ночевала там три раза. И ещё узнал, что её мама плачет по ночам.
Тогда я понял: моё незапланированное появление в их жизни (салют, Ласточкина!); та позорная «пятёрка» на экзамене, где я сам себе поставил бы не выше трёх с минусом; почти мгновенное, молниеносное превращение Дашки из взбалмошной совсем залюбленной и почти загубленной родителями девчонки в молодую роскошную с каждым днём расцветающую женщину; наше с ней «одно на двоих всё», – вовсе не упрощало, а лишь усложняло и без того безнадёжную ситуацию. И, как бы я ни старался, но был я бессилен сделать так, чтобы и мама, да и сама Даша – перестали плакать ночами.
* * *
На пересадочной станции предстояло торчать не меньше получаса.
– Курить хочешь? – спросил я Азата, протягивая початую пачку «явы явской».
– Давай покурим! – усмехнулся он, срывая целлофан с «Мальборо» в твёрдой коробке.
– Ого-о-о!.. – протянул я. – Откуда?
– В «берёзке» купил.
Азат и Мамед учились с нами только два семестра. Каждый год после третьего курса из ашхабадского меда в наш присылали «по обмену» депутацию лучших студентов на доучивание. Понятно, что «обмен» оказывался исключительно на словах – от нас в Ашхабад никто не ехал. Азат и Мамед были разные, как день и ночь. Азат – выше меня, здоровенный в плечах, сообразительный, улыбчивый, русский без акцента. Мамед – щуплый, смуглый, молчаливый, почти не говорящий по-русски; в его взгляде неприкрыто читалось «хорошо бы отрезать головы вам всем».
– Азат, откуда у тебя такой русский? – поинтересовался я. Раньше как-то не решался.
– Оттуда же, откуда и у тебя. У меня мама русская.
– А тогда ты кто – русский или туркмен?
– Отец – туркмен. И я – туркмен. А может, и нет. Миш, я не знаю.
– А ты на каком языке думаешь?
– На русском.
– Ну, вот видишь, какой же ты тогда туркмен?
– Настоящий. По имени и отчеству.
– А как твои имя и отчество?
– Азатберды Еламанович!
– Ну, тогда точно – туркмен. Слушай, а чего Мамед такой тихий?
– Говорит плохо.
– Почему?
– Из деревни потому что.
– А как же сюда попал, если плохо говорит? Он же не понимает ничего почти.
– Да хуй его знает, как попал. Я не спрашивал.
Мамед подошёл, через силу изобразил улыбку.
– Мамед, курить будешь? – Только покачал головой. Постоял немного, разглядывая носки ботинок, пошёл к девчонкам.
– Ему религия запрещает.
– Он что, верующий?
– Ну да.
– А как же комсомол?
– Да хуй знает как.
– А ты верующий?
– Нет, – рассмеялся Азат. – Атеист.
Подошёл поезд. Я бросил взгляд – и присвистнул.