И ранее, в другой работе, рассматривая различие между сексуальными влечениями и инстинктами самосохранения, он подчеркивает, что сексуальность чревата гибельными последствиями: «Несомненно, что ее выполнение не всегда приносит пользу отдельному существу, как его другие функции, а ценой необыкновенно высокого наслаждения подвергает опасностям, угрожающим жизни и довольно часто лишающим ее».
Но каким же образом из этой интерпретации сексуальности как существенно взрывоопасной силы в «конфликте» с цивилизацией вытекает определение Эроса как усилия «связывать органическое во все большие единства», «сохранять их — словом, объединять»? Как сексуальность может стать вероятным «заместителем… влечения к совершенствованию», силой, «все в мире объединяющей»?
Как понятие асоциального характера сексуальности согласуется с предположением о том, «что любовные отношения (выражаясь безлично, эмоциональные связи) составляют собой также и сущность массовой души»? Это очевидное противоречие нельзя разрешить, приписав взрывоопасные коннотации ранней концепции сексуальности, а конструктивные Эросу, так как последний включает и те, и другие. В «Недовольстве культурой» Фрейд, непосредственно продолжая цитированный выше отрывок, объединяет оба аспекта: «Нет другого случая, где бы Эрос так ясно обнаруживал свою сущность, стремление творить единое из многого. Но если ему это удается в данном — вошедшем в присказку — случае уединения двух влюбленных, то дальше он не продвигается».
Нельзя также устранить это противоречие, приписав конструктивную культурную силу Эроса только сублимированным разновидностям сексуальности, ибо, согласно Фрейду, стремление к созданию все более крупных единств свойственно биоорганической природе самого Эроса.
Первоначально сексуальный инстинкт не знает ни временных и ни пространственных внешних ограничений в отношении своего субъекта и объекта; сексуальность по природе «полиморфно-перверсна». Но общественная организация социального инстинкта табуирует как перверсии (извращения) практически все ее проявления, которые не служат функции деторождения или не подготавливают ее выполнение. Не будь этих строжайших ограничений, они бы стали препятствием для сублимации, на которой, собственно, и покоится рост культуры. Согласно Фенихелю, «объектом сублимации являются прегенитальные стремления», а ее предпосылкой — приоритет генитальности.
Фрейд задался вопросом, почему табу на перверсии поддерживается с такой чрезвычайной жесткостью, и пришел к заключению, что перверсии воспринимаются не просто «как что-то отвратительное, но и чудовищное, опасное, как будто их считают соблазнительными и в глубине души вынуждены побороть тайную зависть к тем, кто ими наслаждается…». Кажется, что перверсии дают большее обещание удовольствия, чем «нормальная» сексуальность.
В чем же источник этого обещания? Фрейд выделил «исключительный» характер отклонений от нормальности, их отказ от сексуального акта, направленного на деторождение. Перверсии, таким образом, выражают бунт против порядка, подчиняющего сексуальность произведению потомства, и институтов, его гарантирующих. В этих действиях, исключающих или предотвращающих деторождение, психоаналитическая теория видит оппозицию цели воспроизводства и тем самым патерналистскому господству — попытку помешать «новому появлению отца». Кажется, что перверсии — это протест против всецело порабощающего наступления «Я» реальности на «Я» удовольствия. Провозглашая свободу инстинктов в мире подавления, они решительно отбрасывают чувство вины, сопровождающее сексуальное вытеснение.
Самим фактом этого восстания против принципа производительности во имя принципа удовольствия перверсии демонстрируют глубокую близость фантазии как типу психической деятельности «свободному от изучения действительности и подчиненному только принципу удовольствия». Фантазия не только играет конститутивную роль в перверсных проявлениях сексуальности; как художественное воображение она также соединяет перверсии с образами целостной свободы и удовлетворения.
Вопреки обществу, использующему сексуальность как средство для достижения полезных целей, перверсии утверждают сексуальность как самоцель. Таким образом, они выносят себя за пределы власти принципа производительности и бросают ему вызов. И поскольку устанавливаемые ими либидозные отношения содержат угрозу опрокинуть цивилизационный процесс, превративший организм в инструмент работы, общество вынуждено подвергнуть их остракизму.
Они являют собой символ того, что должно быть подавлено во имя организации все более эффективного господства человека и природы, — символ той разрушительной силы, которую представляет собой единство свободы и счастья.
Более того, легитимация практики перверсий поставила бы под угрозу упорядоченное воспроизведение не только энергии труда, но и, возможно, самого человечества. Это до критической степени ослабило бы союз Эроса и инстинкта смерти, непрочный даже в нормальном человеческом существовании, вследствие чего обнаруживаются эротические компоненты инстинкта смерти и смертоносные компоненты сексуального инстинкта.
Напрашивается мысль о конечном единстве Эроса и инстинкта смерти или о подчиненности первого второму. Культурная задача либидо (задача жизни?) — а именно, «обезвредить это разрушительное влечение» — сводится этим на нет: инстинктивное стремление к окончательной и целостной реализации регрессирует от принципа удовольствия к принципу нирваны.
Признание и санкционирование этой крайней опасности проявляется в том, что цивилизация платит дань восхищения слиянию инстинкта смерти и Эроса в высоко сублимированных и моногамных созданиях Liebestod, в то же время изгоняя менее совершенные, но более реалистичные выражения Эроса как самоцели.
В отличие от Эроса инстинкт смерти вследствие своей глубинности защищен от такой систематической и методической общественной организации. Контролю доступны лишь некоторые проявления его производных. Под табу на перверсии он подпадает как компонент садомазохистского удовлетворения. Тем не менее общий прогресс цивилизации возможен только благодаря преобразованию и использованию инстинкта смерти. Переключение первичной разрушительности с «Я» на внешний мир питает технологический прогресс цивилизации, а энергия инстинкта смерти формирует «Сверх-Я», которое осуществляет принудительное подчинение «Я» удовольствия принципу реальности, и тем самым ставится на службу цивилизованной морали и Эросу: энергией агрессивных инстинктов питается непрерывное изменение, овладение и эксплуатация природы для пользы человечества.
Изменяя, разрушая, разбивая, распыляя вещи и животных (а периодически и людей), человек расширяет свое господство над миром и продвигается по ступеням цивилизации ко все большему богатству. Но везде цивилизация оставляет печать инстинкта смерти: «Кажется, мы почти вынуждены принять ту ужасную гипотезу, что в самой структуре и веществе всех человеческих конструктивных социальных усилий содержится принцип смерти, который не может не подтачивать само стремление к прогрессу; и что разум бессилен найти надежную защиту от сокрушительного варварства».
Время от времени социально регулируемая деструктивность обнаруживает свое происхождение в движениях, чуждых всякой полезности. Смертельный партнер Эроса, которого пытаются скрыть за разнообразными рациональными и рационализированными мотивами войны против врагов наций и групп, мотивами разрушительного завоевания времени, пространства и человека, становится очевидным в постоянстве, с которым одобряются всегда готовые явиться жертвы.
«В строении личности инстинкт разрушения наиболее отчетливо проявляет себя через формирование „Сверх-Я“». Разумеется, преграждая путь «нереалистическим» позывам «Оно» и участвуя в продолжительном завоевании Эдипова комплекса, «Сверх-Я» создает и защищает единство «Я», обеспечивает его развитие под руководством принципа реальности и, таким образом, служит Эросу.
Однако «Сверх-Я» достигает этих целей, направляя «Я» против своего «Оно», т. е. направляя часть влечения к разрушению против части личности, и тем самым разрушает, «раскалывает» единство личности как целое и служит антагонисту инстинкта жизни. Поскольку же источником морального ядра личности является направленная вовнутрь деструктивность, сознание — эта самая лелеемая моральная инстанция индивида — предстает пронизанной инстинктом смерти. Навязываемый «Сверх-Я» категорический императив, хотя и конструирует социальное существование личности, остается императивом самодеструкции.
Теперь вытеснению подлежат как инстинкт смерти, так и инстинкт жизни. «Сверх-Я» своей непреклонной суровостью постоянно угрожает равновесию этого союза. «…Чем больше человек ограничивает свою агрессию вовне, тем строже, т. е. агрессивнее он становится в своем „Идеале Я“… тем больше возрастает склонность его идеала к агрессии против его Я».
В доведенном до крайности меланхолией «Сверх-Я» может взять верх «чистая культура инстинкта смерти». «Сверх-Я» может стать «местом скопления инстинктов смерти». Но эта крайняя опасность коренится в нормальной ситуации «Я». Поскольку работа «Я» приводит к… освобождению агрессивных первичных позывов в «Сверх-Я», то своей борьбой против либидо оно подвергает себя опасности стать жертвой жестокости и смерти. Если «Я» страдает от агрессии «Сверх-Я» или даже погибает, то его судьба подобна судьбе одноклеточных, погибающих от продуктов разложения, которые они сами создали.
К этому Фрейд добавляет следующее: «Действующая в „Сверх-Я“ мораль кажется нам в экономическом смысле таким продуктом разложения». Именно в этом контексте метапсихология Фрейда встречается лицом к лицу с гибельной диалектикой цивилизации, ибо сам прогресс цивилизации ведет к высвобождению нарастающих разрушительных сил. Для того чтобы прояснить связь между индивидуальной психологией Фрейда и теорией цивилизации, необходимо продолжить интерпретацию динамики инстинктов на другом — филогенетическом уровне.
Поиск источника репрессии приводит нас к вытеснению влечений в раннем детстве. Становится очевидно, что «Сверх-Я» является наследником Эдипова комплекса, а репрессивная организация сексуальности направлена главным образом против ее прегенитальных и перверсных проявлений. Более того, поскольку «травма рождения» высвобождает первые выражения инстинкта смерти — стремление возвратиться в нирвану матки, — становится необходимым последующий контроль этого влечения.
Именно в ребенке принцип реальности производит свою основную работу, да с такой тщательностью и суровостью, что поведение взрослого индивида кажется не более чем повторением детских переживаний и реакций. Но детский опыт, травмированный воздействием реальности, носит доиндивидуальный, родовой характер: длительная зависимость ребенка, Эдипова ситуация и прегенитальная сексуальность с индивидуальными вариациями принадлежат к роду человека. У личности же, страдающей нервными расстройствами, неумеренная суровость «Сверх-Я», бессознательное чувство вины и бессознательная потребность наказания, по-видимому, несоизмеримы с действительно «греховными» побуждениями индивида.
Закрепление и усиление чувства вины на протяжении зрелости и чрезмерно репрессивную организацию сексуальности нельзя удовлетворительно объяснить, исходя из еще острой опасности индивидуальных побуждений. Равно и «пережитое самим индивидом» не может дать достаточного объяснения индивидуальным реакциям на ранние травмы. Они отклоняются от индивидуального опыта «способом, гораздо лучше отвечающим прообразу некоего филогенетического события и сплошь да рядом допускающим объяснение лишь через влияние такого события».
Следовательно, анализ психической структуры личности необходимо продолжить за раннее детство и вернуться от предыстории индивида к предыстории рода. Согласно Отто Ранку, в личности действует «биологическое чувство вины», которое отвечает потребностям вида. Моральный принцип, «который ребенок усваивает от людей, ответственных за его воспитание на протяжении первых лет его жизни», отражает «определенные филогенетические отзвуки первобытного человека». Развитие цивилизации все еще определяется ее архаическим наследием, и это наследие, как утверждает Фрейд, «охватывает не только предрасположенности, но также и содержания, следы памяти о переживаниях прежних поколений».
Таким образом, в себе индивидуальная психология является массовой психологией. Именно архаическое наследие, объединяющее индивида и вид, перекидывает «мостик между индивидуальной и массовой психологией».
Эта концепция имеет далеко идущие последствия для метода и содержания социальной науки. Срывая идеологический покров и изучая строение личности, психология приходит к разложению индивида: его автономная личность предстает застывшей манифестацией подавления человечества в целом. Самосознание и разум завоевали и сформировали исторический мир в образе подавления, как внешнего так и внутреннего. Действуя как агенты господства, они принесли права и свободы (и значительные), которые выросли на почве порабощения и сохранили знак своего рождения.
Именно эти импликации фрейдовской теории личности вызывают беспокойство. «Разлагая» идею Я-личности на ее первичные компоненты, психология обнажает субиндивидуальный и доиндивидуальный факторы, которые (в значительной степени бессознательно для «Я») в действительности составляют индивида и, следовательно, власть всеобщего внутри и над индивидами. Это открытие подкапывается под один из прочнейших бастионов современной культуры — а именно под понятие автономного индивида.
Критические усилия теории Фрейда здесь направлены на то, чтобы увидеть за окостеневшими социологическими концепциями их историческое содержание. Предмет его психологии — не конкретный и завершенный индивид, существующий в частной и публичной среде, поскольку это скорее скрывает чем обнаруживает сущность и природу личности. Здесь — конечный результат долгих исторических процессов, которые отложились в системе человеческих и институциональных реальностей, составляющих общество, и эти процессы определяют личность и ее отношения. Следовательно, для того чтобы понять их так, как они есть, психология должна их оживить, добравшись до их скрытых источников.
Благодаря этому психология открывает, что детский опыт, имеющий определяющее значение, связан с опытом вида и что индивид живет общей судьбой человечества. Прошлое определяет настоящее, ибо человечество еще не сумело овладеть своей собственной историей.
Одно из важнейших понятий фрейдовской теории это «возвращение вытесненного». Оно было выработано для анализа истории индивидуальных неврозов, а потом применено к всеобщей истории человечества. Этот переход от индивидуальной к массовой психологии наталкивается на одну из наиболее спорных проблем: как можно исторически понять возвращение вытесненного?
Фрейдовский ответ, который предполагает наличие «впечатлений прошлого в бессознательных остаточных переживаниях», столкнулся с почти всеобщим неприятием. Однако если обратиться к конкретным и ощутимым факторам, которые оживляют память каждого поколения, это предположение не кажется таким уж фантастическим. Перечисляя условия, при которых вытесненный материал может проникнуть в сознание, Фрейд упоминает об усилении инстинктов, «присущих вытесненному содержанию», и событиях и переживаниях, «которые настолько подобны вытесненному, что способны пробудить его». Как пример усиления инстинктов он приводит «процессы наступления половой зрелости». Под влиянием созревающей генитальной сексуальности в фантазиях всех людей вновь возникают «инфантильные устремления, теперь усиленные соматическим подчеркиванием, среди этих фантазий, закономерно и часто повторяясь, на первом месте находится дифференцированное уже благодаря половому притяжению сексуальное стремление ребенка к родителям, сына к матери, дочери к отцу. Одновременно с преодолением и оставлением этих явно инцестуозных фантазий совершается одна из самых значительных и самых болезненных психических работ периода полового созревания, освобождение от авторитета родителей, благодаря которому создается столь важное для культурного процесса — противоположность старого и нового поколения».
На уровне общественных отношений события и переживания, которые способны «пробудить» вытесненный материал — даже и без специфического усиления инстинктов, с ними связанных, — вызваны институтами и идеологиями, с которыми индивиды ежедневно сталкиваются и которые воспроизводят в самой своей структуре как господство, так и стремление свергнуть его (семья, школа, предприятие и администрация, государство, закон, преобладающая философия и мораль).
Решающее различие между первоначальной ситуацией и ее цивилизованным историческим повторением состоит, безусловно, в том, что во втором случае властителя-отца обыкновенно не убивают и не съедают и что господство больше не носит личного характера. «Я», «Сверх-Я» и внешняя реальность сделали свою работу — и для характера конфликта и его последствий «не имеет значения, произошло ли отцеубийство на самом деле или от него воздержались».
В Эдиповом комплексе первоначальная ситуация возвращается при обстоятельствах, которые с самого начала обеспечивают длительный, триумф отца. Однако они также обеспечивают триумф сына и то, что в будущем он сможет занять место отца. Каким же образом цивилизация достигла этого компромисса? Содержание множества соматических, психических и социальных процессов, благодаря которым это стало возможным, практически полностью подтверждают положения психологии Фрейда.
Сила, идентификация, вытеснение и сублимация совместно принимают участие в формировании «Я» и «Сверх-Я». Функция отца постепенно переходит от его индивидуальной личности к его социальному положению, к его образу, который живет в сыне (сознание), к Богу, к различным инстанциям и их представителям, которые делают сына зрелым и законопослушным членом общества.
В моногамной семье с ее принудительными обязанностями монополия отца на удовольствие ограничивается; институт наследуемой частной собственности и обобществление труда вполне правомерно развивают в сыне ожидание того, что в соответствии с его социально полезной функциональной деятельностью он будет получать дозу своего собственного удовольствия. В рамках объективных законов и институтов процессы полового созревания ведут к освобождению от отца как к необходимому и законному событию. Это по меньшей мере — душевная катастрофа, однако и не более того. Сын покидает патриархальную семью и сам становится отцом и хозяином.
Трансформация принципа удовольствия в принцип производительности, превращающая деспотическую монополию отца в ограниченную власть, занятую образованием и экономикой, также изменяет и первоначальный объект этой борьбы — мать.
В первобытной орде Эрос и Танатос непосредственно и естественно соединялись в образе хозяйки-жены отца. Она была и объектом сексуальных инстинктов, и матерью, внутри которой сын когда-то испытал полный покой, отсутствие каких бы то ни было нужд и желаний — нирвану до рождения. Вероятно, табу на инцест было первым значительным защитным шагом против влечения к смерти: табу на нирвану, на регрессивное стремление к покою, стоявшее на пути к прогрессу, пути самой Жизни.
С отделением матери от жены распалось и роковое тождество Эроса и Танатоса. Чувственная любовь в отношении матери становится задержанной по цели и трансформируется в привязанность (нежность). Сексуальность и привязанность разъединяются; только позднее им суждено соединиться в любви к жене, чувственной и нежной, задержанной по цели и стремящейся к цели одновременно. Нежность возникает из воздержания, вначале навязанного первобытным отцом. И, однажды возникнув, она становится психической основой не только для семьи, но и для установления долговременных групповых отношений: «Праотец препятствовал удовлетворению прямых сексуальных потребностей своих сыновей; он вынуждал их к воздержанию и, следовательно, к эмоциональным связям с ним и друг с другом, которые могли вырастать из стремлений с заторможенной сексуальной целью. Он, так сказать, вынуждал их к массовой психологии».
При таком уровне развития цивилизации и системе вознаграждаемых запретов для победы над отцом уже нет необходимости в разрушении организации инстинктов и порядка общества: образ отца и его функция теперь продолжают жить в каждом ребенке, даже не знавшем такового. Этот образ сливается с властью, ставшей его соответствием. Господство переросло сферу личных отношений и создало институты для упорядоченного удовлетворения возрастающих человеческих потребностей. Но именно развитие этих институтов и подрывает фундамент установившейся цивилизации. Поздний индустриальный период сам взрывает ее внутренние границы.
Уничтожение индивида
Мы видели, что теория Фрейда сосредоточена на повторяющемся цикле «господство — восстание — господство». Но во втором случае господство не является просто повторением первого; циклическое движение означает прогресс господства. От праотца — через клан братьев — к системе институциональной власти, характерной для зрелой цивилизации, господство приобретает черты безличности, объективности, универсальности и становится все более рациональным, эффективным и производительным.
В конечном счете, когда власть принципа производительности достигает полной силы, само социальное разделение труда выглядит образцовой формой подчинения (хотя физические и личные усилия остаются необходимым инструментом). Общество предстает как устойчивая и обширная система полезных производительных деятельностей. Иерархия функций и отношений принимает форму объективного закона, приводя к тому, что законность и порядок отождествляются с жизнью общества как такового. В этом процессе сама репрессия деперсонализуется: принуждение и регламентация удовольствия теперь становятся функцией (и «естественным» результатом) социального разделения труда.
Разумеется, основную регламентацию инстинктов все еще выполняет отец как pater familias, тем самым подготавливая ребенка к избыточному подавлению со стороны общества в течение его взрослой жизни. Но отец выполняет свою функцию скорее как представитель положения семьи в социальном разделении труда, чем в качестве «владельца» матери. Впоследствии контроль за инстинктами индивида осуществляется посредством социального использования его трудовой энергии. Он должен работать, чтобы жить, и эта работа требует не только восьми, десяти, двенадцати часов его времени ежедневно, а, следовательно, и соответствующего отвлечения энергии, но также и поведения, которое в течение этого и остающегося времени согласовалось бы с моральными и другими нормами принципа производительности.
Исторически сведение Эроса к детородно-моногамной сексуальности (как и подчинение принципа удовольствия принципу реальности) завершается только тогда, когда индивид становится субъект-объектом труда в общественном аппарате. В онтогенетическом же плане предпосылкой этого остается первичное подавление детской сексуальности.
Развитие иерархической системы социального труда не только рационализирует господство, но также служит «сдерживанию» бунта против господства. Если на индивидуальном уровне границы для сдерживания примитивного бунта создает нормальный Эдипов конфликт, то на уровне общества восстаниям и революциям всегда приходили на смену контрреволюции и реставрации.
Начиная с восстаний рабов в древнем мире и до социалистической революции, борьба угнетенных всегда заканчивалась установлением новой, «улучшенной» системы господства. Прогресс осуществлялся путем совершенствования цепей. Каждая революция была сознательной попыткой заменить одну властвующую группу другой, но каждая революция освобождала силы, которые «перевыполняли задачу», т. е. стремились к уничтожению господства и эксплуатации. Однако, они оказывались побежденными с легкостью, которая требует объяснений. Удовлетворительного ответа мы не найдем ни в характере преобладающей констелляции власти, ни в незрелости производительных сил, ни в отсутствии классового сознания. По-видимому, во всякой революции можно найти момент, когда борьба против господства могла бы прийти к победе — но этот момент всегда оказывается упущенным. Возможно, в этой динамике присутствует элемент самозащиты (независимо от таких факторов, как преждевременность и неравенство сил). В этом смысле все революции были преданы.
Эту социологическую динамику проясняет в психологических терминах гипотеза Фрейда о происхождении и закреплении чувства вины: становится объяснимой «идентификация» восставших с властью, против которой они восстают. Экономическое и политическое вовлечение индивидов в иерархическую систему труда сопровождается инстинктивным процессом воспроизводства людьми как объектами господства подавления самих себя. Очевидно, увеличивающаяся рационализация власти отражается в увеличивающейся рационализации подавления. Используя индивидов как инструменты труда, принуждая их к отказу и тяжелому труду, господство больше не стремится к примитивному сохранению специфических привилегий, но сохраняет непрерывно возрастающее общество как целое. Это увеличивает вину восстающих.
Бунт против праотца устранил одного человека, которого могли заменить (и заменили) другие люди, но перерастание господства отца в господство общества, как кажется, исключает такое замещение, тем самым превращая вину (перед обществом) в смертный грех. Рационализация чувства вины завершается. Власть отца, теперь ограниченная семьей и индивидуальными биологическими отношениями, возрождается в государстве, гораздо более могущественном, которое хранит жизнь общества, и в законах, которые хранят государство. Эти заключительные и наиболее грандиозные воплощения отца нельзя преодолеть «символически», путем эмансипации, ибо нельзя освободиться от государства и его законов, коль скоро они предстают как последние гаранты свободы.
Восстание против них было бы опять-таки тягчайшим преступлением — но на этот раз не против деспота-животного, запрещающего удовольствие, но против разумного порядка, который обеспечивает «пищу» для удовлетворения растущих человеческих потребностей. Восстание теперь становится преступлением против всего человеческого общества и как таковое не предполагает награды и не подлежит искуплению.
Однако сам же прогресс цивилизации ведет к отрицанию этой рациональности. Существующие свободы и способы удовлетворения, определяемые требованиями господства, сами становятся инструментами репрессии. Человеческий разум и контроль над природой, расширяя набор средств удовлетворения человеческих потребностей без огромных трудовых затрат, ослабляют нужду и тем самым постепенно лишают институционализированное подавление того предлога, в котором испокон веков оно находило свое оправдание. И хотя эта разница может не иметь веса в глазах политики и политиков, она имеет решающее значение для теории цивилизации, которая выводит необходимость подавления из «естественной» и неуничтожимой диспропорции между человеческими запросами и возможностями, предоставляемыми окружающим миром для их удовлетворения. Но если рациональным основанием подавления служит такая «естественная» причина, а не определенные политические и социальные институты, то оно становится иррациональным.
Культура индустриальной цивилизации превратила человеческий организм в чувствительный, тонкий, изменчивый инструмент и создала весьма значительное социальное богатство, для того чтобы превратить этот инструмент в самоцель. Наличные ресурсы способствуют качественному изменению человеческих потребностей. Сокращая количество энергии инстинктов, необходимой для работы (отчужденный труд), рационализация и механизация труда высвобождают энергию для достижения целей, устанавливаемых свободной игрой человеческих способностей. Технология, поскольку она сокращает временные затраты на производство предметов необходимости, действует вопреки репрессивному использованию энергии и тем самым освобождает время для развития потребностей, выходящих за пределы царства необходимости.
Но чем реальнее возможность освобождения индивида от запретов, когда-то находивших оправдание в его нужде и незрелости, тем сильнее необходимость в их (запретов) сохранении и совершенствовании во избежание распада установившегося порядка. Цивилизации приходится защищаться от призрака свободного мира. Если общество не способно использовать свою растущую производительность для уменьшения подавления (ибо это опрокинуло бы иерархию status quo), то следует повернуть производительность против индивидов; она сама становится инструментом универсального контроля.
Индустриальная цивилизация переживает распространение тоталитаризма. Он приходит везде, где интересы господства начинают преобладать над производительностью, сдерживая ее возможности или изменяя направление их реализации. Поскольку рациональность господства достигла момента, когда она начинает угрожать собственным основаниям, людей следует держать в состоянии постоянной мобилизации, как внешней, так и внутренней. Необходимо изыскать более действенные способы ее утверждения, чем когда-либо прежде. Но на этот раз не может быть и речи об убийстве отца, даже «символическом» — ибо у него может не оказаться последователей.
Механизмы, которыми общество защищается от этой угрозы, может предоставить «автоматизация» «Сверх-Я». Защита состоит в усилении способов контроля не столько над влечениями, а, главным образом, над сознанием, ибо, оставленное без внимания, оно может разглядеть во все более полном удовлетворении потребностей — репрессию.
Манипулирование сознанием описывалось в различных исследованиях, посвященных тоталитарной и «популярной» культурам: координирование частной и публичной жизни, спонтанных и вынуждаемых реакций. Яркие примеры этой тенденции — индустрия бездумного времяпрепровождения и триумф антиинтеллектуальных идеологий. Это распространение контроля на ранее свободные области сознания и досуг позволяет ослабить сексуальные табу (весьма важные до этого, так как всеобщий контроль не мог быть столь эффективным). В сравнении с пуританским и викторианским периодами сексуальная свобода сегодня, несомненно, возросла. Однако в то же время сексуальные отношения все более сливаются с социальными, приводя к гармонии сексуальной свободы и порядка, построенного на прибыли. Фундаментальный антагонизм между сексом и социальной пользой (который является отражением конфликта между принципом удовольствия и принципом реальности) размывается постепенным наступлением принципа реальности на принцип удовольствия.
В мире отчуждения освобождение Эроса, которое полностью отрицает принцип, управляющий репрессивной реальностью, необходимо оказало бы разрушительное, губительное действие. Не случайно великая литература западной цивилизации прославляла только «несчастную любовь», выражением которой стало сказание о Тристане. Его болезненный романтизм, строго говоря, «реалистичен». В противоположность разрушительности освобожденного Эроса ослабленная сексуальная мораль в надежно укрепленной системе монополистического контроля сама служит системе.
Отрицание координируется с «положительным моментом»: ночь с днем, мечта с миром повседневного, фантазия с неудачами. И тогда индивидам, размягченным этой однообразно управляемой действительностью, становится ближе не мечта, но день, не сказка, но ее разоблачение. Их эротические отношения превращаются в «свидания» с чарами, с романтикой, с любимыми рекламами.
Но внутри системы централизующегося и усиливающегося контроля совершаются решительные перемены, которые оказывают воздействие на структуру «Сверх-Я», а также содержание и формы проявления чувства вины. Кроме того, они, как нам кажется, обнаруживают тенденцию перехода к миру абсолютного отчуждения и беспредельной власти, перехода, подготавливающего материал для нового принципа реальности.
Происходит ослабление связи «Сверх-Я» с его источником и, как следствие, вытеснение травматического опыта отцовства более экзогенными образами. С падением значения роли семьи в приспособлении индивида к обществу конфликт отец-сын перестает быть конфликтом-моделью. Причиной тому — фундаментальный экономический процесс, начавшийся на заре века и связанный с трансформацией «свободного» капитализма в «организованный». Независимое семейное предприятие, а впоследствии, и независимое личное предприятие перестают быть самостоятельными единицами социальной системы; они втягиваются в крупномасштабные группировки и ассоциации.
В то же время критерием социальной ценности индивида теперь становятся не автономия взглядов и личная ответственность, а стандартизованные умения и приспособляемость.
Технологическое уничтожение индивида отражается в упадке социальной функции семьи. Когда-то это была семья, которая, плохо или хорошо, воспитывала и обучала индивида, и потому основные правила и ценности передавались от лица к лицу, а затем преобразовывались индивидуальной судьбой. Разумеется, в Эдиповой ситуации противостояли друг другу не индивиды, а «поколения» (звенья рода); но, проходя через Эдипов конфликт, наследуя его, они становились индивидами и переносили его в свою индивидуальную историю жизни. Вырастая в борьбе с отцом и матерью как личными объектами любви и агрессии, представители молодого поколения входили в жизнь общества с побуждениями, идеями и потребностями, которые были в значительной степени их собственными. Поэтому формирование их «Сверх-Я», репрессивная модификация их стремлений, отказ и сублимация были их личными переживаниями. И пусть приспособление оставляло болезненные шрамы, но в жизни, управляемой принципом производительности, сохранялась сфера личного нонконформизма.
Однако теперь, определяемое властью экономических, политических и культурных монополий, формирование зрелого «Сверх-Я», по-видимому, минует стадию индивидуализации: атом рода непосредственно превращается в социальный атом. Как нам кажется, репрессивная организация инстинктов совершается коллективно, и «Я» проходит через преждевременную социализацию всей системой внесемейных институтов и их представителей.
Уже с дошкольного уровня пресса, радио и телевидение навязывают поведенческую модель как для подчинения, так и для бунта. Наказание же за отклонения происходит не столько внутри семьи, сколько за ее пределами и направлено против нее. Распространение принятых ценностей возложено на экспертов средств массовой информации, которые обучают стереотипам как деловым (умелость, стойкость, личностные качества), так и романтическим. Состязаться с таким образованием семья просто не в состоянии, и кажется, что стороны меняются местами: сын знает лучше; в его лице зрелый принцип реальности противостоит отжившим отцовским формам.
Первый объект агрессии — отец — позднее становится для нее неподходящей мишенью. Его власть как передающего богатство, умения, опыт значительно уменьшается; он немногое в состоянии предложить и, следовательно, немногое может запретить. Прогрессивный отец — наиболее неудобный враг и наиболее неудобный «идеал»; но таков любой отец, который больше не формирует экономическое, эмоциональное и интеллектуальное будущее ребенка. Тем не менее запреты продолжают преобладать, сохраняется репрессивный контроль, как, впрочем, и агрессивные побуждения. Кто же заменяет отца, против которого они первоначально были направлены?
По мере того, как господство застывает в объективной системе управления, образы, направляющие развитие «Сверх-Я», обезличиваются. Некогда «Сверх-Я» «питала» фигура хозяина, вождя, патрона. Принцип реальности был представлен их осязаемой личностью: грубой и милостивой, жестокой и щедрой, вызывающей желание бунта и наказующей его. Поддержание порядка было их функцией, за выполнение которой они несли личную ответственность. Поэтому уважение и страх должны были сопровождаться ненавистью к тому, что было присуще им лично; они были живыми объектами импульсивных побуждений и сознательных усилий, из них вытекающих. Но постепенно эти личные образы «отца» растворились в институтах власти. С рационализацией производительного аппарата, ростом числа функций господство в целом принимает форму администрирования. И кажется, что на самой ее вершине концентрирующаяся экономическая власть становится анонимной: даже тот, кто находится на самом верху, выглядит бессильным перед действиями и законами самого аппарата. Рычаги контроля находятся у служб, которые контролируют и работодателей, и служащих.
Господство больше не является индивидуальной функцией. Садисты-начальники, капиталисты-эксплуататоры превратились в оплачиваемых бюрократов, в лице которых их подчиненные видят представителей другой бюрократии. Причина страданий, крушений надежд и бессилия индивида — высокопроизводительная и эффективно функционирующая система, которая предлагает ему лучшие условия жизни, чем когда бы то ни было. Теперь ответственность за организацию его жизни теряется в целом, в «системе», в общей сумме институтов, определяющих, удовлетворяющих и контролирующих его потребности.
Агрессивный порыв падает в пустоту, или скорее ненависть наталкивается на улыбающихся коллег, деловых конкурентов, предупредительных должностных лиц, готовых к услугам работников социальных служб — все они лишь выполняют свои обязанности и все являются невинными жертвами.
Отраженная агрессия снова обращается вовнутрь: вина падает не на предмет подавления, а на подавляемого. Но в чем его вина? Материальный и интеллектуальный прогресс ослабил силу религии настолько, что она уже не может быть достаточным объяснением чувства вины. Агрессивность, повернутая против «Я», может стать бессмысленной: индивид, сознанием которого манипулируют, будучи лишен возможности уединения, не обладает достаточным «мыслительным пространством», для того чтобы развить в себе противостояние своему чувству вины, чтобы жить, руководствуясь собственной совестью. Его «Я» сжалось до такой степени, что многообразные антагонистические процессы между «Оно», «Я» и «Сверх-Я» не могут развернуться в их классической форме.
Тем не менее вина не исчезает; нам кажется, что она становится качеством скорее целого, чем индивидов — коллективной виной за подвластность казенной системе, которая расходует и сберегает материальные и человеческие ресурсы по своему усмотрению. Объем этих ресурсов можно определить по уровню удовлетворения человеческих потребностей при рациональном использовании возможностей производства.
Приложив этот стандарт, можно увидеть, что в центрах индустриальной цивилизации человек живет в состоянии бедности, как культурной так и физической. Большинство клише, с помощью которых социология описывает процесс дегуманизации в сегодняшней масс-культуре, верны, но нам кажется, что они ведут в ложном направлении. Регресс не в механизации и стандартизации, но в их сдерживании, не во всеобщем координировании, но в сокрытии его за неподлинными свободами, альтернативами, индивидуальностями.
Высокий жизненный стандарт в мире крупных корпораций ограничителен в конкретном социологическом смысле: товары и услуги, покупаемые индивидами, контролируют их потребности и тормозят развитие их способностей. В обмен на удобства, наполняющие их жизнь, индивиды продают не только свой труд, но и свое свободное время. Улучшенные условия жизни — компенсация за всепроникающий контроль над ней. Среди скопления квартир, частных автомобилей люди уже не могут ускользнуть в другой мир. Их огромные холодильники набиты замороженными продуктами. А во множестве их газет и журналов продаются те же идеалы, плоть от плоти их жизни. В их распоряжении многочисленные альтернативы и многочисленные приспособления, которые все выполняют одну и ту же функцию: поддерживать их занятость и отвлекать их внимание от реальной проблемы — сознания того, что они могут меньше работать и самостоятельно определять собственные потребности и способы их удовлетворения.
Сегодняшняя идеология покоится на том, что производство и потребление воспроизводят и оправдывают господство. Однако их идеологический характер не отменяет реальности предлагаемых ими выгод. Репрессивность целого состоит в значительной степени в его эффективности: оно увеличивает объем материальной культуры, облегчает создание предметов необходимости, удешевляет комфорт и роскошь, вовлекает все новые территории в сферу индустрии — но все это за счет тяжелого труда и под знаком деструктивности. И если индивиду приходится платить, жертвуя своим временем, своим сознанием, своими мечтами, то цивилизация платит, жертвуя обещанной свободой, справедливостью и миром для всех.
Это расхождение между возможным освобождением и реальным подавлением достигло определенной зрелости: оно пропитывает все сферы жизни мира. Социальная сплоченность и административная власть достаточно сильны, для того чтобы защитить целое от прямой агрессии, но не для того чтобы устранить накапливающуюся агрессивность.
В последнем случае она обращается против тех, кто не принадлежит целому, тех, против тех, самое существование которых является его (целого) отрицанием. Этот противник изображается заклятым врагом и самим Антихристом: он вездесущ и вечен, он представляет скрытые и зловещие силы, и его повсеместное присутствие требует тотальной мобилизации. Стирается разница между войной и миром, гражданским и военным населением, истиной и пропагандой.
«Великий отказ»
Мы уже показали, что, согласно теории Фрейда, психические силы, противостоящие принципу реальности, в основном вытесняются в бессознательное, откуда они продолжают оказывать свое воздействие. «Немодифицированный» принцип удовольствия определяет только наиболее глубокие и «архаические» бессознательные процессы, которые не в состоянии ни предоставить норм для формирования нерепрессивной ментальности, ни придать ей ценность истины. Однако Фрейд выделяет такой вид психической деятельности, которому свойственна высокая степень свободы от принципа реальности даже на развитых уровнях сознания, — фантазию. Вспомним его описание в «Двух принципах психического функционирования»: «С введением принципа реальности один из видов мыслительной деятельности откололся: не участвуя в испытывающем воздействии на действительность, он оставался подчиненным только принципу удовольствия. Этому акту фантазирования, который берет свое начало в детской игре, а позднее переходит в мечтание, чужда забота о связях с реальными объектами».
Фантазия играет важнейшую роль в психической структуре в целом: она связывает глубочайшие слои бессознательного с высшими продуктами сознания (искусство), мечту с реальностью; она сохраняет архетипы рода, незыблемые, но вытесненные представления коллективной и индивидуальной памяти, табуированные образы свободы.
Фрейдом установлена двойственная связь «между сексуальными инстинктами и фантазией», с одной стороны, и «между „Я“-влечениями и деятельностью сознания», с другой. Эта дихотомия представляется несостоятельной не только в свете позднейшего развития теории инстинктов (отказавшейся от представления о независимых «Я»-влечениях), но также и потому, что фантазия является моментом художественного (и даже обыденного) сознания. Однако близость фантазии и сексуальности имеет решающее значение для функционирования первой.
Признание фантазии (воображения) как мыслительного процесса со своими собственными законами и истинностной ценностью не было новым ни в психологии, ни в философии; оригинальность вклада Фрейда состоит в попытке выявить генезис этой формы мышления и его существенную связь с принципом удовольствия.
Утверждение принципа реальности приводит к губительному расколу и искажению сознания, что всецело определяет развитие последнего. Некогда единый в «Я» удовольствия психический процесс распался: его основной поток перетекает в сферу принципа реальности и постепенно приводится в согласие с его требованиями. Таким образом, эта часть сознания получает монопольное право истолковывать и изменять действительность. Она не только руководит памятью и забыванием, познает действительность, но даже определяет способы ее использования и изменения.