Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Избранное - Мирослав Крлежа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Избранное

ПЕРВАЯ МЕССА АЛОИЗА ТИЧЕКА

Новелла

В канун светлого праздника рождества Богородицы старший надзиратель королевской полиции Алоиз Тичек готовился торжественно отметить три важных события в своей семейной жизни. Пятьдесят восьмая годовщина рождения старшего полицейского надзирателя совпадала с серебряной свадьбой Тичека и его супруги Цецилии, и, что самое главное, в этот день их старший сын Алоиз, еще в мае закончивший духовную семинарию, должен был впервые отслужить святую мессу, которую он нарочно откладывал для того, чтобы придать славному юбилею родителей подлинное великолепие.

Поистине мелкие души, теснящиеся в жилище, прилепившемся к стенам Каптола[1], распирало такое счастье, что в этом мирке не было, верно, ни одного кубического миллиметра воздуха, не пропитанного возвышенными чувствами, и, надо полагать, что лишь благодаря чуду дом этот, преисполненный блаженства, не взвился в небо, подобно шару, наполненному газом.

Кроме первенца Алоиза здесь был еще средний сын Иван, по прозвищу Ивица, любимец всей семьи; он только что получил аттестат зрелости. Мать Цецилия Тичек души не чаяла в Ивице и, даже когда он поступил в пятую гимназию, продолжала безмерно баловать сына, ибо сердце ее сжималось при одном взгляде на своего слабенького, болезненного, прозрачного от малокровия ребенка. Заметим, однако, что прозвище Ивица звучало теперь весьма нелепо, потому что Иван, который успел уже окрепнуть, возмужать и превратиться в ярого дарвиниста и якобинца и сторонника теории «l’art pour l’artiste», давно перестал походить на былинку.

Ивица был ярым якобинцем и, несомненно, готов был добровольно и без колебаний положить голову на плаху за счастье своими глазами увидеть настоящую революцию. Нет, Ивицу не удовлетворяли жалкие описания, которыми пестрели страницы исторических трудов! Он мечтал о реальной, зримой революции, когда отсекают головы на гильотинах и во все горло распевают Марсельезу, шагая по объятому пламенем городу.

Третий, младший сын полицейского надзирателя Тичека, Максимилиан, окрещенный так в честь парохода господина Тегеттхоффа «Эрцгерцог Макс», являл собой полнейшую противоположность Ивице; он был примерным кадетом третьего года обучения Императорской и Королевской Мариборской пехотной школы, и его ожидало блестящее будущее: ежегодно в августе, когда солдаты на маневрах валятся с ног от солнечных ударов, проходить вдоль замершего строя, в октябре принимать рекрутов и весь свой век месить грязь по болотам да толкаться в казармах, а под конец, заработав солидную пенсию и пост почетного председателя общества ветеранов «Великого князя Леопольда Сальвадора», почить в майорском звании. Кадет Макс, современный рыцарь карьеры, не погнушается собственноручно бить солдат и выслужится до майора, а если счастье ему улыбнется, — и до подполковника и, уж конечно, не станет кипятиться из-за рабочего движения, атеизма и «прочих глупостей», по поводу которых его брат Ивица каждый божий день затевает бурные перепалки с отцом и матерью.

Таковы три Тичека, которых родила Цецилия, почитавшая себя, по крайней мере сегодня, счастливейшей женщиной на всем земном шаре.

И подумать только — ровно двадцать пять лет назад стояла она перед тем самым алтарем, где ее кровинка, плоть от плоти, отслужит сегодня свою первую мессу. Отныне ее сына, ее Алоиза, будут величать «духовным лицом», потому что он дал навечно обет верности святой римской церкви перед столь драгоценным для Цецилии алтарем в светлую годовщину ее венчания. Ах, да какому же материнскому сердцу под силу вынести столько радости, выпавшей на его долю в один день!

Минута, когда утром его преподобие Алоиз своими грешными руками впервые поднял гостию[2] перед главным алтарем Святой Марии, действительно была великой.

Зазвонили колокола, и Цецилии показалось, что в тот миг перед ней отворились райские врата.

Госпожа Цецилия Тичек вот уже двадцать пять лет слушает каптолские колокола и столь же безошибочно определяет их по слуху, сколь точно различает она лай и мяуканье соседских кошек и собак.

— Что-то кошка Ловреков больно размяукалась! Уж не случилось ли чего?

— Ого! Зазвонил святой король Стефан! Видно, опять помер какой-нибудь каноник!

— Ах, беда! Святая Мария сзывает к вечерне, а у меня белье не глажено!

По утрам, когда клубятся ноябрьские туманы и темнота неохотно покидает комнаты, Цецилия принимается будить своего старого Алоиза, не то он опять проспит, а вину, как водится, свалит на нее.

— Старый! Вставай! Монахи звонят к заутрене! Уж день занялся! Старый!

Невидимые нити прочно связали Цецилию с колоколами Каптола, и мерный перезвон Цинкуш, Святой Троицы и Святого Владислава, что плывет с высоты почерневших от времени церквей над головами усталых женщин, порабощенных хозяйством, представляется Цецилии песней далеких, таинственных сфер, где обитают белокрылые ангелы.

Когда на заре раздается мощный удар огромного колокола церкви Святой Марии, безгрешно зачавшей девы, и Цецилия в потоке звуков различает его победные раскаты, душа ее, околдованная священной музыкой, отдается сладостным мечтам.

Господи! Свершился благостный сон! Ее первенец Алоиз Габриэль служит торжественную мессу у алтаря Пресвятого Благовещения в церкви Святой Марии! Не его ли это руки при поддержке наставника монсеньёра доктора Гробачевича медленно поднимают гостию, изгоняя сатану! А колокол гудит, оповещая народ о триумфе ее сына! И все это не сон, а явь!

Цецилия Тичек в этот неповторимый миг достигла зенита своей жизни и зарыдала в голос от внутреннего напряжения, которое испытывают переполненные счастьем люди, забывая, что в действительности они бесконечно несчастны.

И глаза старого Тичека, отца Алоиза, пристально следящего за липкими стеариновыми наплывами, что стекают с красующихся на алтаре позолоченных подсвечников в стиле барокко, стала вдруг застилать странная влага, а согнутый палец полицейского надзирателя потянулся к ресницам, чтобы смахнуть дрожащие на них соленые капли.

Старик торопливо вытер непрошеные слезы и глубоко вздохнул.

— Если пораскинуть умом, выходит, такое не часто случается! Нет, как ни крути, а дело немалое! И эта месса, и мне самому старому грешнику пятьдесят восемь лет сравнялось, и баба моя при мне вот уже двадцать пять лет! Долгий век прожил! Всякое бывало! И векселя! И долги! И выплата в рассрочку! Да, слава господу богу и святым угодникам, перемогли-таки кое-как все напасти!

Охваченный неизведанным волнением, в которое повергла его тщеславная мысль о своей победе, старик крепче стиснул эфес сабли и скрестил руки над упиравшимся в пол грозным оружием, словно истинный воин божий. И вся огромная толпа приглашенных, присутствующих на торжественном акте, содрогнулась, потрясенная, когда не кто иной, как юный священник Алоиз Тичек, в первый раз поборов ад, приложился устами к золотой дароносице с кровью Христовой.

Крестный кум старого Алоиза, Габро Кавран, смотритель городской водонапорной башни, который двадцать четыре года назад у того же алтаря крестил будущего молодого священника, стоял согбенный и печальный. Во фраке, потрепанные рукава которого были обшиты черным плюшем, со своим допотопным котелком и юбилейной медалью на красной ленте, старик Кавран выглядел жалким и сломленным.

«И подумать только, — мучительно размышлял он над вечной проблемой, постоянно вертевшейся у него в голове во время богослужения, — вот ведь как оно бывает! Двадцать четыре года назад я держал перед этим алтарем голого младенца на руках. У новорожденного еще не отпала кровавая пуповина, на дворе хлестал дождь. А теперь — кто бы поверил! Этот самый мальчишка облачен в шелка и золото и поднимает святую гостию, овеянную курящимся ладаном! Алоиз ровесник моему Габриэлю! Габриэль родился в марте, а маленький Алоиз каких-нибудь два месяца спустя. И вот вам! Алоиз выбился в люди, стал священником и господином, а мой горемыка — бог знает где! Занесло его невесть куда! Ну, кто он такой? Босяк! Никто и ничто!»

Старый кум Габро Кавран сокрушенно вздохнул, и в груди его что-то болезненно сжалось. В эту секунду он явственно осознал, что на его глазах создается репутация человека, о котором будут неизменно отзываться как о «благородном», «почтенном» и «в высшей степени порядочном». Сегодня Алоиз празднует свой триумф, и, конечно же, старый Габро давно махнул рукой на тот серебряный форинт, что по обычаю положил на счастье под голову крестника, пожинающего теперь великолепные плоды этого подношения! А судьба самого Каврана проклята навек! Разве из Габриэля не вышел бы отменный господин? Ну хорошо, вовсе не обязательно быть именно попом! Никто на этом и не настаивал! Но, например, доктором! Да, доктором! Ведь его мальчик был во сто крат способнее Алоиза и считался самым успевающим учеником в классе, да что проку-то? В газетах писали, будто Габриэль лежит в какой-то лондонской больнице — скажите на милость, печать громогласно сообщает об этом всему миру! Какой-то писака подмахнул! Журналистик! Пшют! Ах, какой стыд! Они дошли до того, что объявили Габриэля известнейшим атеистом, прославившимся на родине своим безбожием!

Виновник торжества, Алоиз, в эти божественно возвышенные минуты не думал решительно ни о чем. Словно во сне, поднимал он высоко над головой гостию, и, застывая в неестественной позе, казалось, вовсе не собирался опускать рук. Словом, если бы его действиями не руководил монсеньёр доктор Карл Гробачевич, который на своем веку по меньшей мере тысячу раз передавал гостию молодым первослужителям, неизвестно, справился бы Алоиз со своими новыми обязанностями, или нет.

«Ну что ж! Оно и понятно, — размышлял про себя доктор Карл, — человек, который впервые служит мессу, здорово нервничает и волнуется. Но когда привыкнешь к этому, как к своей собственной подписи, гостия машинально поднимается вверх, а мысли кружатся вокруг масла и Финки, которая обещала добыть его к завтраку на базаре (свежее масло появляется нынче с перебоями), да нет-нет и вернутся к стопочке сливовицы, непременно припасенной в каждой порядочной ризнице. Эх, хватишь ее, дело-то и пойдет! Можно сказать, не покривя душой: искушенный человек подписывает бракоразводные бумаги на церковном столе, соблюдая хладнокровие канцелярского чиновника, и возносит гостию так же невозмутимо, как пьет сливовицу! Это у новичков дрожат руки. До чего, однако же, неловко держит Алоиз дароносицу!»

— Еще разочек поднимем! Еще! Вино! Где вино? Вот и прекрасно! Ну, ну, что это с вами? Успокойтесь! Не спешите! И слушайте музыку…

Видит бог, Алоиз Тичек, прозванный Славко в бытность свою церковным служкой, а затем старчевичанской католической конгрегацией переименованный в Славолюба, волновался не на шутку, но это было волнение романтико-драматического порядка: оно помогало юному дебютанту с подлинным блеском разыгрывать роль священнослужителя перед падкой до зрелищ публикой, которая, как известно, одинаково усердно посещает все премьеры — и погребальные, и церковные, и театральные!

В конце концов Славко Тичек не был бы продуктом своего времени, не переживай он острого внутреннего кризиса. (Умы наших детей, рожденных на рубеже столетия, раздирают мучительные противоречия, которые иной раз заставляют сыновей заносить руку с холодным стальным клинком над головой родного отца, а отцов — проклинать своих сумасшедших отпрысков. Оглянитесь вокруг — и под каждой крышей нашего города вы найдете подтверждение этим словам.) Гибельный кризис потряс до самых основ те семинарские идеалы, которые отцу и матери Тичека и сегодня представлялись нерушимыми. И, если бы волею судеб их сын обладал более мужественным характером, он отказался бы от роли богослужителя, для исполнения которой не обнаруживал в себе ни крупицы таланта и гражданского призвания.

Когда Славко заканчивал шестой класс гимназии, отец его, Тичек, был всего-навсего заурядным околоточным с ежемесячным окладом в двадцать шесть форинтов. Максимилиан в то время не был еще зачислен в кадетскую школу на казенное содержание, и, для того чтобы спасти Ивицу от ненавистной работы в типографии, бедного Славко отдали в духовную семинарию. С тех пор материальное положение семьи изменилось: маленькая Зорица умерла от дифтерии, Ивица получил стипендию, а Максимилиан стал кадетом. Но несколько лет назад всем казалось вполне логичным и единственно правильным освободить место Славки за родительским столом, с тем чтобы его тарелка гороха и мучного супа обратилась в неправильные греческие глаголы младшего брата Ивицы.

В ту пору Славко зачитывался русскими писателями и на этом основании причислял себя к вольнодумцам, воображая, что если стиснув зубы он поступит в духовную семинарию во имя спасения семьи, то этим совершит благородный, человечный поступок, исполненный великодушия и самоотверженности.

Это, с одной стороны. Однако существовало и другое обстоятельство, которое усугубляло душевную драму Славко. Этот молодой и здоровый парень двадцати четырех лет был без памяти влюблен в некую прелестную особу и страстно желал жениться на ней честь по чести и заняться правом, а духовную семинарию вместе со святой мессой и всем прочим послать ко всем чертям. Как видите, эта сторона вопроса была не менее веской, чем первая. Но решительный шаг был сделан: Славко поступил в духовную семинарию; а так как первый компромисс неизбежно влечет за собой цепь новых, юноша оказался в тупике, из которого нет выхода.

Старики Тичеки и слышать не хотели о любви своего сына, и вокруг романа Славки разгорелась жестокая борьба, трагически закончившаяся для него сегодня перед алтарем неопровержимой победой родителей.

Однако из всей публики, присутствующей сегодня в церкви, пожалуй, только ученик шестого класса Мишо Навала, сын крестного отца погибшей от дифтерии Зорицы, Петра Навала, почетного хранителя королевской печати в королевском суде, болезненно остро переживал «беспримерное, варварское, принципиально постыдное» значение того поражения, которое сегодня потерпела «свободная мысль».

Этот Мишо Навала, ярый атеист, прославился в гимназии тем, что ему приписывали авторство фельетонов, которые будто бы удостоились чести получить одобрительный отзыв прогрессивного журналиста, назвавшего их феноменальными, потому что в них-де нашли выражение идеи левого либерализма: этот самый Мишо Навала стоял подле Ивицы Тичека по левую сторону алтаря, изображая со своим другом в этом занимательном спектакле врата адовы. По существу, они представляли собой левое крыло оппозиции этой святой мессы.

Мишо сыграл важную роль в любовной истории Славко, неожиданно для себя самого оказавшись тем традиционным персонажем, который живет в одном доме с предметом поклонения и служит исправным почтальоном на протяжении всех перипетий романа. Во всем, что касалось отношений Славки и Мицики, Мишо придерживался отчаянно непримиримых взглядов.

Якобинец Ивица стоял за то, чтобы Славко женился, и без промедления, ибо каждое существо мужского пола имеет право выбрать себе подругу по высшему и неподвластному людям закону селекции.

— Честное слово, смешно! Эта проблема не стоит выеденного яйца! Бросить! Единственный выход — бросить к черту все эти дела! Выбраться из этого мерзкого омута лжи! Поступай на службу в любую канцелярию! В учреждение! Место найдешь! Смешно, честное слово! В конце концов, на железной дороге всегда требуются рабочие руки. И нечего распускать нюни!

— Вот именно! Нечего! Как с физической, так и с метафизической стороны все очевидно! С обеих сторон! — выходил из себя атеист Мишо, которому было ясно как день, что бога нет, а раз так, не нужны и попы, но уж коль скоро они существуют, пусть обзаводятся женами, как все прочие священнослужители, исповедующие другую веру, да небось и сам святой папа римский…

Кроме того, любовь свободна, к чему здесь долгие разглагольствования? Неужели еще не доказано, что любовь свободна!

— Да, вы правы, друзья, — пробовал защищаться подавленный и несчастный Славко. — Все эти терзания напрасны. Но вдруг мать и правда умрет с горя? Что тогда? Тогда вы тоже будете говорить, что все мои сомнения — ерунда? До самой смерти я мучился бы тем, что свел в могилу родную мать.

Еще на первой, решающей стадии борьбы добрая набожная католичка Цецилия Тичек набрела на мысль об угрозе; она верно оценила преимущества, которые ей могла бы предоставить роль сумасшедшей, и не замедлила воспользоваться этой идеей, объявив домочадцам, что дала священный обет покончить с собой в тот самый миг, когда Алоиз снимет рясу.

Нет, она не допустит, чтобы ее первенец таскался за женщинами! Она обещала его господу богу, когда Алоиз еще на свет не родился! Дитя было в ее утробе, когда Цецилия поклялась отдать благословенный плод господу богу, если ребенок окажется мужского пола. Ее опекун, тезка покойного отца, Святой Игнаций отречется от нее, если она не исполнит обета! И так уже в последний раз Богоматерь Лурдская не спускала с нее укоризненного взгляда! А святой Алоиз (тот, что стоит дома на комоде), он не улыбается больше Цецилии! Напрасно покупает она лилии и незабудки и украшает цветами своего гипсового покровителя. Он оставил ее своими милостями. Неисчислимые беды грозят ей, если Славко собьется с пути! И это в наш век называется благодарностью!..

Домашний конфликт между тем дошел до такого накала, что однажды Ивица схватил гипсового святого Алоиза и святотатственно трахнул его об пол, желая доказать таким образом, что бога нет, а Славко кричал, что, пусть хоть земля разверзнется, он этой же осенью женится на Мицике. Вот тут-то мать Цецилия и выложила свои козыри. Она стала с горящей свечой ходить по ночам на кладбище и причитать по своему дитяти, которое якобы покоится под сырой землей.

— Умер мой первенец! Да будет мир его душе!

Как-то ночью Цецилию нашли на железнодорожном мосту, где она лежала без чувств от страха, так и не отважившись броситься в воду или под поезд.

— С какой это стати ей помирать! Старая лиса врет и интригует! Все ее фокусы — сплошное притворство! Ну а если ей не терпится — на здоровье! Вперед идут через трупы! Неужели из-за капризов этой старой мумии ты позволишь согнуть себя в дугу? Ты тряпка! Жалкий трус!

Все это изливали на голову злосчастного семинариста последователи Ницше и Штирнера[3] Ивица и Мишо, проводя бессонные ночи в длинных и бесполезных пререканиях в пору, когда борьба достигла своего апогея.

— Вот так-то! Здесь не о чем раздумывать! Надо действовать! Действовать! Действовать! В этом твое единственное спасение, — исступленно требовал фанатик Мишо, подстрекая Славко к решительным поступкам.

Между тем измученный вконец Славко не знал, куда податься. Его энергии хватало лишь на беспомощное копание в себе.

— Имею ли я право, однако, заходить так далеко? Как вы считаете?

— Что за вопрос? Человек свободен! Он смеет все!

— Да! Я знаю. Конечно, человек свободен. Это ясно. Но мне жаль старуху. Ведь она погибнет с горя!

— Ах, вот как! Блажь вздорной бабы — это для тебя аргумент? Тебе ее жалко? А Мицика, ее страдания? Где же логика? Известно ли тебе, что Мицика рыдала вчера весь вечер и грозилась выброситься со второго этажа? (Надо отдать справедливость, что информация Мишо всегда отличалась безукоризненной точностью; выполняя в романе Славко функции почтового отделения, он был поверенным всех тайн героев и преданным рыцарем Мицики, в которую и сам был немного влюблен, но, свидетель бог, как истый трубадур!)

— Вот! Слышишь? Ты губишь это юное создание!. Трус! Баба! Стыдись!

— Ах, как же мне быть? Что делать? Не знаю! Не знаю!

Но крепость пала; Славко позорно капитулировал, склонив знамена перед «старой мумией», и отрекся от Мицики, от «своего неземного счастья», став офицером громадной армии нашего обожаемого господа бога, который строго-настрого запрещает своим офицерам водиться с Мициками.

И вот пред главным алтарем Святой Марии идет заключительный акт любовной трагедии Алоиза. Еще секунда, и в крышку гроба с телом молодого священника забьют последний гвоздь.

Алоиз храбрится, хотя всем своим существом чувствует непоправимость постигшей его катастрофы. Мать Алоиза, мать-победительница, слушает торжественный гул колоколов и тихо плачет, в то время как Ивица и Мишо в самый торжественный момент литургии, когда священник поднимает гостию, демонстративно переговариваются вслух.

— Какой позор! Заживо хоронят человека! Это же убийство! Преступление! И кто убийца — мать! Главный удар нанесла родная мать! Погубила Алоиза, позарившись на цыплят и кур, на поросят и свиней, которыми станет торговать! Старуху не трогает, что по ее милости Алоиз превратился в подлеца! Подумаешь! Какое это имеет значение в сравнении с живностью в усадьбе сына священника! Ужасно!

— Подумай, еще минуту назад Алоиз был свободным человеком! Он все мог! Теперь все пропало, он не принадлежит себе!

Печальная комедия с неумолимой жестокостью приближалась к финалу, оставляя без всякого внимания громкий шепот дерзких мальчишек. Вместительные приделы слева и справа от главного алтаря заполнили приглашенные на грандиозный праздник гости, которые облачились ради знаменательного дня в самые выигрышные экспонаты своего убогого гардероба: женщин украшали черные шелковые блузки, мужчин — долгополые, носившие следы тщательной чистки сюртуки и пестрые галстуки светлых тонов. Внушительно строгие, угрюмые коллеги старого полицейского надзирателя Тичека блистали парадными мундирами, являя собой пример достойных блюстителей городского порядка. Среди них находились и обсерваторский сторож кум Шимонич с кумою, и кладовщик, кум Хрчек, крестный отец бедняжки Терезии (самой младшей дочери Тичека, двадцать один год тому назад безвременно скончавшейся от скарлатины), и пресвитер церкви Блаженной Девы Марии доктор Анджелко Гринтавец, покровитель и исповедник молодого священника. (Доктор Гринтавец своим авторитетом и настойчивостью сломил хребет несчастному влюбленному и, оборвав фильм перед кровавыми кадрами, тонко обратил любовный роман в богоугодное дело.)

В пестрой толпе выделялась снежно-белая стайка кузин, которые наперебой восторгались каждым пустяком; их окружали плотные ряды бледноликих коллег Алоиза, с голубыми галстуками, говорившими о том, что они уже отслужили свою первую мессу и стали настоящими священниками. К этой группе гостей присоединились и крестный отец покойной Зорицы, погибшей от дифтерии, королевский хранитель королевской печати Навала, и сосед мясник, трактирщик и городской депутат господин Драганец со своей «госпожой», которая гордо несла на себе черные шелка, золотые ожерелья, цепи и старинные броши, вес которых наверняка превышал два килограмма; были здесь еще две-три безыменные родственницы — все на одно лицо, которые (без сомнения) также столкнулись бы носами, будь это не первая месса Алоиза, а его похороны или похороны любого члена семьи, этой основной ячейки общества.

В правом приделе, зажатая со всех сторон второстепенными статистами этого спектакля, сидела София Крайцер, дальняя родственница Цецилии и предмет обожания Ивицы. Когда в семье Тичеков только тем и занимались, что на все лады перемывали косточки Славко, коря его за преступное намерение бросить сутану ради женщины, София, которая стояла за право человека на «свободную любовь», была одной из немногих, поддерживавших бунтарские порывы Алоиза.

Барышня София пользовалась уважением стариков Тичеков, надо полагать, не за свои «современные революционные взгляды», а за имущество и особняк, который должна была унаследовать от старой бабки. Движимые стремлением украсить свой праздник чем-то изящным, возвышенным и богатым, Тичеки и пригласили ее на торжественную церемонию. София была причесана просто, по-гречески, и одета в элегантное платье необыкновенно мягкого и теплого коричневого цвета. Время от времени ее хрустально-зеленые глаза метали молнии на Ивицу Тичека, проникая, как тонкая игла, в темные глубины его зрачков. Но красноречивые взгляды молодой пары скорее выражали общность душ, возмущенных «насилием над любовью», нежели вульгарное кокетство. Подумать только: на их глазах могущественная римская церковь ставила свою печать на крышку гроба, в которой погребли «сексуальную иллюзию», и это ужасное надругательство беспрепятственно совершается в наш просвещенный век.

Немые взоры молодых людей безмолвно говорили: «Вы видели? Как вам это нравится? Вот так-то!» Казалось, этим бессильным протестом они хотели выразить сочувствие Алоизу Тичеку, невинная кровь которого сочилась на алтарь.

— Проклятье! Позор! — нервно прошептал Ивица на ухо Мишо, не в силах больше сдерживаться.

— Все это надо взорвать! — лицо гимназиста Мишо вдруг страдальчески скорчилось в старческую гримасу. — Бомбой! Да! Бомбой!

* * *

Ужин удался на славу, и мало-помалу алкоголь ударил всем в голову. Предстоящее пиршество в семье Тичеков принялись обсуждать много загодя и, откладывая к празднику по крейцеру, говорили: «Это к первой мессе нашего Алоиза», «Как-то пройдет первая месса нашего Алоиза?»

— Как быть с угощением? Правда, уже скопилось семьдесят два форинта! Да этого едва ли хватит на вино! Надо будет прикупить у Пайцетича (благо, его трактир напротив) ведро пелинковца![4] Но без бакарской водицы[5] да без самогона тоже не обойтись! А еще надо запастись гусями, индейками, да и уток раздобыть не мешает! Удастся ли только соус к ростбифу? — снедали сомнения Цецилию.

— Не беспокойся, баба, все будет хорошо!

И чета Тичеков проводила в своей супружеской постели долгие бессонные ночи, обсуждая предстоящую мессу Алоиза. Все ли обойдется гладко? Не случилось бы чего неожиданного. Не вздумала бы эта вертихвостка устроить скандал, ведь в наше время всего можно ожидать, а уж за женщин и вовсе поручиться нельзя!

Но пока, слава милостивому господу богу, все идет как по маслу, не отклоняясь от программы! На голове юного Алоиза зияет плешь великолепной тонзуры[6], безукоризненности которой позавидовал бы любой парикмахер нашей грешной планеты; словом, старику и старухе привалило огромное счастье и они, полностью удовлетворенные, целиком отдавались блаженству, заслуженному ценой долгих лет неисчислимых страданий. Итак, событие, которого ожидали долгие годы, свершилось. Первую мессу отслужили, наступает полночь, и скоро почтенные господа монсеньёры встанут и распрощаются. Поздно, и младенец Христов должен оставить развлечения и кутеж, потому что близится святая ночь, ночь окончательного его посвящения в рыцари матери-церкви.

Посвященный первослужитель — центральная фигура пышного праздника — сидел на почетном месте, в середине подковообразного стола, между своим наставником доктором Карлом Гробачевичем и пресвитером церкви Блаженной Девы Марии, доктором Анджелко Гринтавцом.

Комната, где происходила трапеза, была заранее освобождена от лишней мебели, и все же в ней нельзя было сделать больше пяти шагов. Убогое помещение носило на себе печать трехдневного упорного труда, благодаря самоотверженности которого отсюда были удалены грязные, изодранные диваны и ветхая супружеская кровать, а полы, стены и потолок вымыты и выскоблены. Весь скарб был заблаговременно вынесен. Пощадили лишь картины на божественные сюжеты, вышитые на розовом шелку, музыкальную шкатулку, которая играла, когда ее заводили, огромный портрет усопшего престолонаследника царевича Рудольфа и массивное распятие. Черное распятие на фоне зеленой стены в неровном свете керосиновой лампы выглядело зловещим крестом, начертанным углем прямо на штукатурке, как роковой символ всего происходящего.

Столы ломились от дичи, студня, рыбы и бакарской водицы (самого лучшего качества, что по два форинта); лица гостей побагровели, скатерти были залиты вином. Воздух, казалось, пропитался кислым духом, исходившим от свежевымытого деревянного пола, в ушах шумело от беспорядочного гама веселых голосов; соседи со всего дома с любопытством прислушивались к нестройным звукам праздника:

— Боже мой, сегодня у Тичеков горят три лампы!

— Смотрите, вон ту тридцатилинейную красавицу Тичеки взяли у меня, а на праздник не пригласили, бессовестные!

— Тичекова хвалилась, что к ним пожалует сам епископ, а вышло — фига к ним приехала, а не епископ!

В полумраке смрадного, сырого коридора томились озлобленные женщины, словно облезлые кошки, то и дело бесшумно подкрадываясь к окнам своих соседей и шипя ядовитым дегтем злословия, который сами собой источают человеческие уста.

Как только закончилась месса, Ивица Тичек пробрался к Софии и сел подле нее. К ним присоединился Мишо; речь, конечно, тотчас зашла о литературе. Да и могли ли они найти предмет более интересный? Разговор вертелся вокруг Платена[7], автора «Стеклянных башмаков», друга Уланда[8] и Гете, когда ни с того ни с сего кадет Макс, посаженный по другую сторону стола и весьма раздосадованный этим обстоятельством, с пресерьезной миной заявил, что греческий философ Платон — он был уверен, что речь идет именно о нем, — прежде всего примерный солдат, а уж потом философ.

— Боюсь, что вы понятия не имеете о том, кто такой Платен! Граф Август Платен-Геллермюнде ничего общего не имеет с Платоном! Да где вам! В кадетской школе вовсе не требуются такого рода познания! Это был немецкий поэт! Понимаете? Поэт! В ранней юности он действительно был кадетом, но потом забросил к дьяволу свой мундир и взял в руки перо! Зарубите это себе на носу! Платен, а не Платон, дорогой мой! — выходил из себя Мишо, задетый за живое словами о том, что Платон был хорошим солдатом.

Кадета Максимилиана, прибывшего на праздник в полной форме Императорского и Королевского пехотного полка № 1 Его Величества Франца-Иосифа, возмутил наставительный тон гимназиста.

— Я полагаю, это совершенно безразлично! Подумаешь, Платон или Платен! Все это пустые литературные глупости штатских! Много важнее, решат ли европейские главнокомандующие ввести в армии калибр семь и пять десятых, или семь и восемь десятых! Это действительно имеет значение! Все остальное — чепуха!

— Дурак! — обрушился Ивица на своего брата-кадета. — Продолжай, Мишо, ну что ты связался с болваном? Ты, кажется, хотел что-то сказать?

— Нет, мы еще не квиты, — отрезал Мишо, решительно избравший европейскую почву для спора, потому что был не в силах снести солдафонскую бестактность о Платоне, якобы отличном воине, и заявление о том, что вопрос о калибре оружия важнее литературных проблем.

— Прошу прощения, молодой человек, но вы глубоко неправы, абсолютно неправы! Вы, по-видимому, исходите из предпосылки, что война в человеческом обществе — единственное положительное явление. Вас ничего не интересует, кроме войны. Вот ваше, с позволения сказать, образование. Но я вас спрашиваю: какая может быть война? Войной и не пахнет! Сегодня Европа интернациональна. Почта, телеграф, валюта, кабели, корабли, рельсы, культура, литература — все это интернационально! Для всех европейцев поголовно это стало азбучной истиной! Но, видать, вашей кадетской школе, а также и вам, молодой человек, эти идеи пока неведомы!

— Смешно! Хотел бы я знать, во-первых, с какой стати вы называете меня «молодым человеком»? По чину я старше вас! А потом, меня всегда раздражает самомнение штатских, воображающих, что они половниками черпали из источника мудрости! А между тем вы-то и блуждаете в темноте! Солдат для вас — всего-навсего бессловесная тварь; а знаете ли вы, господа штатские, что если бы не существовало казарм, не было бы и церкви? Без церкви не было бы бога! Но представить себе порядки, закон и мораль без бога — немыслимо! Бог и казарма! Шнейдер, Путилов, Крупп, Шкода — вот все достояние человечества. Досужие фантазии об интернационализме и антимилитаризме, почерпнутые в кафе, ломаного гроша не стоят по сравнению с винтовкой типа Манлихер! Смешно! Мы тоже следим за политическими новостями! Интересуемся культурой. Недаром только те государства, которые располагали мощной армией, имели высокую культуру! За примерами ходить недалеко: Египет! Карфаген! Афины! Спарта! Рим! Стокгольм Карла XII! Лондон! Париж! Берлин! Кто, скажите мне, слышал о Пруссии, пока на престол не взошел Фридрих Великий со своими гренадерами? Ну-с? Что вы имеете возразить?

— Но, позвольте, от афинских казарм не осталось и следа, а Парфенон[9] и по сей день незыблем. Кстати, господин кадет, мне было бы крайне любопытно узнать, какой Парфенон собираетесь вы защищать своей паршивой винтовкой? Надеюсь, мой вопрос не поставил вас в тупик?

— А чем хорваты хуже любой другой нации Европы? Может, вы станете утверждать, что мы ниже других по уровню развития? Не забудьте: наша королевская династия существует четыре века!

— Простите, я спрашиваю вас не о династии! Я спрашиваю вас о Парфеноне!

— Оставь этого идиота, прошу тебя! Он понятия не имеет, что такое Парфенон! — вмешался в разговор Ивица, отчаянно жестикулируя. — Идиот!



Поделиться книгой:



Регистрация