– Привет, друже! – Келли его обнял, но целоваться они не стали. – Это Би Бо Финне, он будет снимать. Бо, знакомься – это Луснагрене.
– Лус… что?
– Подсолнух, – отвечал Лус, усаживаясь. – Келли всех клеймит, обычай у него такой… Иногда попадает в точку.
– Всегда попадаю. Подсолнух – так и есть. А вот он – Бо Финне, потому что он белая корова. Глупая белая корова. Посмотри, как он на тебя пялится. Лус, ты бы хоть щеки сажей мазал. Парень влюбился с первого взгляда.
– Вообще-то, меня зовут Симон, – Лус улыбнулся… – «Подсолнух» – это радиостанция, я там иногда передачи веду, вот ему и показалось очень удачным… Хорошо, Келли, сколько у нас времени? Кофе успею?
– Успеешь, – отвечал тот, суетливо пододвигая сахарницу, делая зазывную гримасу официантке и пр. Я уже опомнился от первого потрясения, но острое чувство беды ушло, а осталось напряжение – как будто струна. Я собственными глазами видел, как Лус поцеловал того мальчишку. Я знал, что он из тех, кого называют «марикон», но не мог поверить. Передо мной сидел парень как парень – красивый, но мужской красотой, не слащавый, не с тайной тоской в глазах, как у Келли, который за пять минут скурил две сигареты и порывался вытащить третью. Бедный Келли. Бедный я… Вдруг накатило: сообразил, что не знаю, какую именно съемку задумал чертов ирландец… Я ужаснулся от одной мысли, что Марьям положит влажный блеск вот на эти твердые губы, и воин превратится в проститутку… Я, наверное, побледнел. Келли прекратил ковырять пачку, сообразил, что она пустая, смял и выкинул. Тут и перехватил мой взгляд. Не знаю, догадался ли, но прочистил горло и сказал, что нам пора.
Всю дорогу до студии, даже в лифте, я думал только том, как бы мне отмазаться и уйти. Но для этого нужно было по-хорошему отдать Келли его вчерашние полста, а я уже купил пленку, да и лампу для вспышки новую, и от денег остался гулькин нос. Угораздило же связаться с этой похотливой сволочью, которому все равно – с парнями или с девушками. Я уже забыл, как вчера обрадовался задатку – видел только, что Келли поглядывает на Луса и улыбается нервно. Блядски улыбается – так мне казалось в сумеречном лифте, и только когда я у дверей студии увидел Марьям, толкающую две фирменные стойки с одеждой от Паса Калье – бросился ей помогать, зарылся лицом в холодный шелк и в рубчатые твиды, чтобы только ни Лус, ни Келли не увидели, какое облегчение…
Снимали долго. Келли был в ударе. Он вроде бы носился по студии, участвовал, обсуждал каждую позу, застегнуть или расстегнуть пуговицу, то или это надеть вот под этот пиджак, растрепать волосы или, наоборот, попросить Марьям пройтись щеткой… Но выходило так, что ничего от Келли не оставалось, и снимал я так, как хотел, очевидно, Лус – я бы сказал, строго. Я знай себе щелкал затвором и думал – этот парень понимает, что делает. Ему не надо притворяться, усаживаться верхом на стул, оглядываться через плечо… все эти расхожие приемчики просто не существуют. Я делал пять-шесть кадров, потом Лус шел в угол переодеваться, и от меня требовалось все самообладание, чтобы не смотреть в ту сторону. Как он отпускал пальцы, проверяя застежки – с ума сойти, ведь это молнии-пуговицы, а если бы там было живое – кожа, или волосы, или губы… Мне было уже все равно, я под конец сессии настолько одурел, что и мыслям этим не ужасался. Наконец мы пошабашили – Паса пришел за своими вещичками, у Келли кончились сигареты из недельного запаса, я с ног валился, и Лус, поглядев на часы, улыбнулся сердечно и сказал, что ему пора.
Мне бы ехать домой, проявлять, смотреть, что и как, – но я сразу сказал – режь меня, два дня – не меньше. Келли кивнул. Время шло к полуночи, но мы оба были немного на взводе, а он еще и от табака – и дорога нам была в «Апельсин», мы и не сговаривались.
Келли посигналил бармену, и ему принесли кофе с виски, но не дамский айриш, со сливками наверху, а просто пополам – без сахара и молока. Келли прихлебывал и щурил воспаленные глаза, а я для чего-то заказал пива и теперь с отвращением смотрел на высокую пену «Стеллы». Так мы сидели, помалкивали, и я сдался – или будем молчать о нем, или заговорим.
– А ты – давно его знаешь?
– Давно. Слушай, купи мне сигарет.
– Почему я?
– Я на них уже смотреть не могу…
– А курить будешь? Чудак ты.
– Давай, Бо Финне, слушайся старших. На вот.
Я слез с табурета.
– Ладно. Каких тебе?
– Все равно. Только покрепче и не женские.
Я проторчал у автомата минут пять, выбирая покрепче и не женские, потому что на «Премиум» явно не хватало, а поганые «Кармен» без фильтра я из одного человеколюбия покупать бы не стал. Вернувшись, заподозрил, что Келли просто меня отсылал подальше, потому что он быстренько отошел от стойки с телефоном. И – чокнутый, ей-Богу, – все-таки закурил, уставился сквозь дым прямо в душу. Уж не прикидывает ли виды на меня? Вот чего бы совсем не хотелось… Но Келли не прикидывал. Хорошее у него было правило – если знал, что товарищ не склонен, то и не пытался. Правда, после сегодняшнего – как бы не передумал. Нет уж, извини, наваждения – это одно, а по жизни…
– Ты не расстраивайся, – Келли заговорил тихо, голос у него сел от курева и виски. – Это все так. Все, кто его в первый раз видит.
– А во второй?
– И во второй. И всегда.
– Он модель?
Келли покачал головой.
– Писатель. Что, не веришь? Думаешь, у писателя перо за ухом, седалищная мозоль и нимб?
– Да ничего я не думаю. А что он пишет?
– Так… Классные вещи… А что снимается – это тоже… для удовольствия, и чтобы мне помочь. Он хороший друг… Я тебе дам почитать, если хочешь, или сам у него попроси.
– А разве я его увижу еще?
– Почему нет?
– Не знаю… Как-то он… Как ангел. Разве люди такие бывают?
– Бывают, Бо Финне. Это ты хорошо сказал – как ангел. Или как фьярши, знаешь, кто такие?
– Не от мира сего?
Келли снова кивнул и допил кофе. И тут же показал сонному бармену – повтори.
Я подумал и сказал:
– И я еще… знаешь, как это – что такой парень – гей? Я бы никогда не поверил…
– Отчего же? – отвечал Келли, вкручивая недокуренную сигарету в пепельницу. – Я, например, с ним спал.
– И… как? – Богом клянусь, ничего другого у меня не вырвалось.
Келли ткнул в губы окурок, спохватился, чиркал зажигалкой, затянулся все-таки и стал смотреть уже не на меня, а на дым, как он тяжко всплывает кверху.
– Любовник он замечательный, если ты это имеешь в виду. Но, наверное, не это. Видел Хайме? Вот кто счастливчик. Черт, что-то меня совсем развезло – что он там, мензурки перепутал?
Келли взглянул на меня мутно, было похоже, что он вправду пьян – от усталости или от тоски.
– Я бы его убил, этого Хайме. Только смысла нет.
– Почему? – я тоже порол чушь, дальше – больше, но сил не было перестать.
– Ха! Потому что тут уж ничем не поможешь. Ладно, я… болтаю всякую хрень. Не слушай, – и он стал пить свою адскую смесь, как теплое молоко, большими глотками. – Лус… Так уж вышло. Он – верный… Не то что некоторые.
– Подумаешь… – от «Стеллы» не опьянеешь, но я тоже устал до синевы в глазах, и охмелевший Келли казался мне теперь братом по несчастью. – Ну, не ангелы мы с ним… – зато ты можешь выбирать…
– Ничего ты не понимаешь, Бо Финне, – горько отвечал Келли и поднялся, сунув деньги под блюдечко. – Ты еще маленький. Жизнь… короткая. Но можно быть верным. А можно быть шлюхой. Вот я и… Ладно. До завтра… то есть, ну, ты понял. Позвони, когда напечатаешь…
Так я познакомился с Лусом. Келли сказал, что снимки пошли на ура, но больше снимать Симона не пришлось. Встречались по другим делам, потому что теперь уже Лус нашел мне кусок работы у своих знакомых – в каком-то ансамбле народной песни, где на флейте играл тот самый Хайме. Я им помогал оформлять альбом, делал постеры – было весело и немного страшно, – а ну, как они у меня на глазах истекут голосами, как кровью, – но, конечно, обошлось… Однажды я набрался нахальства и попросил у него что-нибудь почитать – и пропал совсем, потому что Лус, один Бог знает, как – писал обо мне. Короткими стихами в четыре строчки. Рассказиками в пять. Я читал и представлял его лицо – ясное и спокойное, читал и думал – эти глаза видят не то, что можно увидеть даже из самой высокой башни, если это не сны, не трава – то как это? Откуда? Почему обо мне? Если бы меня уже тогда спросили, я бы сказал – люблю. Если бы он позвал меня – я бы не сомневался ни секунды, и мне не было страшно. Может быть, потому что я знал – он не позовет.
Потом как-то все наладилось, и я привык – сам себе удивлялся, например, девушке своей не сказал ни слова, она и не догадывалась, по-моему, какие меня одолевали страсти… А еще потом неугомонный Келли снова затащил меня в «Апельсин» – показать, в какую, по его словам, фейри влюбился Лус. Наверное, бедняге очень хотелось в это поверить – что Лус пусть и не такой уж, как он сам, но все же не верный настолько… Женщина была, правду сказать, очень красивая, может быть, тоже с ирландской кровью – рыжеволосая, отчего Келли ее феей и назвал… Но я разглядел, как она на него смотрела – да так же, как и я сам. Как Келли. А Лус был спокоен, и чуточку лишь печалился, глядя на золотые волосы… Я хотел было высказать Келли все, что я насчет этого думаю, но только взглянул на него – увидел настоящее горе, какого никакими словами не отрезвишь и не разведешь, вот и промолчал. Жизнь короткая…
Я тогда и не подозревал, насколько.
«Ты похож на Библию»
…А еще ты читал много, иногда даже зла не хватало. Вот, скажем, поехали мы куда глаза глядят, к океану – вокруг, наверное, на километры ни одной живой души, ну, может, старушка какая-нибудь в холмах на огороде ковыряется, – а ты в книжку уткнулся. Лето, океан, черешня… Я косточкой в тебя стрельнул, а ты только взглянул мельком и опять в книжку… Тут меня прямо взняло: что там, говорю, у тебя такого интересного, я разве не лучше какой-то книги? Помнишь, что ты мне сказал? Что каждый человек на книгу похож. Что человека тоже можно читать. Я стал тебя подзуживать – мол, ну так вот я, весь тут, и даже без обложки, может, почитаешь? И ты ведь вычитал во мне кое-что. Мы вроде и шутили оба, но я видел, что для тебя это почему-то важно. Вся эта дурацкая история, в которую я в Байресе влип, когда певицу нашу, Лусию, из комнаты вытолкал – а там военных шестеро. Не понравились они мне. Глаза такие – пустые, стеклянные. Не знаю, наглотались они чего, обкурились, или, может, ширнулись какой-нибудь хреновиной… А им мое самоуправство не понравилось. Могло и хуже обойтись – Хорхе, гитариста, они вообще просто из окна выбросили, насмерть разбился. А мне что, меня они только пугали, играли на мне в «крестики-нолики» – как пацаны, как дикари, – даже и резать толком не резали, только поцарапали раскладными своими ножичками да ноликов окурками натыкали. А ты остроглазый – как раз эти следы и увидел. И знаешь, что странно? Что тебя это так… расстроило. Мне-то ничего, а вот тебя я таким еще ни разу не видел. Как будто тебя это волновало сильнее, чем даже меня. Ты разозлился, потому что какие-то неведомые уроды издевались надо мной. Никому до этого сроду дела не было, даже и мне самому – ну жив, и ладно, мог бы и погибнуть, ну, осторожнее стал, конечно, да и из Байреса, в общем-то, потому и уехал, тем более что одному их тех военных пару дней спустя в доках на голову кое-что свалилось, кирпич ведь не спрашивает, ты мастер боевых искусств или нет… Я как будто забыл – ну, не вспоминал, это уж всяко. Но тебе было не все равно. «Такое насилие – это ужасно». Ну, ужасно, и что? Было и прошло, ну, осталась парочка шрамов… Мне до того даже в голову не приходило, что это было что-то большее, чем просто неважное приключение… И ты, кажется, сильно этому удивился. Я тогда очень ясно понял, насколько ты другой. Не такой, как все. И как мало у нас общего. До мурашек проняло – так вдруг внезапно… Но я тогда все сумел как-то в шутку обратить. Сказал, что ты тоже на книгу похож. Догадаешься, говорю, на какую? На Библию. Ты удивился. А я ведь не так уж и шутил. Ты и вправду был похож на Библию, это книга неласковая, немилая – я же ее читал, в школе ею голову морочили больше чем учебой, да и потом, бывало, сидишь где-нибудь в каталажке – делать нечего, а Библия всегда есть. Не знаю, как там тебе в твоей вере, а для меня это книга огня. Суровая, не терпящая греха, людей не терпящая, я так и сказал, что ты, наверное, жег бы грешных… нет, не грешных – неправедных, если бы была твоя воля. Сказал, что вижу в тебе этот огонь, что ты не только Подсолнух, но и сам светишь. И я уже не шутил. Такой ты был, любимый мой, грозный, как войско иудейское, как Солнце ясный и такой же жгучий. Но это теперь – только воспоминание, только память. Меньше, чем слово.
Больше не страна самбы…
– Ну что, Ката, как день? – Симон задержался у моего стола, улыбнулся. – Что у тебя? Можно посмотреть?
– Да, конечно. Это арпильеры, помнишь, я тебе говорила? Коврики такие джутовые, лоскутное шитье…
Он взял несколько фотоснимков, прищурился, разглядывая яркие цвета: домики и фигурки, горы и море, как на детском рисунке.
– Они очень выразительные. Здорово, что они тебя заинтересовали. И может получиться интересный материал. Ты, наверное, знаешь, что их в Лувре выставляли, да?
– Да, в шестьдесят четвертом, я читала об этом… Но все-таки Виолетту Парра все знают, а вот, скажем, донью Хосефу Мартинес – разве только соседки…
– Ну, что для Лувра было хорошо, то и для «Консуэло» сгодится. А эта донья Хосефа – это вот ее работы?
– Угу. Собиралась сегодня к ней в поселок поехать, еще поснимать, как она за работой… а потом смотрю – а из моей «букашки» масло потекло. В мастерской сказали, завтра к обеду только сделают…
– Тогда в «Апельсин» надо вместе ехать. Мне еще надо побывать в одном месте, там дел на полчаса примерно. А потом я за тобой заеду, идет?
– Слушай, если на полчаса, может, возьмешь и меня с собой, а то голова уже гудит? Я все равно тут за полчаса и даже за час ничего не высижу, наверное, а так хоть воздухом подышу.
– Там может быть… неприятно. Но ты, конечно, можешь поехать со мной, если что – подождешь в машине.
– Конечно, подожду. Это же твоя встреча.
– Тогда пойдем, пойдем. Ты готова уже?
– Да, я… – снимки и блокнот я сунула в сумку, остальное – в ящик стола. – Вот. Все. Готова.
– Ну, пойдем.
Вот это его «там может быть неприятно» ужасно меня заинтриговало. Куда же это он собрался? В машине не утерпела:
– А что за встреча?
– Беженцы, их будут там снимать для частной телестанции. Американцы.
– Беженцы?
– Ну, не совсем… Те бразильцы, которых обменяли на посла, ты, может быть, слышала…
– Террористы, да.
– А, террористы, – тут он посмотрел на меня и бровь поднял – так красноречиво… – Ну, можно и так сказать.
Я вспомнила Павла – каким он вернулся после тех трех дней, когда мы с мамой не знали даже толком, где он. И какие названия подбирали для тех, кто против танков выходил с лопатами.
– Как минимум, я сама политическая беженка. А насчет террористов… ну, может, я сама на них посмотрела и послушала? Чтобы решить?
Он отвел взгляд от дороги и поглядел на меня.
– Ты храбрая, Ката, я знаю. Но там может быть очень тяжело. Ну вот, мы и приехали.
– Я пойду с тобой. Если вдруг что не так – я всегда смогу уйти ведь.
– Конечно.
Он взял свою сумку, я – сумочку и шарф. Мы вошли в парк – там была какая-то сельскохозяйственная выставка, много людей с детьми, лязгающие машины, воздушные шарики, огромная пластмассовая корова… Симон быстрым шагом прошел – мне пришлось поспевать чуть не бегом – куда-то за главную аллею, за поляны, занятые комбайнами, и мы оказались на высушенном пятачке с другой стороны летнего театра. Там стояли ржавые остовы каких-то древних автобусов, а между ними – один более-менее новый, на ходу, и еще джип с иностранными номерами… и дальше я увидела десятка полтора людей – мужчин и женщин, совсем молодых людей и постарше. Они окружали корреспондентов – один был с камерой, и у них уже шел оживленный разговор. Симон отстал – кажется, с ним заговорил кто-то из съемочной группы, а я прошла вперед, люди расступились, и я увидела, что там на траве сидит бородатый парень – почти нагишом, в одних плавках. Он слабо улыбался, а двое других, посмеиваясь и подмигивая, связывали ему руки и ноги. Все говорили по-португальски, и я понимала с пятого на десятое. «Вот так», – сказал один из них, из тех, кто связывал, – «вот так это делают». И они отошли, похлопав голого по спине. И тут же двое других просунули связанному между коленями и руками длинную палку, подняли, и он повис на ней, как большая нелепая птица. «Пау де арара», – сказал корреспонденту высокий молодой человек в очках, прилично одетый. – «Сорок минут», – дальше я не поняла. Связанный запрокинул голову. Кто-то из мужчин взял шланг с водой и стал поливать висящего, стараясь попасть ему в нос и в раскрытый от напряжения рот. Все засмеялись, подвешенный закашлялся. Я никак не могла понять, что происходит. Подвешенного снимали на камеру, Симон был где-то в стороне, а вокруг люди разговаривали и смеялись. У меня зашумело в ушах. «Тортурас», – вылетало из общего гомона. Пытки. Вот так это делают. Дамочке плохо, сказал кто-то прокуренным голосом. В это мгновение я почувствовала, что меня слегка тянут за рукав. Наверное, Симон… но это оказалась застенчивая девушка в красной футболке и в брюках.
– Вы тоже американка? – спросила она по-английски.
– Нет, – я не стала уточнять. – Я приехала со здешним журналистом, он там… и никак не пойму… что это?
– Это наши товарищи, – сказала она. – Рассказывают американцам, тем двум, что с ними делали в ДОПС.
– В ДОПС?
– Ну да. В службе безопасности, в полиции… Это «пау де арара», «попугаячий насест»… там рано или поздно кровь приливает к голове, человек теряет сознание, и очень больно…
– Вам… с вами тоже так?
– Ой, нет, – сказала она и улыбнулась. – Нет. Для этого я никак не годилась. Меня подстрелили во время облавы. Пойдемте. Посидим вон там в тени, а то вы и правда бледная очень…
Пока мы шли в тень, она сказала, что ее зовут Питанга, что отец у нее американец. Что она жила в Нью-Йорке, училась там в католической школе, а потом отец умер, и они с матерью вернулись в Рио… А там уже – «так получилось», – сказала она и развела руками, и я увидела, что на правой руке у нее нет большого пальца. Мы присели под деревом, Питанга рассказывала про университет, про то, как пришлось жить в подполье, потому что среди студентов было очень много арестов. «Да разве только студентов… Они там всех хватают, понимаете? Вон тот парень, видите, такой, в сильных очках – это брат Тито, его прямо из монастыря забрали, очень мучили… А вон тот – он адвокат. Его тоже подвешивали… Тут все разные очень – студенты, врачи, рабочие, священники. У нас там страна всеобщего равенства теперь… всех ловят, всех пытают…» Я знала, что такое «подполье», и когда ловят всех подряд, это было у нас при немцах, – слышала от матери, я сама была слишком маленькая, чтобы помнить, а теперь вот они, подпольщики… Между тем того парня уже развязали, и теперь корреспонденты снимали его со спины, а другие мужчины показывали, как тушили сигареты о живого человека.
– У меня тоже есть такие следы, – сказала сидевшая рядом женщина с длинными волосами – она была красивая и мрачная, недоброе лицо, дерзкая усмешка. – А у Питанги шрамы от пуль. Девочка, покажи леди… пусть они знают.
Питанга слегка улыбнулась и подняла футболку. Живот у нее был исполосован грубыми рубцами от швов.
– Две пули, – сказала она, – в печень, в легкие. Рука – это тоже тогда.
– О Господи.