У приятеля отца создалось впечатление, что Полина Виардо была с ним полностью искренна и что перстень Пушкина окажется в России в ближайшие месяцы. Самого перстня, о котором говорила Виардо, он не видел и не спрашивал у нее, из какого камня он сделан. Но отцу этого и не требовалось. Перстень Пушкина был изумрудным. Это представлялось таким же бесспорным, как и то, что Земля вращается вокруг Солнца, а он, Петр Никифорович Белов, посвятивший столько времени розыску талисмана поэта, находится наконец у цели.
Загадочный и прекрасный изумруд. Никогда не интересовавшийся самоцветами и ювелирным делом, Петр Никифорович за время поисков перстня Пушкина узнал об изумрудах все, что только можно было узнать. Он теперь знал, что так называемый бразильский изумруд вовсе и не изумруд, а всего лишь зеленый турмалин, что медный изумруд — это диоптаз, капский — пренит, а африканский изумруд — обыкновенный зеленый флюорит. Истинный изумруд — это самая красивая разновидность благородного берилла, тот самый камень, который уважительно именовали смарагдом. Такие камни в глубокой древности добывались в Египте в знаменитых копях царицы Клеопатры и на рудниках Мюзо и Чивор-Сомондоко в Америке задолго до прихода туда испанских завоевателей.
От отца я узнал и о том, что самым большим изумрудом в мире считается «изумруд герцога Девонширского», найденный в Мюзо близ Боготы в Колумбии. Этот камень весит около 1386 каратов. Его подарил герцогу император Бразилии.
Отец рассказывал, что изумруд в России был всегда одним из самых ценимых самоцветов.
Отец показывал мне рисунок изумрудной перстневой печати Петра I. На этой печати он был изображен сидящим на троне в царском облачении, с короной. В одной руке — скипетр, в другой — держава. По периметру печати надпись: «Царь и великий князь Петр Алексеевич всея Русии».
Отец предполагал, что изумрудной была и другая личная печать Петра I с изображением молодого плотника, окруженного корабельными инструментами и пушками, с надписью по кругу: «Аз бо есмь въ чину учимых, и учащихъ мя требую».
Не знаю, на чем Петр Никифорович основывался, но он считал, что талисман Пушкина — это перстень с резным изумрудом античной формы (такой формы, кстати, была печать Петра I с изображением его на троне). Он допускал также, что самоцвет Пушкина огранен багетом или каре. Форма камня, огранка, шлифовка, оправа, гравировка — во всем этом могли быть самые различные варианты. Неизменным оставалось одно — талисманом Пушкина был изумруд, и только он.
Полина Виардо сдержала свое обещание: перстень, оставшийся у нее после смерти Тургенева, был в конце концов отослан ею в Петербург, где попал в Пушкинский музей.
Петр Никифорович одним из первых в Петербурге узнал эту долгожданную весть. Хранителя музея, Виктора Борисовича Гречаева, страстного поклонника Пушкина, человека исключительной доброжелательности и обаяния, отец знал довольно давно.
Увидев отца, Гречаев очень обрадовался.
— Весьма кстати, — сказал он, — вы же за последнее время стали докой в ювелирных делах.
— Только по части изумрудов.
— Не скромничайте, не скромничайте, Петр Никифорович. Вот, поглядите, пожалуйста, взглядом знатока. — И он протянул отцу перстень с восьмиугольным резным камнем красноватого цвета. — Что вы скажете об этой штуке?
Петру Никифоровичу, как нетрудно догадаться, не терпелось посмотреть на присланный Виардо перстень-талисман Пушкина, поискам которого он отдал столько времени и сил, но он, разумеется, не мог отказать в просьбе Виктору Борисовичу. Видно, Гречаев собирался приобрести эту вещицу. Ну что ж…
— Вас интересует камень?
— Именно.
— Обычный сердолик, или карнеол. Название от латинского «карнис».
— То есть мяса, насколько я помню латынь?
— Совершенно верно, мяса. Как видите, окраска этого камня действительно несколько напоминает цвет мяса. Впрочем, некоторые считают, что название карнеола произошло не от «карниса», а от «корнума» — кизила. Но, видимо, это не столь уж существенно.
Гречаев спросил, относится ли карнеол к драгоценным камням.
— Нет, это поделочный камень, ближайший родственник яшмы.
— А что тут за надпись?
— Прочесть не берусь. Надпись на древнееврейском, а тут я пас.
— Ну и так более чем достаточно, — улыбнулся Гречаев. — Знатока древнееврейского я отыщу. Спасибо.
— Всегда к вашим услугам, — сказал отец. — А теперь у меня к вам просьба.
— Если это в моей власти, то считайте, что она уже выполнена.
— Хочу полюбоваться наконец перстнем-талисманом Пушкина.
Наступило молчание. Гречаев озадаченно смотрел на отца.
— Шутите?
— А почему, собственно, я должен шутить? — в свою очередь, удивился отец.
— Хотя бы потому, что вы его держите в руках.
Отец был ошеломлен. Он ожидал всего, но только не этого.
— Простите, Виктор Борисович, я правильно вас понял? Вы утверждаете, что этот карнеоловый перстень был пушкинским талисманом?
— Во всяком случае, он прислан Полиной Виардо, — сказал Гречаев и спросил: — Вы сомневаетесь, что его носил Пушкин?
Нет, отец в этом не сомневался. Присланный из Франции перстень, бесспорно, принадлежал Пушкину. О нем неоднократно упоминали современники поэта. Но считал ли Пушкин этот карнеоловый перстень своим талисманом? Его ли он имел в виду в своих письмах к брату, ему ли были посвящены два стихотворения?
Конечно же, нет. Ведь те, с кем Петр Никифорович беседовал, говорили именно об изумруде, покровителе поэтов, художников и музыкантов, который вместо короны вручался каждому вновь избранному королю братства менестрелей и которым награждали победителей в состязании бардов. Недаром Великопольский, рассказывая отцу о таблице камней, которую ему показывал Пушкин, говорил, что изумруд в ней был подчеркнут, а старший сын поэта рассказывал Петру Никифоровичу апокриф об изумрудной чаше, подаренной царицей Савской царю Соломону…
Нет, Пушкин, конечно, считал своим талисманом не сердоликовый, а изумрудный перстень. Но тогда выходит, что подлинный перстень-талисман поэта был не у Тургенева, а у кого-то другого.
Но у кого?
Может быть, он действительно достался Владимиру Ивановичу Далю, который был рядом с Пушкиным до самой его кончины? Ведь утверждают, что Даль сам говорил об этом…
А может быть, перстень у графа Льва Николаевича Толстого?
Отец этого так и не узнал…
Когда я, сдав экзамены за второй курс университета, готовился принять участие в археологической экспедиции, которая должна была заниматься раскопками в районе Керчи, из дома пришла телеграмма о его кончине…
Он умер за своим письменным столом, правя черновик письма Льву Николаевичу Толстому. Оно, разумеется, было посвящено все тому же перстню…
Когда после похорон я разбирал его бумаги, то обнаружил вот эту тетрадь в сафьяновом переплете. В ней со свойственной отцу скрупулезностью были изложены все перипетии его многолетних розысков, сведения о геммах, камнях, записаны разговоры с различными людьми, приведены выдержки из писем, имевших какое-либо отношение к перстню-талисману Пушкина.
Уезжая, я забрал эту тетрадь с собой. С тех пор она всюду меня сопровождала. Но внимательно прочел я ее лишь в 1918 году. Тогда же проштудировал ее от первой и до последней страницы Усольцев. Связано это было с одним не совсем обычным обстоятельством.
— Как вы, наверное, знаете, — продолжал свой рассказ Василий Петрович, — в январе 1918 года в Московском Кремле была ограблена Патриаршая ризница. Мне привелось осматривать экспонаты многих музеев мира. Короче говоря, мне есть с чем сравнивать то, что хранилось в Патриаршей ризнице в Московском Кремле. И должен сказать, что там имелись экспонаты, достойные лучших сокровищниц мира. Чтобы вы имели некоторое представление о том, что было тогда похищено, я вам прочту описание всего нескольких вещей из «Краткого указателя Патриаршей ризницы», который был издан в 1906 году.
«Золотое кадило в виде одноглавой церкви, украшенное драгоценными камнями, — дар царицы Ирины Феодоровны, — прочел Василий Петрович. — Панагия золотая Константинопольского патриарха Кирилла Лукариса, в середине на громадном сапфире вырезано изображение Благовещения… Евангелие царицы Натальи Кирилловны, обе доски переплета золотые, покрыты финифтяными изображениями и множеством драгоценных камней громадной стоимости. Весу в Евангелии более 2 пудов… Знаменитое Евангелие великого князя Новгородского Мстислава Владимировича XII века с золотым переплетом, украшенным эмалями X, XI, XII и XVI столетий… Золотые сосуды с эмалью царя Федора Алексеевича, весом в 30 фунтов, 58 золотников… Саккос патриарха Никона, по краям низан кафимским жемчугом, более полутораста золотых с чернью дробниц, множество драгоценных камней в золотых гнездах, весит до двух пудов…»
И вот этот уникальный музей стал жертвой преступления, — продолжал Василий Петрович. — Причем следует сказать, что ограбление ризницы было не первым случаем расхищения предметов искусства.
Бесследно исчезали картины, фарфоровые табакерки, скульптуры, гобелены, коллекции древних монет и античных гемм из барских особняков, захваченных анархистами.
Покидая большевистскую Россию, богачи увозили за границу полотна великих мастеров, бесценные фолианты, старинные иконы, продавали их иностранцам, прятали в тайники.
Поэтому президиум Московского Совдепа, заслушав сообщение о случившемся председателя Комиссии по охране памятников искусства и старины, не только обратился ко всем гражданам Советской России с призывом оказать содействие в розыске и возвращении похищенного из Патриаршей ризницы, но и ходатайствовал перед Совнаркомом республики о национализации всех предметов искусства, имеющих художественное и историческое значение. Это ходатайство, разумеется, было удовлетворено. А некоторое время спустя, если не ошибаюсь, в апреле, Народный комиссариат художественно-исторических имуществ, в котором я тогда заведовал одним из подотделов, опубликовал «Воззвание». «…Вчерашние царские дворцы, а ныне — народные музеи, созданы руками народа и лишь недавно ценою крови возвращены их законному владельцу — победителю, революционному народу, — писалось в нем. — Каждый памятник старины, каждое произведение искусства, коим тешились лишь цари и богачи, стали нашими; мы никому их не отдадим больше и сохраним их для себя и для потомства, для человечества, которое придет после нас и захочет узнать, как и чем люди жили до него. И подобно тому, как каждому из нас дороги воспоминания детства и молодости, каковы (бы) они ни были, горькие или сладкие, — так и весь народ сохранит эти воспоминания истории минувшей, былых годов, как что-то дорогое и давно пережитое».
Но работа сотрудников Народного комиссариата художественно-исторических имуществ республики и Всероссийской комиссии по охране и раскрытию произведений искусства, членом которой я также состоял, не ограничивалась, разумеется, воззваниями, циркулярами и предписаниями. Перед нами была поставлена задача разыскать, реквизировать и обеспечить сохранность всего, что представляло ценность. А это, смею вас уверить, была в тех условиях очень сложная, а по мнению некоторых искусствоведов, и просто непосильная задача. В том же Петрограде, помимо всем известных сокровищниц, таких, как Эрмитаж, Русский музей и музей Академии художеств, существовали большие частные коллекции графов Строгановых, княгини Юсуповой-Сумароковой-Эльстон, великолепная пинакотека, то есть картинная галерея, голландских и фламандских художников Семенова. В так называемом мини-кабинете великого князя Георгия Михайловича хранилось лучшее в мире собрание монет древнегреческих поселений на юге России. А в тайнике владельца антикварного магазина Гребнева Евграф Усольцев вместе с сотрудниками ВЧК отыскал ящики со скифским золотом и, как он выразился, «каменных и золотых жучков». «Жучки» оказались древнеегипетскими скарабеями, среди которых, кстати, был великолепный скарабей из аметиста с вырезанной на внутренней стороне надписью. Подобные скарабеи влагались в мумии знатных египтян вместо вынутого из тела сердца. Надпись на аметистовом скарабее убеждала сердце покойного не свидетельствовать против него на загробном суде.
Тому же Усольцеву посчастливилось в Москве, куда мы переехали в конце лета, обнаружить в подвале покинутого хозяевами особняка около сотни старинных вееров. Среди них были и японские из белой пеньковой бумаги с рисунками известных художников. Подобные веера-картины в середине прошлого века продавались в Лондоне по 900 фунтов стерлингов за штуку.
Надо сказать, что в Москве к привычным уже для нас трудностям прибавилась еще одна — отсутствие подходящих хранилищ. Третьяковка, Оружейная палата, Румянцевский и Исторический музеи не в силах были сразу же принять беспрерывно поступающие к ним произведения искусства. Поэтому многие из национализированных вещей приходилось временно размещать в здании наркомата, а то и на квартирах сотрудников.
Усольцев, в обшарпанную комнатку которого привезли как-то портрет работы Рембрандта и несколько полотен Гогена, спал с маузером под подушкой, а днем бегал по музеям и комиссиям, грозясь перестрелять саботажников.
Своеобразный вид приобрел и мой номер в бывшей гостинице Метрополь, ставшей Вторым домом Советов.
Чего здесь только не было!
Под моей кроватью мирно спала тысячелетним сном в обществе набальзамированных священных кошек, змей и симпатичного нильского крокодильчика очаровательная мумия, недавняя собственность московского фабриканта Гречковского. Под головой ее лежал положенный тысячи лет назад полотняный круг с хороводом веселых павианов, бурно приветствующих всемогущего бога солнца, а на лице покоилась позолоченная маска.
Место под софой занимали скифские древности: колчаны для смертоносных стрел с тиснеными золотыми бляхами, золотые венки и серебряная ваза для вина, украшенная изображениями трав, цветов и хищных грифов, терзающих оленя.
Возле умывальника в целомудренной позе стояла беломраморная Венера, которая благосклонно взирала на меня, когда я совершал свой утренний и вечерний туалет. Венере плутовски подмигивала с полки чудесная статуэтка жизнерадостного фламандца Виллема Бекеля, прославившегося в XIV веке усовершенствованием засола сельдей.
Хранилось у меня и кое-что имевшее прямое отношение к Александру Сергеевичу Пушкину. Нет, не к перстню. О перстне разговор впереди… Сейчас почти все рукописи поэта находятся в Институте русской литературы Академии наук СССР. А до Октябрьской революции многие из них были в частных руках, причем некоторые владельцы по тем или иным соображениям препятствовали публикации. Неизвестны были, например, читателям поэма Пушкина «Монах», которую скрывали наследники князя Горчакова; хранившаяся у князя Олега Романова поэма «Тень Фонвизина». Много автографов поэта переходило из рук в руки. А вдова известнейшего историка русской литературы Леонида Николаевича Майкова не нашла ничего лучшего, как в порыве верноподданнических чувств вырвать из пушкинской тетради листы и подарить их Николаю II. То ли царь не был поклонником Пушкина, то ли, когда царская семья отправлялась в ссылку в Тобольск, у нее были другие, более неотложные заботы, но щедрый дар Майковой в Сибирь увезен не был. И вот теперь эти бесценные тетрадные листы хранились в моем кожаном портфеле, напоминая о безуспешных поисках отца и дожидаясь почетного места в музее.
И вот однажды в моем номере, похожем на антикварный магазин, появился поздним вечером некий молодой человек.
Странного посетителя нельзя было назвать ни товарищем, ни господином. Для «товарища» у него были слишком холеные руки с длинными, до блеска отполированными ногтями, привычное грассирование и манеры «человека из общества». А для «господина»… Дело в том, что одежда молодого человека полностью соответствовала революционным канонам того бурного времени: высокие, заляпанные грязью сапоги, кожаная потрепанная куртка, косоворотка, кожаный картуз с красной ленточкой. Кроме того, он виртуозно скручивал пресловутые козьи ножки и безбожно дымил махоркой. В лице его тоже было что-то и от «товарища» и от «господина». Томные, с поволокой глаза, затемненные густыми длинными ресницами, как будто бы намекали на голубую кровь, зато толстогубый рот явно стремился засвидетельствовать рабоче-крестьянское происхождение. Впрочем, главное заключалось все-таки не в этом, а в том, что его простодушное лицо прямо-таки дышало честностью и благородством — особенность, по которой я обычно определял жуликов.
— Добрый вечер, Василий Петрович, — сказал он хорошо поставленным голосом и таким тоном, каким говорят со старыми и добрыми друзьями.
Откуда он узнал мое имя и отчество — бог его знает. Посетитель мне сразу и безоговорочно не понравился. Кажется, он это понял, но моя неприязнь его ни капельки не смутила. Он вообще был не из тех, кто смущается.
— Как себя чувствуете, Василий Петрович? А то мне говорили, что вы третьего дня немного приболели. Увы, погода никак не желает осознать ответственности момента: крайне неустойчива. Я, между прочим, тоже очень склонен к простуде. Видите? — Он довольно естественно покашлял и внимательно оглядел номер.
— Чем могу быть полезен, гражданин? — сухо поинтересовался я.
Незнакомец с ответом не торопился, продолжая с веселой наглостью разглядывать экспонаты моего импровизированного музея.
— А у вас здесь довольно мило.
Его намекающие на голубую кровь глаза на мгновение задержались на веерах и внимательно ощупали статуэтку фламандца. Незнакомец чмокнул своими рабоче-крестьянскими губами и, слегка грассируя, сказал:
— Если память мне не изменяет, на аукционе в девятьсот шестнадцатом она пошла за семь тысяч?
— Память вам не изменяет.
— А стоит-то все шестнадцать, а?
Любитель махорки неплохо разбирался в антиквариате…
— Стул предложить не собираетесь?
— А вы ко мне надолго? — вопросом на вопрос ответил я.
Он усмехнулся.
— Мне о вас говорили как о воспитанном человеке… Это, конечно, не в упрек, а так, к слову. Что же касательно времени, то все, дорогой Василий Петрович, будет зависеть от вас. Я к вам с деловым предложением. Так разрешите все-таки сесть?
— Садитесь.
— Благодарю вас.
Он сел одновременно со мной, с небрежным изяществом закинув ногу на ногу. Спросив разрешения, закурил и доверительно сообщил мне, что с младых ногтей сочувствовал революции и революционерам.
— Если бы не слабое здоровье, вы бы видели меня среди тех, кто штурмовал Зимний, — сказал он.
— К счастью, ваше отсутствие среди штурмующих на результатах не сказалось.
— Это единственное, что меня утешает! — весело заметил он и перешел наконец к деловой части беседы.
Заверив меня в своей искренней и неизменной симпатии к большевикам, в симпатии, которая, вне всякого сомнения, перейдет со временем в любовь, он сказал, что хочет через меня передать в дар Советской власти некую уникальную вещь.
Незнакомец меньше всего был похож на бескорыстного дарителя, поэтому я на всякий случай уточнил:
— Безвозмездно?
Он укоризненно всплеснул руками.
— Я же вам сказал, что только здоровье помешало мне штурмовать Зимний!
— Итак, бесплатно.
— Абсолютно бесплатно, — подтвердил он. — Ведь те жалкие двадцать тысяч рублей, которыми, надеюсь, Советская власть поощрит мой патриотический поступок, ни один нормальный человек не назовет деньгами…
— Вы очень весело настроены.
— Ничуть. Мне крайне грустно расставаться с этой бесценной вещью. И если бы не мой патриотизм и не мои идейные убеждения, которые всегда мне так дорого обходились, я бы здесь не сидел, Василий Петрович. Можете мне поверить. Даю вам слово дворянина или беспартийного большевика — что вас больше устроит.
— Двадцать тысяч!
— Да, всего-навсего двадцать тысяч.
— Вам разве не известно, что мы ничего не покупаем?
— Известно. Вы национализируете и реквизируете. Только так и нужно поступать с этими разжиревшими на пролетарской крови буржуями. Если бы вы поступали иначе, я бы вас не понял и не посочувствовал. Но ведь к простому труженику должен быть совсем иной подход, не правда ли?
— Это вы простой труженик?
— А кто же еще? — в свою очередь, удивился он. — Но главное все-таки заключается в другом…
— В чем же?