– Я тебе все расскажу. Я просто лопну, если не расскажу, – он глотал кофе пополам с дымом, поперхнулся, закашлялся. – Кармен-то моя совсем рехнулась. Орала тут на меня, скандалила… Одежду вот мою всю перепортила, и смотри, художеств мне каких навела… Что я хозяйке-то скажу?
– Всю? У тебя что – даже полотенца нет?
– Есть! – радостно воскликнул Келли, – в ванной осталось, вот такое! Только прикрыть… и пальцем придерживать. Хорошо, что в доме тепло…
Я промолчал. Келли допил кофе и закинул ногу на ногу. Глаза у него блестели, уголок рта подергивался – похоже, он не то был напуган, не то перебрал чего-то…
– Зачем это она?
– Да так, я тут встречу кое с кем назначил, а она уперлась – не ходи и все! Время, кричит, мутное, и дружки у тебя странные, и вообще орала так, будто я ей законный муж… Ну и вот… другого способа не нашла помешать. Наши ирландские женщины – это, конечно, дьяволы в юбке, но и ваши жару дают.
– Ты наших женщин почем зря не обижай. На себя посмотри, шут гороховый.
– Ну, я – мне положено, – почти с гордостью отвечал Келли, – ирландцы все немного с прибабахом.
– Почему?
– Так остров же. У нас там все время – ветер, вот и надувает в голову всякое. Ну и вода еще – ее вокруг много, а пить сырую нельзя, и вся Эрин хлещет виски.
– Мда… ну как же это ты без штанов-то оказался?
– Да мы ругались-ругались, я в душ пошел, а она мои шмотки сгребла, какие порвала, половину красками своими залила – вон, в углу лежит… а какие в окно выкинула… Обувь в мусоропровод спустила… Орала так, что чуть потолок не рухнул, а теперь и вовсе вон умотала куда-то. Да я не сержусь на нее, это она как лучше хотела, конечно… Но ничего, сейчас младший-то придет, принесет чего-нибудь, я ему уже позвонил…
Младший брат у Шонесси был очень странный. Я его видел пару раз – чистое дитя эльфов, писаный красавец, волосы золотистые, глаза не просто синие, а какие-то даже с фиалковым оттенком, но что-то с ним было не так немного – кажется, не большого ума юноша. Жил он в какой-то общине хиппи и на белый свет показывался нечасто.
– А ты уверен, что он тебя… эээ… правильно понял?
– Не знаю, – сказал Келли, – но надеюсь, что хоть как-то понял…
– Странный он у тебя, совсем вы не похожи, я бы не подумал даже, что вы родные братья.
– Сводные. У нас отцы разные, – объяснил Келли, пихая окурок в пепельницу и тут же закуривая следующую, как будто глотал не дым, а кислород. – Это ты еще старшего не видел, Пэдди – он у нас моряк, здоровенный, что твой шкаф, кулачищи как арбузы, чтоб ему… У Пэдди батюшка был фермер. И мамочка Роуз жила с ним в такой деревне… на хуторе, до войны еще. Звали мужика Галлахер, или там Даффи, или Риггс – я уж не знаю. Ну да. Когда Пэдди лет пять было, фермер на тракторе по пьяному делу в болото въехал – и не выехал. Утоп. А тут война, в общем, весь этот срач… Матушка Пэдди подхватила и в метрополию, на заводе работала в Кардиффе, там и платили, и паек – ну, все не то, что в деревне надрываться. И вот там я не знаю, что было, вообще, дело темное. Я ведь отца своего совсем не помню. Матушка говорила, что американец был из конвоя, но тоже из наших, из ирландских. В общем, они вроде даже как бы поженились, но война дело такое. Мать говорила, что он погиб, но я думаю, что, может, просто уехал домой, в Штаты. Война, в общем, кончилась, а году в сорок шестом, что ли, всех ирландцев обратно попросили, не нужны уже мы были метрополии, ха… Мне, значит, года два было, и матушка опять вернулась в Эрин, только не в деревню. А в городе осела уже, в Слайго. Ну как город… не Кардифф, понятное дело, но все же и не хутор. И в третий раз замуж вышла. Вот этот мужик, Майки… Дихин отец – он, конечно, был тот еще тип. Учитель он был начальных классов, и такой «Эйрин го бра»[4]… в общем, из нас троих Дихи у нас настоящий гэлах, он и по-английски-то в семье принципиально не говорит. Этот наш третий папаша даже с Пэдди задираться пытался, чтобы тот, мол, на языке проклятых оккупантов не изъяснялся, но с братцем, в общем, такие штуки тогда уже не проходили, да… А у нас же там до Ольстера рукой подать, в общем, недолго матушка замужем была. Поэтому нас у нее трое, а отцов – ни одного. А Дихи…
Зазвенел телефон в прихожей. Келли вскочил (я быстро отвел глаза) и снял трубку. Я ни слова не понимал из его быстрой речи.
–
– Что?
– Это Дихи. Амадан…
– То есть?
– Дурачок. Он тут заблудился… Вот же Господь привел мне родню… Подожди, пока он приедет, сделай милость, я что-то сегодня не могу один совсем…
Я хотел было все-таки уйти, потому что чувствовал себя очень неуютно, и тут пришел Дихи. Дверь на лестницу была открыта, но он нажал кнопку звонка и держал, пока Келли к нему не вышел. В прихожей бурно заговорили по-гэльски, сын ирландского патриота влетел в гостиную, швырнул холщовую сумку чуть ли не в лицо брату. Келли полуохапкой схватил вещи, свободной рукой отвесил младшему подзатыльник и умчался в спальню.
Мальчик что-то буркнул и остался стоять столбом.
Я вежливо улыбнулся – кто его разберет, может, это ругательство…
Минут пять прошло в отчаянной скуке. Все время разглядывать друг друга – неприлично, но Дихи, кажется, меня не очень-то замечал. Он даже не пошевелился, пока Келли не крикнул что-то из спальни. Юный ангел встрепенулся и сердито отвечал. Келли прорычал совсем уже яростно и внятно послал младшего на хер. Дихи прикусил губу, дернулся было к выходу, но я – почти невзначай – вытянул ноги поперек проема.
Келли показался из спальни.
Ангел не иначе как по всей колонии побирался. В одной руке Келли держал ослепительные оранжевые шлепанцы, а другой безуспешно пытался застегнуть молнию расклешенных штанов ядовито-зеленого цвета. Штаны были ему маловаты. Гавайская рубашечка с русалками и моряками довершала зрелище. У меня даже дух захватило.
– Что я, по-твоему, блядища подзаборная? – накинулся он на брата. Гэльский получил отставку. – Да я и слов-то не найду, чертова мать… Куда я в таком виде? Что мне там – яйцами звенеть, если выпадут? А! Бо Финне, погляди! Келли-мудозвон! Клоун!!! Я в приличное место должен идти, а ты…
Младший Шонесси не проронил ни слова, только зыркал угрюмо из-под соболиных бровей.
– Да девушку-то не строй – все понимаешь, я знаю, но вот что ты меня перед людьми позоришь, – Келли драматически простер руку… я не выдержал и заржал.
Дихи чуть не плакал. Келли выпучил глаза на меня… и тоже захохотал, согнулся пополам, упал на диванчик. У него еще и нервное это было, думаю – он все смеялся, смеялся, и вдруг перестал.
Богом клянусь, он изменился в лице – смотрел мимо меня, и не на брата, а куда-то в белый свет. Смотрел и как-то сползал по дивану на бок.
– Что с ним?
Дихи наклонился, заглянул в остановившиеся глаза. Что-то произнес, по тону я догадался: «Ничего страшного».
Келли всхлипнул и зажмурился. Его качнуло. Я невольно сунулся поддержать, а Дихи в этот момент, не прощаясь, выскользнул в прихожую и смылся.
Но я на Дихи не смотрел. Келли висел у меня на плече и ерзал ногами в дурацких шлепанцах, пытаясь сесть поровнее. Кажется, он что-то пытался сказать.
– Что, Келли?
– Сида… Сида…
– Да что такое?
Келли оттолкнул меня, чуть не на животе дотянулся до столика – но чашка из-под кофе была пустая. Я сходил на кухню и принес ему воды. Келли напился и посмотрел на меня уже почти осмысленно.
– Эй Келли, ты как?
– Да ну… ничего уже… Бо Финне, я ведь Сиду видел.
– Кого?
– Деву… с той стороны. Черт, что же она так на ту похожа… Рыжая, платье синее на ней такое… А лица не помню – ее или нет.
Я не понимал, о чем и о ком он говорит. А он продолжал:
– Вон в том углу она… как из стены вышла… посмотрела на меня и говорит: ох, Келли, страшной смертью ты погибнешь. Спасайся говорит, только радости тебе не будет… Господи, что же это, я же и не ел ничего такого, и не курил, и не нюхал…
Он и так был тощий, а тут вовсе осунулся прямо на глазах – будто и в самом деле привидение увидел. Я помялся еще с минуту, но он вроде меня уже и не замечал, сидел и бормотал: «страшной смертью… радости не будет…»
Ну, я и ушел.
А он, выходит, все-таки спасся.
Рыжеволосая
…вот скажи, почему я все время с тобой разговариваю, а? Не могу не разговаривать, имя твое по сто раз на дню вспоминаю, не крещеное, а то, что я тебе дал, когда понял это про тебя, что ты цветок-солнце, мой Лус.
Хотя нет, не мой же.
Больно это все, очень.
Верил бы в бога, так точно считал бы, что это мне за мои грехи, а так – не знаю, за что. То есть за что я тебя-то полюбил – с этим как раз все ясно: нельзя было тебя такого не увидеть, не разглядеть, а раз увидел – не захотеть, а раз захотел – не подойти… Я ведь бесстыжий, ты сам так говорил. Ну, я и не стал долго рассусоливать, сразу спросил – сладится или нет. До сих пор понять не могу – как ты согласился, почему? Не красотой же я тебя сразил своей невдолбенной – какая там красота… И не танцами – тебе как раз все равно было, что я там танцую, ты и не видел никогда… Но ты пошел со мной, любил меня… Что такого ты во мне нашел, чего я и сам о себе не знаю? Ты же не такой, как я, ты слишком другой был, зачем же ты тогда согласился на это все, сердце мое?
Не должен был бы по всему – но вот ведь. А я потом так и не утешился. С кем потом, как говорится, ноги не сплетал – все не то. И не в том даже дело, как один для другого в любви старается… Просто раньше я и не думал, что может быть что-то еще, кроме тела и желания. Как будто оно в мне было, это что-то, а я и понятия не имел… Как будто я через тебя до этого невидимого дотронулся, но что с этим делать – не знал. И никто не знал, кроме тебя. Такая от этого всего тоска, знаешь… Никогда раньше со мной такого не было. Да я ведь с самого начала понимал, что ненадолго, и каждый раз думал: ну, пусть не в последний… Но потому, наверное, и расстались спокойно с виду – что я понимал, ненадолго это все. Разошлись, а сердце-то болит. Не хватает ему тебя, твоего ясного света.
И кому он, тот свет достался – это надо же, китайчонку тому, черному как ночь. Ну ладно бы, я бы еще понял, что ты от этого мрачного типа ко мне сбежал, но почему вернулся от меня – к нему? А мне только приятелем и был. Другом, так ты сам сказал, когда прощались, но знаешь, Лус, после того как любил тебя… вся эта дружба – это как морскую воду пить, когда от жажды подыхаешь: глоток сделал, и все, сил нет больше, а горло все так же жжет… А совсем тебя не видеть, отказаться – не мог я, слаб оказался. Может, лучше было бы, если бы ты сам меня бросил и не встречался уже никогда, но тогда это был бы не ты. Потому что ты ведь верный, суть твоя в этом. В верности. И ему, да и мне, если уж трезво рассуждать-то.
А только я не могу трезво. Завидую я этому чинито. Как увидел вас вместе – ну, может, я и легкомысленный придурок, но ведь не дурак, я сразу понял, что между вами не просто связь, общие какие-нибудь там дела, а слово, обещание. А твое слово – оно же нерушимое. Правда, грешен, однажды я все-таки подумал, что ты его на женщину променял. Господи боже мой, Лус, ну каждый же по себе судит… Да и недолго я так думал, правду сказать. Хотя пацану тому, фотографу, тоже так сказал – ну, грешен же, говорю. Потому что это была неправда. Хотелось мне очень, чтобы так было, ан нет. Поглядел я на нее внимательно и понял – сестра по несчастью. Как и мне, как и бедолаге Бо – ты ей тоже только друг верный, но не любовник.
Сестра, да… Я потому с нею и заговорил. Ох, если б только заговорил… Есть поверье, что с рыжими любиться – на горе, но тут я, видать, стал ей на горе, хоть и не рыжий.
Ну вот, вышел я тогда к ней из угла своего, смотрю – а она чуть не плачет. И тут я подумал – один человек нас обидел, один нашу жизнь заедает – почему бы нам друг друга не утешить? Я ведь, когда захочу, сладкий бываю, что твой мед, а огня мне всегда не занимать было. Ничего я ей о том, конечно, не сказал, просто улыбнулся, дал понять, что я не опасный, что только и хочу – согреть ее… А она, пташка моя, сидела там одна – такая бледная, и платье синее, а волосы – как золото. Губы у нее распухли, и внизу, знаешь, такая полоска отпечаталась – видно, кусала, чтобы только не заплакать. Подумал: целовать буду нежно, чтобы боли ей не причинить. А сговорились мы с нею быстро, она отважная была, не боялась, хотя чего там было меня бояться, я бы ее ни за что не обидел. Проводишь меня? – спросила в конце концов.
Конечно!
И, – почти не помедлив – останешься?
С тобой, говорю – радость моя, останусь…
И остался. Пока мы с нею шли и ехали, ничего такого я себе не позволял. Только когда она уже ключи стала в сумочке искать, немного прижал к двери, чтобы голову закружить – попалась, милая… Она с каблучков оступилась, ключом еле в замок попала…
В прихожей я тенью держался – трясти-то ее трясло, кто бы решил – оголодала, бедная, но я в глаза смотрел – нет, эти – темные, без жара, будто ей не себя тешить, а воевать. Оттого, что я понимал – с кем, а она – ничего не знала, меня самого будто огненным шнуром по позвоночнику протягивало – стерпеть бы!
И вот стоит она ко мне спиной, нагая, над поясницей еще капельки воды, – и волосы расчесывает, а они даже в потемках отсвечивают огнем…
И я первым делом пустил их через руки, а там все просто – запутался, будто нечаянно, глаза ей прикрыл – ресницы мягкие, как бабочки, кончиками пальцев – по губам, по шее – не уйти тебе, чужая радость, а теперь – моя, раз ты не захотел такую красоту…
А она уже вся – как бубен, и вот-вот ее прихватит, все-таки долго выбирала, видать, с кем его наказывать…
Она, конечно, на ногах не удержалась, вот и славно, я ее, как шелк живой, бережно на постель сложил и себе воли дал немного. А она оттрепетала, отдышалась, говорит – ты что это делаешь? Отвечаю – массаж, лежи, хорошо ведь? Ах, какой массаж, ты что же… И я ей объяснил ласково, что меня и так-то еще на пару раз хватит, а если она постарается, то и еще на пару, и как тебе несколько часов бессонницы, моя радость?
Тут она оттаяла, наконец – эндорфины, как, помнится, ученая хозяюшка рассказывала, объясняя, почему не больно… и все пошло у нас замечательно. Но я в мыслях – ему, то и дело: ну, смотри, какая она, и как мы с ней, и как нам вдвоем, ты бы мог нас обоих иметь, да все со своей любовью возвышенной, – так вот, смотри!
Потом она задремала… точно, через пару часов. Я тоже провалился слегка – не помешает, для восстановления сил, потому что еще оставалось кое-что в программе.
Мы с нею прямо как образцовые любовники начали – в полусне, она ли меня приласкала нечаянно, или я руки не отнял… не помню, да и не суть. И она была теперь сама по себе сладка мне, и я уже ни о чем таком не думал, я только ее ритм ловил, усиливал, возвращал… я бы мог и не уйти от такой – пока не погонит сама, и придумал бы, как сделать, чтобы не погнала… но тут стало обоим горячо, я ее видел уже только красным шаром, огнем, и вдруг из этого огня она не закричала, не выдохом изошла – а именем! Она тебя звала по имени – шепотом, громче, в голос, – ведьма, а в судороге билась подо мной… и ты уже – тут как тут, за моей спиной, руки твои – на моих плечах, вся тяжесть, весь жар твой, но руки, руки! Я ошибиться не мог, я кольцо твое кожей узнал – еще бы нет! – ты ничего другого из украшений не носил, только крестик да это кольцо с чернью, с такими узорами волной…
А говорят, страх не позволяет…
Ерунду говорят.
Только потом – так… Холодно, и тошнота… И я терпел, подкатывало – ее запах, мой запах, лимоном еще тянуло от лампы… Не знаю, как она – может быть, тоже… Но я только одним защититься мог – на спину перекатился, чтобы видеть – никого нет, кроме нас, а то была мара, насланное, совесть – какая там у меня совесть? – ну, уж не знаю что… а плечо левое просто огнем пекло, и ссадина там была настоящая, но от того кольца ли… какая разница? Мне хватило и того, что я знал – так было.
Долго не вытерпел, поглядел на нее – лица не видно, отвернулась, но не спит.
И что бы мне промолчать? Так нет: что это ты, говорю, что же – со мной… а сама другого зовешь?
Она вскинулась, обернулась, в глазах одни зрачки:
– А ты?! Ты кого звал?
Я и не подумал, что имя-то это – Лус – она наверняка знает, и все поняла, конечно…
– Не твое дело, – отвечаю, и такой стыд, а слова сами вылетают: – А вот не твое дело, шлюха!
Ну, и что? Может, она мне в лицо вцепилась? Или оплеух надавала, или лягнула, или еще как-нибудь?
Нет. Сглотнула только и велела убираться к черту – чтобы я тебя больше не видела!
Надо думать, мутило ее от меня не на шутку – поднялась тяжело, но простыню так потянула – я чуть на пол не слетел. Собрала постель в охапку – и в ванную.
Мне там ловить было уже нечего – все, что мог сказать и сделать больного, кривого – все успел.
Прощения бы попросил – сейчас. А тогда – ни слова ей не сказал.
А что потом с нею стало – не знаю.
Бегство
…Что-то было там, шагах в ста впереди, у самой арки моста. Никакого движения, тихо – до звона в ушах. Но солдат Мосс замер, повел носом – деловито, как пес.
– Стой! – и шагнул вперед, вынимая нож.
Я присела на ржавый теплый рельс. Зачем он это? Не хватало только, чтобы под мостом кто-нибудь сидел в засаде. Хотя – какие тут засады, ясно, что вокруг больше никого нет, даже запах бензина и шпальной пропитки выветрился. Никто тут не проезжал уже давно, а пешие Моссу не страшны. И все-таки не удержалась: встала. В высокой траве что-то шевелилось, показалась спина, обтянутая серо-рыжим, тут же пропала, послышался тяжелый шорох. И Мосс, раздвигая граненые стебли, пошел ко мне.
– Что там?