Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Итак, его жизнь вошла в скучную колею: сон — пробуждение — наблюдение, сон — пробуждение — наблюдение… По мере убывания дня и погода портилась; морозный туман окутывал пост, пошел первый снег. На многие часы башни на востоке и западе скрывались в дымке; приди теперь какая-либо депеша, сигнальщикам пришлось бы зажигать огни на крыльях. Рейф тщательно приготовил охапки хвороста, вставил их в специальные железные футляры, установил подле двери, облив для пущей яркости горения парафином. У него появилась навязчивая идея, что депеша уже была, да только он ее прозевал из-за вечного марева. Временами страх рассеивался. Гильдия строга, но справедлива; от сигнальщиков, особенно зимой, не ждали сверхчеловеческих подвигов. Если вдруг нагрянет капитан с вопросом, почему Рейф не ответил тогда-то и тогда-то, он увидит приготовленные факелы, фитили и масло и оценит хотя бы то, что Рейф сделал все возможное. Однако никто не появлялся; а когда погода прояснилась, соседние посты помалкивали по-прежнему.

Ежевечерне, когда сгущались сумерки, Рейф проверял работу системы, шевелил крыльями, чтобы очистить их от нанесенного ветром снега; было приятно ощущать податливые движения тонких крыльев, постукивающих где-то вверху, в темноте. Он слал в темноту, фантазируя, крайне замысловатые послания: письма родителям, старому сержанту Грею, огненные признания молоденькой служанке Фитцгиббонов, увлечение которой оказалось стойким. Дважды в неделю он пользовался законным перерывом на ленч, чтобы вскарабкаться на верхушку башни и проверить исправно смазанные подвижные части механизма. Однажды, во время такой инспекции, у него сердце упало: на одной управляющей тяге он заметил тонкую трещину, первый признак, что металл изнашивается. Ночью он заменил всю секцию запасной, из чулана, поднял ее наверх и приладил при тусклом свете фонаря. Это была кропотливая и опасная работа — пальцы стыли, ветер толкал в спину, норовя сорвать его с крыши. Рейф мог бы поставить свой пост на временный ремонт, просигналить соседям об этом и воспользоваться преимуществами дневного времени, но гордость не позволяла. За два часа до рассвета работа была закончена, он проверил готовность башни, сделал запись о проделанном в журнале и лег спать в надежде на внутреннее чутье сигнальщика, которое будило его при первых лучах солнца. И оно не подвело.

Его начали тяготить бесконечные часы в темноте. Штопка и стирка одежды занимали небольшую часть свободного времени; он прочитал и перечитал привезенные с собой книги, отложил их в сторону и принялся измышлять себе задания по проверке и перепроверке своих запасов еды и топлива. В глухую темень, когда над крышей нескончаемо жалобно завывал ветер, россказни о злых гномах и оживших покойниках, разгуливающих по вересковым пустошам, уже не казались таким вздором. Было трудно даже вообразить, что вернется лето, что башни будут лениво поскрипывать под ярко-голубым небом, и все вокруг будет залито светом. В его комнатке имелась пара кремневых пистолетов; Рейф их проверил и зарядил. После этого он дважды вскакивал ночью, напуганный треском на крыше — будто нечистая сила скреблась, силясь попасть внутрь; но оказывалось, что это просто ветер гуляет в слуховых окнах. Рейф заложил их кусками полотна, а позже грянули морозы, и они наглухо замерзли, так что больше его не беспокоили.

Он поднял передвижную печку вверх, на смотровую площадку, и с удивлением обнаружил, сколько всего можно сделать, лишь изредка поглядывая на окна. В разгар дежурства не стоило труда приготовить кофе или чай; со временем он наловчился, не прерывая наблюдения, готовить и горячие закуски. А во время перерыва на ленч он занимался не готовкой, а чем-нибудь поинтересней. Больше всего Рейф боялся, что растолстеет от бездействия; пока что не было причин для волнения, но он не хотел рисковать. Когда снег был не слишком глубок, он делал короткие вылазки по окрестностям. Однажды его внимание привлек пригорок с рощицей раскидистых деревьев. Рейф направился туда бодрым прогулочным шагом — изо рта вырывался пар, футляр с биноклем постукивал по бедру. Там, в кустарнике, его поджидал злой рок.

Затаившись в ветвях ели, за передвижением юноши наблюдала рысь — глаза на зловещей маске горели ненавистью. Ее мыслей никому не угадать. То ли она вообразила, что на нее готовятся напасть, то ли правду говорят, что эти твари зимой сходят с ума от мороза. В западных краях их теперь осталось совсем немного, большинство мигрировало в уэльские горы или укрылось среди скал на дальнем севере. Рысь в этих местах была чудом.

Рейфа угораздило идти прямо под то дерево, на котором прятался зверь. Взрывая снег ногами, он шел вперед с опущенной головой, занятый поисками наиболее удобного пути. По мере его приближения рысь все больше раздвигала пасть, в широчайшем беззвучном оскале обнажая алую глотку и длинные зубы-бритвы. Ее глаза сверкали, уши распластались, превратив голову в пушистый шар. Рейф так и не заметил дикой кошки — благодаря окраске она отменно сливалась с ветками и снегом. Едва он очутился под деревом, как рысь прыгнула ему на плечи, словно рычащая меховая накидка. Она успела в клочья изорвать кожу на шее и спине прежде, чем боль дометнулась до мозга.

От толчка он чуть не упал. Его рывок сместил зверя, но тот проехался на когтях, раздирая юноше верх живота. Рейф ощутил горячие струи крови, и зрение заволок красный туман. Рев зверя заполнил вселенную. Он выхватил кинжал, но зубы тут же впились в руку, и кинжал выпал. Рейф бросился на землю, почти ощупью нашел его, размахнулся и почувствовал, как лезвие вошло в зверя. Рысь взвизгнула, отвалилась и закорчилась на снегу. Он заставил себя придавить спину зверя окровавленным коленом и раз за разом вса живал клинок, проворачивая его в бешено бившемся теле, — до тех пор, пока агонизирующий враг не вырвался и не убежал в заросли, шатаясь, обагряя снег кровью. В кустах он, наверно, и сдох. Сперва Рейф лежал без сознания, потом пришел в себя, с неимоверным трудом дополз до своей башни — и теперь умирал, не будучи в силах добраться до семафора и отчетливо сознавая свое поражение. Он хрипел от отчаяния и все больше погружался в густеющую тьму.

Во тьме послышались звуки. Домашние-домашние. Размеренное шарк-звяк, шарк-звяк — совсем как утреннее погромыхивание кочерги по решетке камина. Рейф с бормотанием заметался, потом затих в распространяющемся тепле. Появился свет, помигивающий и оранжевый; юноша видел отблески сквозь неплотно прикрытые веки. Скоро окликнет мать. Пора вставать и собираться в школу или в поле.

Приятное мелодичное треньканье побудило его повернуть голову. Тело по-прежнему болело, но боль странным образом притупилась. Он ожидал увидеть старую родную комнату в эвеберийском домике: занавесочки колышет ветер, потоки солнца сквозь открытые окна. Какое-то мгновение ему пришлось перестраивать зрение на комнату сигнальной башни, потом сознание стремительно вернулось к действительности. Он осмотрелся, различил сигнальный помост под рычагами семафора, штанги, уходящие под крышу и вверх, белизну кренгельсов, которые он сам начистил днем раньше. Окна были закрыты квадратными кусками брезента, не пропускающими свет. Дверь заперта на засов, обе лампы горят; печурка растоплена, и от ее приоткрытых дверок идет тепло. На плите шипят горшки и кастрюли, а над ними склонилась девушка.

Когда Рейф повел головой, она повернулась, и он заглянул прямо в ее бездонные глаза, обрамленные длинными черными ресницами, беспокойно-шустрые, как у зверька. Ее длинные волосы были перехвачены, чтобы не падали на лоб, чем-то вроде ленты, убегающей за остроконечные ушки; на ней было шелестящее тонкое голубое платье, и она была — загорелой. Коричневая, как орех, хотя, видит Бог, вот уже сколько недель солнца нет и в помине. Рейф отшатнулся от ее взгляда, что-то в глубине сознания дрогнуло, и он чуть было не взвизгнул. Неоткуда в этой глуши взяться женщине, да еще ян-тарнокожей и в причудливом летнем платьице; стало быть, она одна из тех, из Древних Духов — Призраков пустошей (кто в них верит, кто нет), которые уволакивают людские души, если попы не врут. Его губы хотели выговорить слово «фея», но не смогли. Обескровленные, они лишь едва шевельнулись.

Зрение стало опять изменять. Девушка подошла к нему легкой поступью, чуть покачиваясь, будто язык пламени, как мерещилось его затуманенному сознанию; этот сверхъестественный огонь приближался, чтобы спалить его. Но ее прикосновение было вполне материально. Пальцы трогали его тело ощутимо и твердо, прошлись платком по рту, обтерли горящее лицо. После себя она оставила ощущение прохлады, и Рейф сообразил, что она положила ему на лоб влажное полотенце. Он попробовал окликнуть ее, она оглянулась и улыбнулась ему — а может, улыбка только почудилась. Девушка напевала. Без слов. Счастливый напев сам рождался в ее горле, будто песенка веретена, звучащая в ушах сонного ребенка: кажется, слова прячутся где-то рядышком и готовы вынырнуть на цветной простор, но так и не появляются. Теперь ему остро захотелось поговорить, рассказать о дикой кошке, о своем испуге, о ее когтях, похожих на битое стекло, но чудилось, будто девушка давно все-все знает. Она подошла с дымящейся кастрюлей, которую поставила на стул у изголовья койки. Перестала мурлыкать и обратилась к нему; но слова были непонятны — какой-то шум и бормотание, как у воды, падающей с высоты на камни. Его снова охватил страх: не так ли говорят духи умерших? Однако беда заключалась, наверно, в его ушах, потому что звуки мало-помалу стали складываться в слоги современного английского языка, на котором говорят гильдейцы. Приятные и стремительные, эти звуки были исполнены смысла — нет, не смысла, а намеков на нечто более глубокое, чего истомленный мозг был не в силах воспринять. Речь шла о Злом Роке, который поджидал его в лесочке и так внезапно обрушился на него с дерева.

— Норны, богини судьбы, ткут судьбу и человека, и дикой кошки, — напевно произносил ее голос. — Они сидят под Игдразилем, великим Ясенем Мира, и неустанно трудятся; одна сестра ткет пряжу, другая отмеряет, а третья обрезает конец…

При этом руки ее ни на секунду не замирали, заботливо хлопоча над его телом.

Рейфу пришло в голову, что девушка — тронутая или одержимая. На ее устах — древние слова, кои запрещены к произнесению Вселенской Церковью, коих место во веки веков во мраке и холоде. С огромным усилием он приподнял руку, чтобы осенить ее крестным знамением; но девушка со смешком перехватила его кисть, положила обратно на постель и стала осторожно обрабатывать его израненную ладонь, стирая кровь у основания пальцев. Она сняла повязку с его живота, освободила его от остатков клетчатых зеленых штанов: смачивая кожу, разрезала ее и маленькими кусочками отнимала от рваных ран на пояснице и на бедрах. «Ох… — вскрикнул он. — Ох!..» Девушка нахмурилась и принесла что-то с плиты, ласково приподняла ему голову и дала напиться. От жидкости стало легче: казалось, из пищевода она растеклась по всему телу, по рукам-ногам и ослабила боль. Он погрузился в теплоту, которую простреливали короткие пестрые уколы боли, и услышал, как девушка, снова замурлыкав под нос, прикрывает его ноги. Он соскользнул глубже, в сон.

Медленно наступил день, еще медленнее перешел в ночь, которая сменилась новым днем и новой темнотой. Рейф, казалось, выпал из времени, лежа то в полудреме, то во сне, чувствуя успокаивающее прикосновение бинтов и свежего постельного белья, видя мерцание где-то далеко над собой рукоятей семафора, страстно желая, но не имея сил добраться до них. Иногда (или это только казалось?), когда девушка подходила, он привлекал ее поближе, тыкался лицом в ее бедра, ощущая мамино тепло, а она гладила его по волосам, что-то говорила, что-то пела. Постоянно — и во сне, и наяву — ему слышался ее голос. Слова складывались в могучую сагу — в историю, которую до сего дня ни один человек не слышал да и не был способен придумать.

То была история сотворения Земли; Земли и страны, которую ее жители называли Страной Ангелов. Но прежде не было ни Страны Ангелов, ни планет, ни солнца. Существовало только Время — Время и пустота. Однако Время и было пустотой, а пустота была Временем. В нем — в ней — двигались цветные пятна, вспыхивали и дрожали всполохи света. Оно было полно шорохов, криков, а может, и мелодичных звуков, подобных гудению органа, — и все это резонировало в его теле, пока оно не входило в единый ритм с этой какофонией и не истаивало в ней. Иногда во сне ему хотелось закричать, но говорить он был не в силах, и упоительное богохульство продолжалось. Ему виделись коричневые туманы, которые колыхались и перешептывались, и сквозили ярко блещущей водой — то было суровое море, холодное и безбрежное, океан сотворяемого мира. Но сам сон был текуч, образы вспыхивали, изменялись, незаметно перетекали друг в друга, величаво уступая место новым, и растворялись во тьме. Появились первые рокочущие горы, которые то поднимались, вспарывая все вокруг, то снова проваливались. А илистое морское дно миллион лет накапливало мириады падающих на него умирающих крохотных существ. Писк скользящих на дно махоньких улиток был частью всеобщего хора, который сливался в сладкозвучной и мелодичной песне.

А боги уже существовали — древние боги, могущественные и многочисленные. Они глядели вниз, за всем наблюдали, взбаламучивали моря, шаря пальцами в иле. Все происходило в тусклом свете, в промозглом предрассветном мареве. Горы сотрясались, пятились и ворочались, будто прекрасные горбатые звери, которые отряхиваются от воды. И вот над ними взошло солнце, все согревая, разжижая туманы, рассылая по всем морям бесчисленные шаловливые танцующие блики. Боги покатились со смеху, а горы опять стали выкарабкиваться из ила, то и дело оскальзываясь, покуда не создали устойчивый облик дотоле бесформенной Земли. Звучало пение, катящееся подобно колесу, хотя не существовало ни «переда», ни «зада», было лишь осознание непрерывности, гигантских перемен, грандиозного вечноприсутствия Времени, Камни формировались, рассыпались в прах, вырастали снова, становились то твердыми, то текучими, покуда суша не приобрела свой нынешний вид. Так образовались обширные пастбища, поля и поросшие травой горы Страны Ангелов, у которой еще не было этого названия. Рейф увидел бесчисленные стада животных, бродящих по травостоям, следующих по кругу за кружащимся солнцем, и первых существ, напоминающих людей. Они были исполнены ярости, они дрались, и рубились, и складывали круги из камней в пустынных просторах, где гулял ветер; на кремнистых склонах они вновь и вновь находили трупы богов. Но боги уже намаялись, с севера подступали льды, солнце утонуло в собственной крови, наступил холод и мрак, оцепенение и зима.

И вот в пустоту явился Он; но то был не восславляемый Вселенской Церковью Христос. То был Бальдур — Бальдур Великолепный, Бальдур Вечноюный. Он шагал по земной тверди, и лицо его сияло яко солнце, и Древние люди в восхищении падали ниц пред ним. Обжигая морозом, ветер шарил по кругам из камня; и люди во мраке молили о даровании весны. Тогда Бальдур подошел к дереву Игд-разилю… «Какому-какому дереву?» в отчаянии мысленно вскричал Рейф, и голос прервался для смеха и беззлобно объяснил: «Игдра-зилю, великому Ясеню Мира, ветви коего пронзают основание рая, а корни змеятся по преисподней…» Бальдур подошел к Древу, где Ему предстояло умереть за грехи Божьи и человеческие; и они пригвоздили Его к Древу, повесили на пробитых ладонях. И все сошлись восславить Его, а тем временем кровь Его хлестала, растекалась струями и рассыпалась светящимися брызгами, и Он висел между преисподней, обиталищем Троллей и Великанов, повелителей Мороза, Огня и Гор, и Семью Небесами, где в Валгалле Тив, и Тхунор, и старый Вотан трепетали перед величием сотворенного.

От Его крови распространилось повсюду тепло, вернулся солнечный свет и выросли травы и полевые цветы, и кругом защебетали птицы, ища себе товарища вить гнездо. А вот наконец-то и церковь пришла, выйдя с востока, — властная, колокольнозвонная, сметая с алтарей медные свадебные пироги, а люди тем временем истребляли друг друга в битвах, досаждали друг другу, заливали землю кровью, потом стали строить города, сигнальные башни, роскошные замки, залитые светом. Древние боги ушли восвояси, а также эльфы, Призраки пустошей, каменные идолища — и унесли с собой изошедшего кровью прекрасного Господа. Напрасно священники взывали к Нему, именуя Христом, рассказывая, будто Он умер на дереве на горе Голгофе. Папский флот поплыл во все концы света, Англия пробудилась, в каждом очаге зажегся огонь, кругом все застучало, зажило, — но кровь Бальдура что ни весна течет снова и снова. Так и завершилась, вернувшись к самой себе, Великая легенда, на пересказ которой потребовались дни, а может, и недели…

Печка погасла, в башенной комнате было холодно. Рейф лежал неподвижно, с сознанием, что очень и очень болен. Семафорная площадка была царством коричневого и ясноголубого. Сочный коричневый цвет древесины, оранжевость рычагов управления, кремовость досок. А голубое исходило от неба, просачивалось через окна и дверь, отражалось бледными веретенами света на давным-давно безмолвствующем семафоре. Сама девушка была коричнево-голубой: смуглая кожа, платье и лента на голове — ледяной голубизны. Она наклонилась над ним с улыбкой, и вся тревога ушла. «Лучше, — пропел милый голос, — тебе теперь лучше. Тебе совсем хорошо».

Он сел на постели. Слабость неимоверная. Девушка отбросила одеяла, и тело окатило холодным воздухом, покалывающим кожу, как холодая вода. Он спустил ноги с койки, с помощью девушки встал. Рейф начал было оседать, рассмеялся и выпрямился, слегка пошатываясь. Ступни ощущали шероховатость пола. Он посмотрел на кровавые шрамы на животе и бедрах, на сморщенный член, жалко торчащий из пука волос. Она нашла ему что набросить на тело, по могла одеться, посмеиваясь над ним, вертя в разные стороны. Натянула на него пальто, застегнула пуговицы до самого горла, присела и обула его. Он наклонился над койкой, отдышался и почувствовал, что силы возвращаются. Его взгляд упал на рукояти семафора. Она отрицательно покачала головой и слегка подтолкнула его к двери. «Пойдем, — сказал голос. — Ненадолго».

Снаружи она опустилась на колени и потрогала снег. С запада дул влажный ветер. Вдалеке мирно сияли тронутые оттепелью холмы. «Бальдур умер, — пропел ее голос. — Бальдур умер…» И внезапно Рейфу почудилось, что он слышит щебет миллиона весенних ручьев, видит, как из-под прозрачного снега тянутся пестрые цветы. Он оглянулся на семафорные крылья на башне. Они показались ему нелепостью, угрюмым напоминанием о давно изжитом. Безусловно, они расстают и бесследно исчезнут, как этот снег. Они — часть бывшей, старой жизни. Впервые за долгие годы он сумел повернуться к семафору спиной без малейшего сожаления. Девушка скользила перед ним в летних туфельках, сверкая на снегу голыми лодыжками. Рейф последовал за ней — сперва нерешительно, потом все уверенней и уверенней, и силы его крепли с каждым шагом. А за ним высилась заброшенная сигнальная башня.

Два всадника двигались шагом, позволяя коням выбирать самый удобный путь. Тот, что помоложе, закутанный в плащ, ехал впереди и из-под края шляпы вглядывался в горизонт. Его седовласый смуглый спутник с лицом, продубленным ветром, восседал на коне невозмутимо, чуть сутулясь. Перед ним с одной стороны луки висел футляр с цейсовским биноклем, с другой стороны — кобура с мушкетом, ствол которого лежал на конской шее, а приклад был у самой руки всадника.

Поодаль слева, на пригорке, в небо тянулись кроны рощицы. Впереди, в середине чашеобразной долины, чернел домик сигнальщика, примыкающий к высокой узкой башне. Офицер спокойно осадил коня, вынул бинокль из футляра и осмотрел пост. Никакого движения, труба не дымится. В окуляры он заметил, что окна наглухо закрыты, а крылья семафора беспомощно повисли, словно крылья подбитой птицы. Капрал нетерпеливо ждал, конь под ним переминался и пускал из ноздрей клубы пара, но капитан все делал неспешно. Наконец он опустил бинокль и пришпорил коня. Животное двинулось вперед — по-прежнему шагом, высоко поднимая копыта и ставя их с превеликой осторожностью.

Здесь снег был особенно глубок. В низинку его намело вволю, а после дневной оттепели сугробы покрылись корочкой льда. Кони скользили, спускаясь по склону к домику сигнальщика. У его двери капитан спешился, бросив поводья и не привязывая коня. Он зашагал вперед, впившись взглядом в перемычку и доски двери.

Метка. Метка повсюду: над дверью, на дверном полотне, на стенах. Круг с чем-то крабообразным внутри — не то ребус, не то пиктограмма — единственное, на что был способен Древний народ, — похоже, они не оставляли людям никаких иных знаков. Капитан эту метку видел уже не раз, так что не удивился. А капралу это было внове. За спиной капитана испуганно охнули, щелкнул взводимым курком пистолет; краем глаза он видел, как его молодой спутник сделал инстинктивное суеверное движение свободной левой рукой, отгоняя нечистую силу. Офицер чуть усмехнулся, почти машинально, и толкнул дверь. Он заранее знал, что за ней, потому и страха не было.

Внутри пристройки к башне было холодно и темно. Гильдеец медленно огляделся — руки в боки, расставленные ноги крепко упираются в дощатый пол. Было слышно, как снаружи конь грызет удила и пофыркивает на морозе. На настенном крюке бинокль, пол вымыт, плита вытерта до блеска, растопка аккуратно сложена поверх бревен. И везде, на всех деревянных поверхностях, пляшет магическая метка.

Капитан прошел в середину комнаты и осмотрел то, что лежало на койке. Кровь на теле почернела и заледенела; на животе зияли раны, словно разодранные в крике рты; в остекленевших глазах не было никакого выражения; одна рука тянулась вверх, в сторону рычагов семафора, до которых было футов восемь.

За его спиной визгливо заговорил капрал, стараясь гневным тоном сбить свой страх:

— Вот падлы! Это дело рук Тех. Они тут похозяйничали!

— Нет, — мотнул головой капитан и без особой уверенности в голосе добавил: — Это дикая кошка.

— И все-таки они тут были, — хрипло сказал капрал. Тут он вспомнил, что на снегу вокруг ни одного следа, и ярость опять вскипела в нем. — А впрочем, следов нет. Как они могли сюда попасть?

— А как сюда попадает ветер? — буркнул капитан.

Он еще раз взглянул на труп. Он был немного наслышан об этом пареньке, о его служебных успехах. Гильдия потеряла славного работника.

Как они могли прийти, эти Призраки пустоши?.. Капитан избегал называть их теми именами, которыми их наградил простой народ. Какие они, в каком виде являются? О чем говорят с умирающими в запертых изнутри хибарах? И чего ради они оставляют свои метки?..

Ему почудилось, что ответы сами собой складываются в его голове. Словно выкристаллизовываются из холодного, чуть сладковатого воздуха этого чертова места, вдуваются с каждым порывом ветра. «Все это пройдет, — явилась мысль, — и минет, как сон. Руки не будут больше кровяниться о сигнальные рычаги, молодые ребята не будут больше замерзать в одиночестве на своих дозорных постах. Сигналы, быстрые как мысль, будут перелетать с континента на континент, через моря и океаны. Худо ли, хорошо ли, но это все пройдет…»

Капитан по-птичьи затряс головой, словно норовил отряхнуть наваждение этого места. Благодаря какому-то внутреннему наитию он понял, что не узнает больше ничего. Древние Духи, Призраки пустоши, улепетнули вместе со своими волшебными способностями и знаниями. Всегда они ускользают во все еще сохранную темноту. До того дня, когда исчезнут навсегда. Они — бывшие и не бывшие…

Он достал блокнот из-за пояса, вырвал листок, что-то написал и протянул капралу.

— Будьте добры, передайте это через Голден-Кап.

Капитан подошел к двери и застыл, глядя поверх холмов на слабо виднеющиеся на фоне неба и кажущиеся спичками семафорные крылья башни на востоке. Мысленно он представил себе карту, следуя за посланием по линии, от одной принимающей башни к другой — щелк-пощелк, так и пойдет, пойдет. Сперва до Голден-Капа, где огромные крылья воздеты над медленно набегающими ледяными морскими волнами; потом по линии первого класса до Аква-Сулиса и опять вдоль Великой Западной Дороги. Не пройдет и часа, как послание достигнет пункта назначения — холма Силбери; и понурившийся человек в зеленой форменной одежде поспешит на совсем деревенского вида улочку Эвебери и постучится в одну из дверей…

Капрал поднялся на сигнальную площадку, укрепил листок из блокнота на подставке и приналег на рукояти, проверяя, насколько они заледенели. Потом расправил плечи и толкнул рукояти в полную силу. Мертвая башня ожила, тишину огласило пощелкивание крыльев. «Внимание, внимание!…» Затем сигнал «Начало передачи», значок адресата: восточная линия. Движение смахнуло облачко пушистого снега, и снежинки полетели вниз, медленно кружась и поблескивая на фоне серого неба.

ФИГУРА ТРЕТЬЯ

Брат Джон

В мастерской, под низким потолком, царил полумрак: свет проникал только через два зарешеченных круглых оконца в дальнем конце помещения. Вдоль стен из руста выстроился ряд заготовок для литографских камней. Один угол комнаты занимала массивная раковина с топорно сделанными трубами и кранами, рядом с ней стояла скамья; в воздухе ощущался слабый запах — сырой, острый запах влажного песка.

На скамье сидел краснощекий полноватый низкорослый молодой мужчина в темном одеянии монаха адхельмийской обители. Он работал и чуть слышно, без мелодии, насвистывал. Эта привычка не раз навлекала на украшенную тонзурой голову брата Джона громы и молнии начальства; но привычка успела въесться, а вторую натуру уже не изменить.

Перед монахом лежал кусок известняка длиной около двух футов, толщиной дюйма в четыре. Чуть дальше стояли коробки с серебристым песком. Брат Джон был занят шлифовкой камня — через отверстия засыпал песок в металлический полировальный круг, затем проворно прикладывал его к заготовке и вращал, а водная шлифовальная эмульсия делала свое дело. Работа была нудная и вместе с тем требующая крайней тщательности: по окончании на камне не должно остаться ни единой царапины. Время от времени он проверял, ровная ли поверхность камня, накладывая на него стальной прямоугольник. В результате нескольких часов работы камень был почти отполирован; работа вступила в завершающую и самую напряженную стадию. На отшлифованной зернистой поверхности не должно быть изъянов — подрядчик Альбрехт непременно обнаружит неровности, а что за этим последует — брату Джону было отлично известно. Начальник литографского цеха извлечет из своей сумки хранимый специально для таких случаев короткий стальной кинжал, концом его клинка проведет крест-накрест по полировке — и изволь, братец Джон, шлифовать по новой. Совсем недавно он имел несчастье стирать один такой insignium — знак гнева замечательного мастера.

С предельной осторожностью он промыл камень водой из шланга, надетого на один из кранов. Затем еще раз проверил поверхность, тщательно избегая касаться ее пальцами, даром что на них не могло быть жира. Достаточно самой малой малости жира, пятнышка масла из пресса, прикосновения потной руки — и вся работа насмарку. И то сказать, работа монахов в литографском цехе была настолько тонка, что у станка они надевали льняные маски, дабы не запачкать камни своим дыханием.

Все было в порядке, и Джон, все так же насвистывая, приступил к окончательной полировке, для чего взял из своих запасов самый мелкий песок. И вот работа завершена — критически оглядев приятную глазу кремовую поверхность, он еще раз ополоснул камень, прислонив его к стене, чтобы смыть песок с боков и задней части. После чего, пыхтя, он перенес его в другой конец мастерской на платформу небольшого подъемника в толстой стене, дернул за веревку звонка, сверху звякнули в ответ, и предмет стольких его трудов медленно пополз под потолок и скрылся. Брат Джон поставил на место полировальный круг и лоточки с песком, вымыл раковину. В сливе заурчало; он ковырнул в трубе палкой, и вся вода, всхлипнув, ушла. Низкорослый монах неспешно последовал за своим камнем — вверх по винтовой лестнице.

В отличие от шлифовальной мастерской, главный литографский зал был просторен и светел. Высокие окна выходили на волнистые холмы залитого радостным апрельским солнцем плодородного земледельческого края на границе между графствами Дорсет и Сомерсет. Вдоль одной стены были сложены заготовки, а у другой стены невысокий помост возносил на подобающую высоту конторку подрядчика Альбрехта. Дверь за конторкой вела в его рабочий кабинет — квадратную комнатку, заваленную всяческими счетами, фактурами и квитанциями, откуда можно было попасть в следующее помещение — кладовую, где на сосновых этажерках теснились банки с красками самых разных оттенков. В этой кладовой стоял острый сладковатый запах.

В центре комнаты два длинных выскобленных добела стола были завалены пробными оттисками текущих работ; вокруг них четверо из шести временно причисленных к цеху послушников сидели и прилежно разрезали листы ножницами. За столами, на второй приподнятой площадке, стояли поодаль друг от друга три до блеска вычищенных пресса — предмет гордости и главная услада мастера Альбрехта.

Не так давно из-за этих машин несложной конструкции у Джона были неприятности. Медные декели по традиции смазывали медвежьим салом, но в теплую погоду они распространяли тошнотворный запах, и Джон, чувствительное обоняние которого не переносило вони, раздобыл в одном городском гараже обычное машинное масло и заменил им смердящий состав. Мастер Альбрехт был вне себя от ярости, наложил на него многонедельную епитимью, которая включала в себя, помимо прочих неприятных повинностей, замену бунтарского масла на проверенное временем медвежье. Монаху пришлось покориться, но про себя он побожился, что, случись ему достичь сияющих высот начальника литографского цеха, он непременно откажется от вонючей смазки.

Все так же насвистывая, брат Джон вошел в цех, но звук замер под яростным взглядом мастера Альбрехта. Джон подошел к одному из прессов и подождал, пока работающий за ним брат Джозеф не закончит печатать. Наконец тот вынул многокрасочный оттиск: грудастая деревенская девка держит ячменный сноп, а под ней надпись: «Жнецкий эль. Произведен по лицензии в монастыре Сент-Адхель-ма, Шерборн, Дорсет».

Звонок известил о перерыве в работе, и монахи, на время освобожденные от обета молчания, говорливой толпой повалили в обеденный зал. Брат Джон и брат Джозеф сели в углу, поодаль от других, чтобы обсудить план послеобеденной работы, потому что со звон ком они опять будут вынуждены молчать, а начальство косо смотрит на общение жестами или записками — как на отлынивание от обета молчания.

В два часа, когда они поднимались, чтобы вернуться в литографский цех, появился послушник с запиской, которую он передал брату Джону. Монах прочел ее, показал брату Джозефу и с деланным отчаянием закатил глаза. Его вызывали пред грозные очи самого аббата, и он наспех перебирал в уме, за что его могут притянуть к ответу, вспоминая свои последние грехи: как дурные поступки, так и упущенные возможности сделать добро.

Получасовое ожидание аудиенции в приемной лишь взвинтило нервы брата Джона; он беспокойно ерзал на стуле и разглядывал квадраты солнечного света, которые медленно перемещались по стенам; напротив монастырский счетовод Томас, противно скрипя пером, что-то строчил на длинных свитках, на которых велась вся церковная документация, и время от времени вскидывал на него холодные обвиняющие глаза. Наконец в половине третьего брату Джону было позволено зайти к своему духовному начальнику.

Повторялось обычное: отец Мередит читал нескончаемые бумаги из лежащих на столе стопок и лишь иногда поглядывал на него поверх очков в квадратной оправе, а брат Джон безмолвно потел и сопел, страшно нервничая, с налитым кровью лицом. В святая святых Джон бывал крайне редко, и воспоминания о посещениях этого кабинета были не из лучших. Он шарил глазами по комнате, освежая в памяти детали ее обстановки. Кабинет преподобного выглядел не столь аскетично, как остальные монастырские помещения: на полу — персидский ковер замысловатого рисунка, у одной стены — шкаф с книгами, в углу группа бронзовых статных зефиров поддерживала большой глобус. На конторке с кожаным верхом в беспорядке лежали книги и бумаги. Там же стояла пишущая машинка аббата — исполинских размеров агрегат, украшенный коринфскими колоннами, которые внизу превращались в возмутительные металлические лапы. Сквозь приоткрытые двери винного шкафчика было видно, что в нем добрый запас; над шкафчиком висела пиета — плач Богоматери — времен позднего Возрождения, а над рабочим столом отца Мередита взгляд притягивало мрачное испанское распятие.

За окнами виднелись залитые солнцем отлогие окрестные холмы. Брат Джон перевел взгляд с бередящей душу фигуры распятого Христа на далекий горизонт. Долгое время он следил за неспешным движением наползающих друг на друга белых облаков и чуточку вздрогнул, когда отец Мередит наконец заговорил.

— Брат Джон, — сказал он, — произошло нечто… занятное. Джон немного воспрял духом. Почем знать, может, аббат вызвал его совсем не затем, чтобы всыпать за какой-либо полузабытый проступок. Уведя брови предельно вверх, он изобразил на лице крайнюю степень заинтересованности в сочетании с приличествующим преданным самоумалением. Его гримаса имела сомнительный успех. Отец Мередит раздраженно постучал пальцами.

— Можешь говорить, брат…

Устав адхельмийского ордена ремесленников и мастеров суровостью не отличался; единственным требованием было молчание в дневное время, но этого требовали неукоснительно.

— Спасибо, преподобный отец, — обрадованно сказал брат Джон и умолк. Пока что говорить было нечего.

Отец Мередит еще раз перебрал бумаги на столе и прочистил глотку — слабенькое покашливание, близкое к блеянию.

— Мда… Суть в том, что нас… э-э… как бы просили представить… э-э… как бы художника. Дело темноватое, и я про него знаю не то чтобы много, но, по-моему… небольшая смена обстановки, брат, может оказаться… как бы благотворной…

Брат Джон кротко склонил голову. Очень даже вероятно, что последнее замечание связано с происками мастера Альбрехта; после инцидента с медвежьим жиром Джон ни разу толком не виделся с ним. Да и словцо «художник» произнесено с какой-то особенной интонацией… Джон всегда радостно следовал за кем-нибудь в материях духовных; что же до вопросов творчества, то тут он был одержим грехом гордыни.

— Я весь в вашей воле, преподобный отец, — пробормотал он.

Аббат звонко хмыкнул. Мгновение-другое он изучал Джона поверх очков. Ему было отлично известно происхождение стоящего перед ним монаха. Родители — бедняки, потомственные дурноварий-ские сапожники. Уже с малолетства Джон не питал любви к семейному делу; когда его засаживали за сапожную колодку, вскоре оказывалось, что он малюет мелками на рабочем табурете, набрасывая портреты братьев и посетителей крохотной мастерской. Отец частенько хватался за широкий ремень, чтобы поучить «змееныша», и клялся или выбить из него душу, или наставить на путь истинный. Однако толстощекий мальчишка, во всем прочем покладистый и послушный, в этом отношении проявлял неожиданное упрямство. Он редко расставался с мелками и карандашом; когда все это отнималось, он рисовал угольком из камина или просто носком башмака. Его картинками и зарисовками были испещрены все грубо оштукатуренные стены его комнаты, а ремонт башмаков шел чем дальше, тем хуже. Деваться некуда, пришлось разрешить ему следовать своей склонности; отец утешился тем, что семья таким образом избавится от лишнего рта. В этой Англии талант Джона мог найти применение только в одной области, а потому он ступил на духовную стезю и в четырнадцать лет стал послушником сент-адхельмского монастыря, что в двадцати с лишним милях от дома.

Первые месяцы стали испытанием и для юноши, и для его наставников: как любой подросток из простой семьи, Джон не умел читать — пришлось вместо художнического ремесла сперва освоить грамоту. Впрочем, послушник быстро сообразил, что только через буквы придет к успеху в заветном искусстве, он с неистовым рвением взялся за книги и год спустя был допущен к монастырским урокам живописи, которые вел мастер-художник брат Пьетро.

Но тут его снова поджидало разочарование: рисовать с натуры запрещалось, и юный ученик часами неутомимо срисовывал с образ цов. Копирование антиков помогало ему набить руку, дисциплинировало глаз, но удовлетворения не приносило. Отдушиной стала литография. Поначалу, правда, он проклинал сложность этого искусства; в него не лезла длинная нудная история ремесла, которую брат Пьетро заставлял учить назубок. Однако цвет и фактура камня, обилие способов обработки пробудили к жизни таящееся в Джоне дарование. Пусть спрос в обществе на изящное искусство был мал, но большинство светских заказов требовало изощренного мастерства; трудясь усердно, Джон в последующие годы улучшил буквально все наклейки на бутылках и ящиках, производимых монастырской мастерской. Подрядчик Альбрехт признавал за ним если не великий талант, то первоклассное владение ремеслом, работать по-своему не мешал, и к тридцати годам Джон пользовался громкой славой среди собратьев-художников. (Иногда он называл себя с горьким юмором «гением соусных бутылок».) Пивоварение было одной из множества областей производства, в которых масштабно участвовала церковь, и на Джона посыпались заказы из других мест и из тех принадлежащих духовенству цехов, где недоставало своих творческих работников. Денежки потекли в сент-адхельмскую монастырскую казну, и большей частью в этом крылась разгадка, почему все, даже вспыльчивый начальник литографского цеха, были столь снисходительны к вспышкам его своенравия. Рисовальщиком брат Джон был замечательным и, если его не донимали наставлениями, работал в охотку; подобные качества адхельмцы всегда ставили выше слепого подчинения нормам устава и более или менее бесцветной набожности. Хотя и у терпения бывает предел, бывает…

Слова брата Джона прервали быстрое течение мыслей настоятеля монастыря.

— Преподобный отец, не могли бы вы… я имею в виду, известно ли вам, что это за работа?

Нет. — Аббат явно покривил душой; он сгреб лежащие перед собой бумаги, положил на кипу других, потом взял опять. — Впрочем, могу сказать, что она связана с нешуточным путешествием. Поедешь в Дубрис, там поступишь в распоряжение епископа Лудена. Рассчитывай на многомесячную отлучку — быть может, на все время заседаний… э-э… Суда церковного благостроения под началом отца Иеронима. Должно сказать, что работа имеет… э-э… некоторую важность, и поручения тебе будут давать прямо из Рима. — Он снова откашлялся, со смущенным видом вертя в руках ручку. Потом энергично продолжил: — Брат, тебе предстоит дело исключительной важности и — случай оказать церкви подлинную услугу. Это будет получше, чем малевать пивные наклейки, а?

Брат Джон молчал. Его мысли, привыкшей неспешно бродить по подземным лабиринтам сознания, пришлось бежать как ошпаренной. В пользу предложения можно сказать многое: опять же смена обстановки, как правильно говорит отец Мередит, и путешествие по Англии весной — в ту пору, которая всего милей его сердцу. К тому же раздумывать, похоже, не приходится: уж если мастер Альбрехт решил на время выпереть его из монастыря, тут и молитва не поможет. Есть и профессиональная гордость: выбрали его — это, ясное дело, признание его таланта. Все упирается в одно… Из деятельности Суда церковного благостроения ничего хорошего, ничего доброго не выйдет — отцу Мередиту это известно не хуже, чем прочим. Потому что в прошлом существовало нечто подобное, только под другим именем — и это имя, даже на Западе, где церковь царит безраздельно, имеет дурную славу.

Инквизиция…

Джон вошел в огромный дубрисский замок через Старые ворота вместе с шумной воскресной толпой, состоящей из монахов нищенствующего ордена, солдат и горожан, которые отправлялись на пикник с корзинками со снедью и пивом, мужчины важно шествовали в лучших воскресных костюмах, вокруг женских юбок галдели и резвились детишки. Пришлось пережидать поток людей; его проводник, — священник в красной сутане — нетерпеливо переминался с ноги на ногу, перекладывая из руки в руку большую связку книг. Перед Джоном высилась вторая стена, а над ней в небо устремлялась огромная главная башня замка, устрашающая своими размерами и массивностью кладки. Во внутреннем дворе, до самой башни Констебльс-ких ворот, раскинулись ярмарочные строения, над ними вился ароматный дым; без умолку наигрывали фисгармонии; двигались толчками карусели: вертелись голые златовласые нимфы, лошади и волшебные звери таращились в проходы между ларьками. Лаяли и выли цирковые собаки, темнокожие факиры пускали изо рта струи огня; тут же были плясуны и жонглеры, а на задворках призывали посмотреть все эротические прелести Востока. Поблизости силачи с дубинками мерялись силой, расшибая головы соперникам, — временные помосты из досок на пивных бочках покоричневели от пролитой крови; тут же гибкие парни в бледно-голубых обтягивающих трико до крови нахлестывали друг друга по ногам пуками лозы. Между палатками резвились дети: мальчишки и девчонки. Встречались и священники, и предсказатели будущего, и — непременно под ручку с грудастыми хохочущими бабенками — моряки, чьи смоляные косички залихватски торчали над воротниками. Папский голубой цвет так и лез в глаза, а малиновые широкие одеяния офицеров инквизиции мелькали повсюду. Шумный, пестрый хаос. Неподалеку от главной башни поднимался столб дыма; над большой площадью рядом с синим полотнищем папы Иоанна развевался королевский кроваво-красный стяг.

Проводник потянул Джона за рукав, и монах пошел за ним, зачарованный царящей вокруг шумной суетой. По подвесному мосту они подошли к башне внутренней стены — священник прокладывал дорогу в толпе, энергично работая локтями. У стены внутреннего двора ждало еще одно увеселительное зрелище — в клетках под открытым небом были заперты первые обвиняемые, ждущие Суда церковного благостроения. Вокруг них собралась неистово орущая толпа. Джон пригляделся и увидел, что один мужчина в клетке колотил нападающих палкой, которую исхитрился у них же вырвать. Его глаза налились кровью от ярости, на бороде висели клочья пены. В следующей клетке ярмарочной публике грозила высохшими кулачками старуха; на ее голове зияла рана — наверно, кто-то запустил камнем, и кровь заливала лицо и шею. Рядом с ней молодая пригожая длинноволосая женщина, выказывая свое презрение толпе, кормила грудью ребенка. Джон отвернулся с тяжелым чувством и последовал за хлопающей сутаной в верхний двор замка. Его уже ознакомили с будущими обязанностями — он будет заносить на бумагу для последующего представления в Рим все стадии работы Суда под началом истребителя ведьм отца Иеронима. Начнет он с протоколирования Вопрошения схваченных.

Помещение, отведенное для допросов, находилось под главной башней замка — туда вела винтовая лестница. Джон прошел через большой парадный зал — та стена, где находилось распятие, была занавешена алой материей в преддверии работы Суда. Возле лестницы, прислонив алебарду к стене, стоял воин в папском голубом мундире. При виде проводника Джона он схватил алебарду и вытянулся по стойке «смирно». Священник застучал сандалиями по ступенькам винтовой лестницы; Джон следовал за ним, неся записные книжки и котомку с красками, кистями, карандашами, резинками и прочими художническими принадлежностями. Низкорослый монах предчувствовал недоброе и пытался унять расшалившиеся нервы.

Они спустились в просторную комнату с единственным зарешеченным окошком под самым потолком, откуда веером струился лиловато-синий свет. В дальнем конце комнаты горела масляная лампа, под ней стояла группа дородных мужчин в темных одеяниях, у каждого на груди виднелся insignium члена Суда — рука с молотом и молнией; один священник что-то бормотал, склонившись над лотком с инструментами непонятного назначения. Джон разглядел какие-то острые колесики, странной формы кандалы, кольца с металлическими шипами; другие инструменты, разложенные в ряд, он узнал — и у него мороз пошел по коже. Станочек с зазубренными зажимными щечками, как пить дать gresillons — тиски для больших пальцев. Он знал, что такая штука существовала в незапамятные времена. Ближе к нему стоял необычного вида стол из необструганных досок — по бокам деревянные круги, разводимые рычагом в разные стороны, что ясно изобличало назначение механизма. С потолка свисали веревки, перекинутые через ролики; горела жаровня, и щипцы в ней уже докрасна раскалились, а чуть в стороне были свалены свинцовые чушки.

Стоящий рядом с Джоном священник счел своим долгом вполголоса закончить те разъяснения, которые он начал еще тогда, когда они шагали через весь город из монастыря в замок.

— Коль скоро такие преступления, — говорил он, — как ведовство и ересь, как восхваление дьявола, общение с демонами мужеского и женского полу и сходственные мерзопакости, а также сделки с самим Повелителем Мух — суть crimen excepta, то бишь преступления не столько плоти, сколько духа, — то они неподсудны светскому суду, а свидетельские показания в сих случаях не могут быть даваемы и принимаемы в соответствии с обычной юридической практикой. Наш же Суд зиждется на наличии улик неосязаемых, кои достаточно весомы, дабы выступать доказательством вины того, кого подвергают Вопрошению. Сим объясняется то, что мы узаконили применение пытки; смерть виновного кладет конец очередному посягательству Сатаны на Божий промысел, о чем сказано Вселенской Церковью устами наместника Божьего на земле папы Иоанна; покаявшийся еретик смертью спасается от большего падения в пучину кощунства и тем самым оставляет себе надежду попасть в Царство Божье.

Брат Джон, лицо которого исказилось подобием болезненной гримасы, осмелился перебить его вопросом:

— Но разве вашим пленникам не оставлена возможность чистосердечно во всем признаться? Вдруг они пожелают исповедаться без Вопрошения?..

— Не может быть чистосердечного признания без принуждения, — осадил его собеседник. — Раз собранные нами улики суть неосязаемы и даны свыше, то всякий подозреваемый уже виновен — только потому, что заподозрен. — Он скользнул взглядом по ролику на потолке и свисающей с него веревке и продолжал: — Исповедь должна быть искренней. Должна идти от сердца. Ложное признание, лишь бы избежать страданий при Вопрошении, не нужно ни Церкви, ни Господу. Цель наша — спасение душ тех бесчестных негодяев, что предстают пред нашим Судом, — пусть даже ценой умертвления их плотской оболочки. По сравнению с сохранением души для жизни вечной, все остальное шелуха.

Бормотание священника в дальнем конце комнаты внезапно прекратилось. Проводник Джона растянул губы в зловещей улыбке.

— Замечательно, — сказал он. — Вот ты и дождался, брат. Скоро начнут.

— Что они там делали? — спросил брат Джон. Его собеседник не без удивления уставился на него.

— Как что? Естественно, благословляли инструменты для Вопрошения…

— Однако ж, — сказал брат Джон, потирая выстриженный кружок на голове, что он делал только при крайней озадаченности, — никак не возьму в толк, как можно забрюхатеть от инкубуса? Ежели все так, как вы говорите, и баба может понести от этого самого инкубуса — демона с мужским хозяйством, тогда теория насчет дьявольского наваждения основана на песке. Зачатие от Сатаны бесспорно означает…

Священник резко обернулся в его сторону и сверкнул глазами.

— Советую тебе вдуматься хорошенько, — сказал он. — Этот вопрос скользкий, на нем и лоб можно расшибить. Да, бесы бесплотны и бесполы, и не способны оплодотворять женщин; так и их повелитель бесплоден пред лицом Господа. Но заполучив в облике демонов-инкубусов мужское семя и перенеся его невидимо по воздуху, они выполняют свое черное дело. Сам видишь, брат, противоречия нету. Я не еретик.

— Понятно, — выдавил из себя смертельно побледневший Джон. — Простите меня, брат Себастьян. Мы, адхельмийцы, народ ремесленный, больше петрим в технике и механике, руки кой-чего умеют, а учение самое поверхностное…

Где-то вдали раздались звуки труб, смягченные толстыми стенами.

Брат Джон уезжал из Дубриса верхом по изрытой колеями дороге, которая вилась среди зарослей в северной части города. Он мешковато сидел в седле, ссутулившись и уставившись в землю. Пропыленная малиновая ряса, подол которой был теперь перепачкан и потерт, хлопала по икрам; брат Джон совсем отпустил поводья, и лошадь брела по своей воле, беря то влево, то вправо. Частенько она останавливалась, но Джон ее не погонял. Он был весь погружен в свои мысли и лишь раз поднял невидящие глаза к горизонту. На щеках не осталось и следа румянца, лицо приобрело серовато-зеленый покойницкий оттенок; временами по телу пробегала дрожь, словно его трепала лихорадка. Да и в весе он поубавился; опояска, которая прежде едва сходилась на брюхе, висела свободно. Знакомая котомка была приторочена к луке, но исписанных блокнотов в ней уже не было — они, если можно верить словам брата Себастьяна, со специальным гонцом отправлены в Рим. Перед отъездом инквизитор поблагодарил Джона за прилежание и хорошие протоколы, обнадежив насчет дальнейшей работы — дескать, предстоят слушания многочисленных дел сообщничества с дьяволом в Кенте. Но Джон промолчал, и брат Себастьян отошел от него, раз-другой неодобрительно и вопрошающе на него оглянувшись. За долгие недели работы он успел приглядеться к брату Джону и подозревал, что у того где-то в глубине души таится ересь. Временами его подмывало нафискалить отцу Иерониму, останавливала только боязнь нежелательных последствий. Как бы Джон ни умалял теологическую ученость адхельмийцев, их орден пользовался заслуженным почетом в стране, к тому же этот мазилка выполнял работу по поручению Рима. Брат Себастьян исступленно и неустанно пекся о делах веры, но бывают случаи, когда даже рьяный верующий обязан на что-либо закрывать глаза…

Мимо протарахтела крестьянская повозка, взвихрив облако белесой пыли. Лошадь Джона шарахнулась в сторону, и монах с отсутствующим видом мягко пожурил ее. В лабиринте его сознания все еще метались какие-то отзвуки. Шепот, нарастающий и стихающий, как всплески и шипение морских волн; вопли обреченных и умирающих. Шипение жаровен, щелканье рвущих плоть кнутов, скрип пыточного стола, треск и лопающийся звук, когда механизмы рвали сухожилия, калеча Творенье Божие. Джону довелось увидеть все: и как вырывают груди раскаленными добела щипцами, и как заливают в глотку жидкий свинец, и как на икры надевают сапоги с кипящим металлом, и как сажают на раскаленный или на утыканный шипами стул, наваливая на бедра жертвы свинцовые чушки… Дыба, раздавленные пальцы… Распарившиеся палачи сбрасывали рубахи и продолжали свое дело, а наверху сумасшедший судья вырывал у исходящих пеной эпилептиков клевету на новых обреченных… Карандаш и кисть Джона так и летали по бумаге, а рядом стоял с хмурым видом брат Себастьян, дергая себя за губу и тряся головой. Казалось, руки Джона работают сами собой, переворачивают страницы, хватают то чернила, то краски, рисунки становятся все живее, все правильнее ложатся тени. Потрясающее боковое освещение; сверкающий пот на телах, вытянутых или скорченных в пароксизме боли; руки, вывихнутые из суставов, лопнувшие на дыбе животы, лужи свежей крови на полу. Создавалось впечатление, что художник пытается запечатлеть на бумаге зловоние, даже грязь и неистовые звуки этого подземелья. В какой-то момент брат Себастьян, помимо воли, сам потрясенный, оттащил Джона прочь, но не мог заставить прекратить работу. Тот нарисовал, как во внутреннем дворе крепости четыре саф-фолкских тяжеловоза раздирают на части тело колдуна; как обреченные мужчины и женщины сидят, привязанные, на бочках со смолой в ожидании факела; зарисовал он и то, что остается, когда пламя угасает. «Не допусти, чтобы ведьма осталась жить! — сказал ему на прощание Себастьян. — Хорошенько запомни это, брат. Не допусти, чтобы ведьма осталась жить!..» Сейчас губы Джона безмолвно повторяли эти слова.

Ночь застала его милях в шести от Дубриса. Он неуклюже спешился в темноте, привязал лошадь и напился из ручья. Мешок с кистями и красками он швырнул в поток и долго глядел в ту сторону, куда мешок уволокло течением, хотя из-за темноты не мог проследить его путь.

При такой скорости путешествия понадобилось несколько недель, чтобы добраться до родных мест. Временами он не там поворачивал на развилках; иногда его подкармливали в селениях по пути, и тогда он благословлял дающих и рыдал. Однажды на него напали оборванцы, но шарахнулись при виде его белых губ и остановившихся глаз, бросились наутек от этого не то помешанного, не то зачумленного. Наконец он оказался в Дорсете, отклонившись в пути на много миль от дороги на Бландфорд-Форум. Какое-то время он двигался на запад за излучинами Фрома, а у Дурноварии повернул на север к Шер-борну. Там нашлись люди, которые, уважив малиновую рясу, указали ему дорогу, сунули в узелок буханку хлеба, к которой он так и не притронулся. В середине июля он достиг адхельмийского монастыря, у самых ворот подарил истощенную лошадь какому-то оборванному мальчишке. Ошарашенный аббат поместил его в монастырский лазарет и предпринял немедленные розыски лошади, но той и след простыл. Джон лежал в келье, убранной пестрыми летними цветами — фуксиями, бегониями и розами из монастырского сада, и наблюдал, как по стене бегают солнечные блики, как по голубому небу бегут легкие облака. Заговорил он лишь однажды — с братом Джозефом. С глазами, перепуганными и дикими, он вдруг сел прямо на постели и вцепился в запястье юноши.

— Я наслаждался ею, брат, — прошептал он. — Да охранят меня Господь и святые, я наслаждался своей работой…

Напрасно Джозеф пытался успокоить его.



Поделиться книгой:



Регистрация