Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Двое любят друг друга - Тове Дитлевсен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тове Дитлевеен

ДВОЕ ЛЮБЯТ ДРУГ ДРУГА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Проснешься однажды утром и уже наверное знаешь: так оно все и есть. Ты уже перебрала тьму мельчайших, еле приметных, впечатлений, догадок; позади остались недели сомнений, когда сердце маятником металось между надеждой и страхом. И вот буря улеглась, и безразлично, на что ты надеялась и чего страшилась, потому что теперь дело пойдет так, как уже не раз бывало в прошлом, — все это ведь уже было.

«Когда входишь в лета, впереди почти ничего не остается такого, чего ты не переживала бы раньше», — подумала Ингер, — вся шкала чувств изведана и отработана, как старый рояль».

Ее затошнило от запаха кофе, которым тянуло из столовой, где сидели за завтраком ее большие дети. Всякий раз, когда ее настигала беременность, кофе приобретал вкус ржавого железа. Завеса, неизменно отгораживавшая ее от реальности, внезапно поблекла и истончилась, стала прозрачной, как паутина. Кажется, вот–вот порвется. Она закрыла глаза, но свет будто тонкими иглами покалывал веки. И она поспешно вызвала в памяти соленое печенье и апельсины. Когда она носила в своем чреве Сусанну, то случалось, ехала трамваем в другой конец города, стоило ей услышать, что в тамошней лавке торгуют нашатырными драже. В ту пору шла война, и раздобыть соленое печенье было нельзя. Да и апельсинов не видели уже много лет.

Зато как несказанно обрадовалась она, когда Торбен однажды принес ей горсть крошечных, кислых, сморщенных райских яблочек. Он стоял в дверях кухни, дождевая вода ручьем стекала с него, а он, протянув руку жене, осторожно разжал ладонь:

«Гляди, что я тебе принес!»

Картинка из прошлого, незначительный эпизод, застывший в памяти, словно какая–нибудь мушка в янтаре. Нынче Торбен это, наверно, даже не вспомнит. В первые годы супружества, беспрерывно изливая перед ней душу, он словно бы отдал ей во владение свое прошлое и тем самым лишился его. А от общих их воспоминаний он шаг за шагом отказывался, и вся память его сохранно дремала в ней и росла, как некий второй плод, как беременность. Два года назад он стал штатным критиком газеты «Миддагспостен», и тут он словно отправил на свалку свой строгий костюм конторского чинуши и носил теперь твидовую куртку с кожаными заплатами на локтях и клетчатые сорочки да еще шляпу с низкой тульей. Ему хотелось укрыться от чужих взглядов, и в этом было что–то невыразимо трогательное. Часто задумывалась она над тем, как сурово, как безжалостно судьба вынуждает человека придерживаться строго установленных норм, не отступая от них ни на шаг. У других четко видишь это, у себя — нет. Торбен только и знал, что заметать следы. Ему бы войти в чужое сознание и выскользнуть из него, как тень, не отпечатываясь в нем. Быть словно иней на оконном стекле, словно призрак, проникающий сквозь зеркала. Интересно, сам–то он отдавал себе в этом отчет? Никто из детей никогда не вторгался так глубоко, так болезненно в ее душу, как он, и виделся и в этом какой–то порок. Когда же она пыталась прикрыть его образ другим, образ этот мутился — как размывается отражение в прозрачной воде пруда, стоит лишь ее взбаламутить. «Как только ты терпишь такое!» — недавно сказала Вера. Вера — давняя школьная подруга, и случай поселил ее совсем рядом, через три дома от них — от Торбена и Ингер. Но она имела в виду всего лишь этот беспорядок с деньгами, да и обычный нелегкий жребий жены человека, за каждодневным приходом и уходом которого никак не уследишь. Ингер никому не могла объяснить, что за человек ее Торбен. Всякий раз, когда она бралась за это, выстраивался лишь набор ничем не примечательных фактов и возникал аляповатый портрет дурного мужа, скверного кормильца. Но ведь это только один из двух обликов, в каких ей видится муж. Другой облик его сокрыт в более глубоком, теплом слое ее сознания, облик, сложившийся за шестнадцать лет супружества. Составленный из тысяч и тысяч зрительных и чувственных восприятий, образ этот принадлежит ей одной. Не во власти Торбена заменить его другим, более его устраивающим, не во власти его и стереть этот образ в ее душе. Этот образ раздражает его, — Ингер давно знала 0б этом — и привыкла скрывать от мужа его портрет. И нынче она одна — наедине с этим портретом, как и наедине со своим безошибочным знанием: новый человечек в ее чреве начал свое долгое восхождение к свету.

Дети ушли, хлопнув дверью, и тут уж Ингер пришлось встать с кровати. Надо объясниться с ним, по крайней мере, сказать ему правду. До сей поры подсознательное желание уберечь его от огорчений не позволяло ей поделиться с ним своим крепнущим подозрением. Вдобавок они в последнее время виделись лишь урывками.

«Он не любит свой домашний очаг», — с грустью подумала Ингер. Потом она осторожно приподнялась в кровати и, по обыкновению, заметила, что слишком уж она узкая. Футляр, а не кровать. С некоторых пор служба Торбена уже не позволяла им делить ложе друг с другом. Ей мешали поздние телефонные звонки из газеты — после такого звонка ей уже не удавалось заснуть до утра. Вот они и перенесли кровать и стол Торбена в верхнюю комнату, и отныне у них больше не было общей спальни. А кровать Ингер походила на койку, ‘второпях`?приготовленную для какого–нибудь гостя, ненароком опоздавшего на последнюю электричку. Койку надо выбросить и купить. диван, чтобы днем пользоваться комнатой для других целей. Одинокая койка в гостиной — зрелище грозное.

Старой и усталой показалась она себе — стоит тут босая, в нарядной фланелевой ночной сорочке, а глаза еще заспанные, да и все чувства дремлют; стоит тридцативосьмилетняя женщина, все прежние свои годы она сберегла и сохранила в памяти, но так и не переросла их по–настоящему; все повторяется вновь, и от этого во рту горькая слизь и кислый привкус, и вдруг оглушвет зловещее ощущение своей ненужности — будто все уже слишком долго длится в этом мире, так же и сама она излишне долго задержалась в нем.

Внезапно силы оставили ее — простейшее, хоть и долго подавляемое желание знать, где же сейчас ее муж и чем он занят («мой муж», подумала она, и слова эги вдруг вспыхнули перед ее взором и на миг почудились совсем непонятными, словно бы написанными на чужом, давно забытом ею языке), желание знать, где муж, захлестнуло ее, обдав вздыбившейся волной сомнений и одиночества. Но тут сквозь толщу этой волны пробилось из кухни успокоительное посвистывание фру_ Хансен, будто голос потайной и самодостаточной жизни дома, голос всех крошечных, до блеска вычищенных предметов утвари и приборчиков, делающих свое дело, что бы ни творилось под здешней кровлей.

Облачившись в синее шелковое японское кимоно (подарок матери), прохладное, как мокрая простыня, она поднялась наверх в ванную. Не было никакой нужды распахивать дверь в захламленную комнату Торбена, дабы убедиться, что его там нет. Ингер была уверена, что его там нет: женщина, которая знает свой дом и улавливает тончайшие колебания в его атмосфере, всегда приметит такое важное обстоятельство, как присутствие в доме мужчины. Она потрогала батарею и только тогда вспомнила, что пора затопить, когда обнаружила, что батарея чуть теплая. Поспешно всунув ноги в деревянные башмаки Сусанны, она ринулась вниз по ступенькам лестницы и, забыв поздороваться с фру Хансен, бегом спустилась в подвал, думая лишь 0б одном — не дать погаснуть огню. Страшное дело — растапливать эту старую, никуда не годную печь. Балансируя на вершине горки из пепла и выгарков, она распахнула заржавелую дверцу и вперила взгляд в остатки тлеющего кокса. Печь горит, огонь еще можно спасти, хрупкое, робкое пламя надежды трепещет на самом дне дома, внутри его мерно пульсирующего, невидимого сердца. В последний спасительный миг руки сами делают то, что голова запамятовала.

Можно положиться на свои руки, помнящие добрый ритуал прежних обязанностей и так скоро, без всякого сопротивления, усваивающие новые. Ингер вовсю заработала совком в тающей груде кокса, не замечая, что с подбородка ее стекает ниточка светлой слизи; опа работала споро и целеустремленно, будто кочегар па каком–нибудь пароходе, красиво и гордо плывущем по глади моря.

Потом, открыв заслонку, она принялась выгребать золу, пальцы ее голых ног скрючились, цепляясь за опору, будто птичьи коготки по ветке дерева. На всякий случай Ингер оставила заслонку открытой и выбралась наверх из подвала, с болью в крестце, с золой в волосах, в ноздрях, под ногтями обеих рук и ног, а также в зубах. Вкус пепла вытеснил утреннюю тошноту, и ей чуть–чуть полегчало.

Фру Хансен мыла посуду и бросила хозяйке «доброе утро» не оборачиваясь. Широкая ее спина в полосатом халате была необыкновенно красноречива. А говорила эта спина, что присматривать за топкой — мужское дело, сама фру Хансен по причине своей женской гордости нипочем бы не снизошла до того, чтобы своими руками печку топить, стало быть, и хозяйке не подобает за такое браться. Фру Хансен была напичкана готовыми суждениями решительно обо всем на свете, но, если ее не спрашивать, она со своими суждениями навязываться не станет. Однако, если не дашь ей высказаться, она непременно обидится, да и вообще, подумала Ингер, любой помощник по дому. — обременителен и утомителен, когда обе стороны не умеют соблюсти нужную дистанцию. На халате фру Хансен чуть ниже пояса виднелось большое жирное пятно, — Иигер уставилаеь на него с отвращением, в котором не желала себе признаться. От фру Хансен всегда пахло ее собственным домом, не сильно, но и не слишком приятно. Не отводя глаз от жирного пятна, Ингер проговорила (приходится ведь всем что–то говорить — мяснику, пекарю, почтальону, коммивояжеру и тому, что торгует книжкой «Жизненная борьба», — всем надо что–то говорить, думала она, чтобы подбодрить их в трудной доле, приглушить их темную ярость), проговорила голосом таким осевшим, словно она проболтала всю ночь напролет:

— Ух ты, еще чуть–чуть, и печь погасла бы!

— На вашем месте, — ответствовала фру Хансен, повернувшись к ней так, что ненавистное пятно наконец исчезло из поля зрения Ингер, — на вашем месте я бы дала ей погаснуть! И тогда ваш муж, почувствовав холод, сам тотчас спустился бы в подвал.

В душе Ингер кто–то воскликнул беззвучным голосом — и вскинулись в немом изумлении невидимые брови: «Как смеете вы так говорить о моем муже? Право, извольте переменить тон, а ие то нам придется отказаться от ваших услуг!» Но распахнулось застиранное кимоно, и Ингер увидела свое худое острое колено, обтянутое шершавой кожей, а те величественные слова пристали лишь дамам с округлыми формами, в богатых нарядах со множеством складок, это были слова из другого дома, из другой жизни. «Хоть бы я одеться успела!» — сердито подумала Ингер. И тоненько протянула:

— Так его же нет дома…

Фру Хансен пожала плечами, отвернулась от Ингер и принялась старательно тереть кухонный стол тряпкой. «Безумие, — рассеянно подумала Ингер, — держать прислугу и платить ей по три кроны в час, когда в семье ни на что другое нет денег». «Все из–за твоих изысканных взглядов», — иронизировал Торбен; может, она и впрямь обременена предрассудками, а может, нет, но причина в любом случае иная. Фру Хансен (как и вереница других женщин, в разные годы приходивших по утрам помогать по хозяйству) приглашалась сюда в 0сновном для того, чтобы угодить матери Ингер. Мать считала, что люди с прислугой отделены от людей без прислуги непреодолимым классовым барьером.

Снова поднявшись наверх, Ингер все же отперла дверь в комнату Торбена. По всему полу валялись старые газеты, письменный стол был загроможден книгами и разного рода бумагами. У кровати стояли несколько пустых пивных бутылок и пепельница, переполненная окурками и табаком, вытряхнутым из трубки. Холостяцкая комнатка! Может, Торбен даже забыл, что женат.

Распахнув окно, Ингер принялась собирать мужнино грязное белье и носки. Прислуге Торбен не разрешал переступать порог его комнаты. Внезапно Ингер выронила из рук узелок с бельем, — подумав, а не лучше ли постараться привести себя в порядок к его приходу. Какие–то новые правила он завел. Когда он еще служил в библиотеке, он всегда уходил из дома в девять утра и каждый вечер возвращался домой в шесть, Ои и хотел «жить, как конторщик», утверждая, что отсутствие порядка сокращает жизнь человека самое меньшее лет на десять. Но. в ту пору все было по–другому. Тогда Ингер и не думала прихорашиваться к его приходу. Но ведь в шесть часов вечера большинство людей еще выглядят бодрыми и красивыми. А мужчина, возвращающийся со службы домой, радуется свиданию с семьей, его встречают радостные лица домашних, запах жаркого. Правда, так бывало у них не всегда. Вспоминаются Ингер также мертвые и серые дни, слипавшиеся, будто лягушачьи икринки, в длинную ослизлую цепочку; вечера наедине с Торбеном, когда, казалось, между ними стояла какая–то странная, непреодолимая пустота. Нет, и тогда не были они счастливы. Во всяком случае, не одновременно.

В утробе Ингер снова медленно поднималась тошнота, — и казалось, она носит в себе чудовище, которое может зашевелиться, когда ему вздумается, вскинуть одну из многих своих голов и изрыгнуть желчь из ее рта. Ингер уже захлопнула за собой дверь, и тут ее вдруг осенило, когда это случилось. Да, все верно. Это случилось после той вечеринки у них в доме, и было все неожиданно и прекрасно — посреди жуткого хаоса — нагромождения бутылок, сломанных цветков, кофейных чашек, пепельниц, — в клубах заполонивтего комнаты густого дыма. Большинство гостей служили в редакции газеты, Ингер прежде никогда их не видала, впрочем, и после — тоже. Вечеринка походила на все другие вечеринки этого толка, каких Ингер не любила: начинались они чинно и благопристойно с обеда и представления гостям разряженных детей. Но потом быстро нагнетались винные пары, а Ингер была словно чужая в этой компании оттого, что никак не могла развеселиться. Помнится, кто–то примостился на спинке се кресла и привлек к себе ее голову.

Ингер была так утомлена, что даже не приметила этого человека. Зато приметил всю сцену Торбен, и в нем вспыхнуло желание, подогретое желанием того, другого мужчины. Будто какая–то ярость захлестнула его и в разгар всего, что было между ними, Ингер подумала вдруг, что вот, должно быть, такой он с другими женщинами: наверно, так было у него с той немкой. Он возжелал ее потому, что она принадлежала другому. Да, должно быть, в ту самую ночь она и зачала.

Ингер вымылась е ног до головы, от мыла пахло чемто слишком сладким, приторным. Они е Торбеном никогля не думали иметь больше двух детей. Иягер оглядела свое тело, но не увидела в нем никаких перемен, разве что груди набухли и стали побаливать. В точности как в переходном возрасте. Должно быть, такое же сейчас переживает Сусанна. В первые месяцы беременности ты становишься равнодушной к своим уже рожденным детям. Становишься равнодушной ко многому — только и хватает сил как–то одолевать день за днем, пока наконец разом не исчезнут все многочисленные неприятные ощущения.

Ингер взглянула на свое отражение в зеркале, и собственное лицо показалось ей печальным, бесцветным. Вообще–то все тридцать восемь лет подряд она была недурна, иной раз даже совсем недурна. Белый овал, обрамленный смутными тенями — прядями волос. Серо–карие глаза — тусклые, как окна в доме, покинутом всеми обитателями. Глаза беремениой женщины!

Вплотную придвинувшись к зеркалу, она стерла пальцами след своего дыхания. Казалось, она хотела задать самой себе какой–то очень важный вопрос. Краска медленно заливала ее лицо, но она стояла не шевелясь, словно еще надеясь предотвратить то страшное, что вот–вот должно было разразиться. Ведь последние пять минут — при том, что мысли Ингер, будто птицы с ветки на ветку, беспрерывно перескакивали с одного на другое, — в ее воображении то и дело возникала доверху полная мусорная корзина Торбена со столь знакомым содержимым — ворох смятых машинописных писем и конвертов, и сверху — кучка мельчайших клочков тщательно порванной бумаги, и на каждом клочке несколько букв, написанных от руки, — его рука, его почерк. Но он же никогда не пишет писем, подумала она, никогда. Даже раз в году на рождество не пишет открыток. Никогда, никому. Но даже если он… даже если уже… Она недодумала до конца. Все мысли ее словно сорвались с прочного якоря ее воли. Они бросились врассыпную, налетали одна на другую, как свора собак, сорвавшихся с цепи. «Я должна узнать правду, — подумала она, — хоть бы он получше спрятал эти клочки, хоть бы мне никогда их не видать…»

Она снова облачилась в кимоно, сердце бешено колотилось — стук отдавался даже в кончиках пальцев. Осторожно, будто какой–нибудь вор, она вновь приоткрыла дверь в комнату мужа и на цыпочках прокралась внутрь. Но тут ужас заставил ее пренебречь всеми сомнениями — она кинулась сгребать бумажные клочки, напряженно прислушиваясь в то же время, не донесутся ли с улицы звуки его шагов, готовая мигом швырнуть весь ворох назад в корзину, если муж невзначай вернется домой.

Ингер присела к столу и разложила на нем собранные клочки, широким рукавом кимоно предварительно смахнув с него весь прочий мусор. «Самое жалкое занятие на свете, — думала она, — когда жена начинает рыться в карманах и тайниках своего мужа». Ингер никогда раньше этого не делала. У супругов нет права собственности друг на друга; они должны хранить верность друг другу не из чувства долга и не приличия ради, а потому что… потому что… нет, право, она и сама не знает почему. Ее гордые и щедрые теории вдруг парализовали мысль — так засорившиеся канализационные трубы могут помешать стоку вод, перед ней было не то письмо, не то черновик письма, и уже читались отдельные слова: «день рождения Сусанны», зя совсем позабыл». «Еще бы, — подумала Ингер, — он своей любимице не изменят. Никакая женщина в мире не заставит его покинуть дочь в день ее рождения». С холодностью, ужаснувшей ее самое, она подумала о Сусанне: «Он любит ее больше, чем меня». Впрочем, все это из–за моего нынешнего состояния, тут же принялась она себя уверять, но руки у нее затряслись, и на пальцах побелели костяшки. Она выронила несколько бумажек и нагнулась, чтобы поднять их с пола. Длинные нечесаные пряди волос упали ей в лицо, на глазах выступили слезы. «Только не реветь, — сказала она себе, — никаких сцен».

Она уже собрала обрывки письма, сложила их вместе, и тут ей пришлось заглянуть в его душу, в уголок его сердца, который доселе был от нее скрыт. Письмо гласило: «Милочка, любимая моя! К сожалению, завтра, вопреки обыкновению, я прийти не смогу. Я совсем позабыл, что это день рождения Сусанны. Не огорчайся. Увидимся в пятницу. Я мысленно покрываю поцелуями все твое прелестное тело».

Ингер невольно потуже затянула на себе кимоно. «Какое–то тело», — подумала она, да еще эти слова: «Милочка, моя любимая!» И это пишет Торбен, который во всем мире ровным счетом никого, кроме самого себя, не замечает, чьи чувства так быстро гаснут, когда ему отвечают взаимностью. Все завертелось и перевернулось в ее душе, и, защищаясь от наползавшего ужаса, она. как за соломинку, ухватилась за простейший подсчет, будто бы насущно необходимый, — подсчет того, как долго длилась эта связь. Неловко поднявшись со стула, она ссыпала клочки письма назад в мусорную корзину, нисколько не заботясь о том, что муж, может, заметит, что они побывали у нее в руках. Ту самую вечеринку у себя дома они устроили 6 февраля. День рождения Сусанны отпраздновали 22 марта. Стало быть. в промежутке между этими двумя датами Торбен нашел себе другую жещину. Где? Когда? Да, право, он не терял времени даром!

Ингер передвинула стул на прежнее место. Затем, подойдя к окошку, оглядела тихую, безлюдную улицу. В саду напротив играли малыши — мальчик и девочка. «Вот так строишь дом, — думала она, — разбиваешь сад, оцепляешь его красивым штакетником, окна начищаещь до блеска (мать малышей восседала на подоконнихе и протирала окна желтой вощенкой; она что–то крикнула детям и улыбнулась), отказываешься от личной жизни, прерываешь учебу, сокращаешь свой словарный запас до нескольких сотен слов, необходимых,

чтобы объясниться с собственными детьми и продавцами в лавках. НКрутишься как белка в колесе. И вот в один прекрасный день появляется другая женщина и легким пинком разруптает все это, подобно тому, как ребенок разбрасывает груду кубиков».

Медленно–медленно, но упорно в душе ее поднималась волна злобы, обиды, — она остановила слезы, уже готовые хлынуть. «Твое прелестное тело» — вспомнила она и невольно. словно защищаясь от кого–то, заслонила ладонью свой плоский живот. Из кухни доносился шум, но эти звуки теперь уже не занимали ее: сознание своей полной ненужности вновь камнем легло на сердце, н Ингер казалось, что все чувства в нем отмерли безвозвратно.

«Слишком дорого обойдется ему развод», — подумала она со спокойной деловитостью, так, словно решалась чья–то чужая судьба, не ее собственная. Повернувшись спиной к окну, ко всей жестокой реальности внешнего мира, Ингер снова принялась собирать грязное мужнино белье, просто потому, что кто–то ведь должен был это сделать. В душе ее поселился холод, сердце, казалось, покрылось слоем льда. «Вот расскажу ему, что жду ребенка, подумала она, — и тогда ему придется задуматься кое о чем другом!» Ингер отнесла мужнино белье на кухню и попросила фру Хансен постирать его, со строгостью, прежде ей не свойственной. Потом в третий раз в это утро зашна в ванную комнату, где с совершенно непривычной пытливостью принялась рассматривать в зеркале свое лицо, словно во что бы то ни стало желая знать, как выглядит обманутая женщина. Губы у нее побелели совсем, и Ингер, как всегда, не найдя свою губную помаду, взяла помаду Сусанны, с лиловато–серебристым оттенком — все лучше, чем ничего. «Рано еще девочке губы красить», — подумала она, и перед ее мысленным взором возникла фигурка дочери, с ее бурно расцветающей женственностью. «Твое прелестное тело, вспомнила она. Чье тело? Кусок мяса с бугорками тут и там — чтобы только природа могла свершить свое предназначение». , Ингер старательно уложила волосы в привычный пучок на затылке. Следовало бы подстричься, но денег, чтобы сходить к хорошему парикмахеру, не было уже давно. Болынинство женщин сочли бы себя из–за этого глубоко несчастными, но Ингер мирилась со всем. Торбен даже не понимает, какая у него скромная, нетребовательная жена, а где же награда? Казалось, Ингер обрела полное спокойствие, странно лишь, что у нее попрежнему трясутся руки, так, словно они наделены какими–то собственными чувствами, помимо чувств самой Ингер.

Внезанно до нее донесся мягкий звук глохнущего мотора — у дома остановилась машина — и, не зная, что она скажет мужу, движимая властным желанием заглянуть ему в лицо, словно один вид этого родного лица мог мгновенно изгнать из их жизии злую беду, Ингер сбежала с лестницы и замерла у входа, уставившись на дверь, пока не услыхала, как муж у порога добросовестно вытирает ноги об коврик. Сначала одну ногу, потом — другую.

Он отпер дверь и вошел в дом, и на миг они замерли лицом к лицу. Она пыталась что–то сказать ему, но, поняв, что говорить надо быстро, ничего выговорить не сумела, а лишь ловила воздух ртом, как издыхающая рыба. От Торбена пахло вином, и она сразу почувствовала его скрытое раздражение, очевидно проистекавшее от дурной совести. Но еще острее она почувствовала другое: не надо было первой встречать его в дверях. «Того принесешь мне в жертву, кто первый встретится тебе по дороге домой!» Он молча сяял шляпу и плащ и бросил их на ворох платков и варежек, которые валялись у вешалки, потому что нигде больше им места не находилось.

— Я должен хоть чуточку соснуть, — хрипло произнес он, у него всегда делался такой голос, когда он не в меру болтал, смеялся и пил. Разбуди меня в полдень, поеду на совещание.

И он прошел мимо Ингер, даже не взглянув на нее, а ей так хотелось пойти за ним и рассказать ему, что у них будет ребенок. Он тут же быстро обнимет ее. Так она достучится до него, нащупав сокровенный уголок его сердца. Она напомнит ему прежние добрые, хоть и далекие времена, счастливые часы, которые они делили друг с другом, когда дети их были маленькие, и еще раньше, когда дети еще не родились. И про мокрые морщинистые райские яблочки она ему напомнит, которые он однажды с гордой рыцарственной щедростью вложил ей в руки. Но нет — по лестнице сейчас взбирается чужой человек, который уже не муж ей.

— Кофе готов! — крикнула из кухни фру Хансен.

— Спасибо, — сказала Ингер, вдвоем они сели за старый кухонный стол — выпить обязательную утреннюю чашку. Проглотить этот кофе было мукой для Ингер. Фру Хансен буравила ее взглядом — одновременно ласковым и любопытным.

— Что–то вы нынче скверно выглядите, сказала она.

— Наверно, просто обычная весенняя усталость, — с усилием выдавила из себя Ингер, настороженное сочувствие прислуги оскорбляло ее: сколько таких бессловесных обид вынуждена она теперь молча сносить…

На часах уже половина десятого, за окнами как ни в чем не бывало продолжается жизнь, словно ничего не случилось.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Будто призрак стояла она у входа, ни одного доброго слова не сказала ему, не спросила, может, он устал или голоден, да и поспешила она к двери без какой–то заведомой цели и застыла там зримым олицетворением некой бездонной пропасти невасытных, лизь м нсоысказанных притязаний.

«Стара она уже привычки свои менять, — подумал он, да и не умеет приспосабливаться к обстоятельствам». Что же до него самого, — он повернулся на другой бок в скрипучей кровати (кровать, кстати сказать, тоже была старая) и обвел комнату невидящим взглядом, хоть черная рамка вокруг его мыслей, навеянных мимолетным, неожиданным появлением жены, уже блекла и медленно отодвигалась куда–то, как раздувающиеся шторы на распахнутом окне — что же до него самого, то, напротив, никогда в жизни он не чувствовал себя таким молодым, как нынче. Казалось, он стоит у самого начала длинной, светлой аллеи, с нескончаемыми рядами деревьев по обе стороны. Он же влюблен. «Человек во власти своих страстей», — с гордостью подумал он о себе, и перед его внутренним оком замелькали дни его жизни, наполненные сходным содержанием, его истинные жизненные вехи. А на долгих, пустынных отрезках пути между ними жизнь казалась лишь бременем, которое он безропотно волочил на себе, как правило, из последних сил, понимая, что должен дойти до конца; день за днем одолевал он эти отрезки, оставляя их позади, как ворох оплаченных счетов. Сейчас он вспоминал чуть ли не с ужасом, как часто он прежде радовался набегающим годам, и думал: «Ну вот, теперь осталось маяться самое большее лет двадцать — тридцать». Так работяга поглядывает на часы: скоро ли кончится рабочий день? Но, по правде сказать, так думают очень многие, а вот когда люди снуют туда–сюда и чуть ли не визжат от избытка жизнерадостности, — на самом деле это просто неуклюжие попытки скрыть свое отчаяние. Торбен напишет статью об этом: «Голый человек» — так он ее назовет. Он уже представлял ее себе в общих чертах, уже видел ее напечатанной в элитарном литературном журнале. Стоило ему влюбиться (а это уже второй раз за время супружества), и его тут же осеняла уйма счастливых идей. К сожалению, ему ни разу не удавалось их осуществить: неблагоприятные обстоятельства его жизни не позволяли ему развивать свои склонности — это заняло бы слишком много времени. Повседневная жизяь мужчины в наши дни такова, что смерть от инфаркта лет в пятьдесят — дело обычное. Он, что называется, «умрет стоя». Работа превратилась в своего рода допинг, и надо беспрерывно увеличивать дозы, чтобы он действовал. Это сравнение Торбен непременно приведет в своей статье. Он выпил с коллегами в баре пять кружек пива, и сейчас легкий хмель защищал его от неприятного чувства, об истоках которого ему задумываться не хотелось. Оно было как–то связано с Ингер. Она чуть ли не пьяницей его считает. Невольно он подумал о древних обитателях Севера: пиво было для них священным напитком, как нынче для верующих вино, которым причащаются у алтаря. Потом Торбен снова отвернулся к стене, улыбка проползла по его тонкому безвольному рту при мысли о Еве. Его тайна. Его маленькая юная возлюбленная. Она бродит по улицам города с его образом в сердце, какой он сам набросал для нее, чтобы она ‚ его носила в душе. Любовь, да и вообще новые люди тем и прекрасны, что ты сам определяешь их представление о тебе, перекраиваешь прошлое, выбрасывая из него какие–то унизительные для тебя факты. И обстоятельства утрачивают свою власть над тобой. Работа и супружество — два обременительных полюса твоей жизни — уже меньше тебя тяготят. До того, как в его жизнь вошла Ева, он, случалось, мог затратить часов десять, а не то и больше, на раздумья о какой–нибудь рецензии, которую он в любом случае все равно писал лишь в последнюю минуту. А нынче он вообще не вспоминал про рецензию вплоть до этой самой последней минуты, что лишь прибавляло свежести и вдохновенности его статьям. Это и заметил, за это и похвалил его главный редактор. То же и с Ингер. Он даже и не вспоминал о ней, пока не сталкивался с ней лицом к лицу. Но зато она и раздражала его еще больше прежнего. Когда–то она раз навсегда решила, что он невропат. Всякий, кто отказывался жить как все люди и не хотел умирать от инфаркта, был в глазах Ингер невропатом. А о невропатах она знала решительно все. Ему претила ее всегдашняя чуткость, готовность его понять, ее непоколебимая уверенность, что ей известны все движения его души, ее высокомерие хозяйки — хранительницы домашнего очага. Все это ложь — она просто паразитирует на нем, на его жизни. Хоть она и заполучила в свое время аттестат зрелости и прервала занятия в институте, к которым, в сущности, даже не приступала, хоть она и обладает, как она сама говорит, «знанием человеческих характеров», все же душевно она полностью зависит от него, Торбена. Он ощутил своего рода мрачное торжество оттого, что вот так видел ее насквозь, и, конечно, он сам дал маху, шестнадцать лет назад, когда ему вдруг захотелось, чтобы рядом с ним была интеллигентная женщина, которая нипочем не сболтнет глупости, никогда не выдаст и не предаст мужа, и всегда будет дарить его этим молчаливым дружеским пониманием, какое теперь сделалось для него нестерпимым. Зато она и не поймет никогда, что он переменился. Теперь он уже не тот человек, который всего лишь год назад поведал жене о своем увлечении немкой, ворвавшейся в его жизнь, как пылающий метеор, а метеоры надо гасить, когда они падают на Землю. Смутная нежность к той женщине еще теплилась в каком–то уголке его души, но сохранить эту связь он смог бы только, если был бы богат. Что ж, он порвал с той женщиной (или, наоборот, она с ним порвала, но нынче это уже не важно), и он осознал свое могущество: он может обойтись без кого угодно, может отречься от любого, может бросить женщину, вещи, привычки. Все это — приметы юности.

Он уснул с мечтой о Еве, со сладостным ощущением во всем теле. Странная гордость творца завладела им, словно он сам вылепил ее лаской своих рук, сам выбрал ее среди тысяч и тысяч женщин, снующих по улицам Копенгагена и принадлежащих тому или другому мужчине, как это почти всегда бывает с женщинами. Конечно, женщину можно отбить у ее владельца, но это — трудная задача, которая по плечу лишь тому, кто обладает особым даром соблазнителя. Не зная своего соперника, ты рискуешь потерпеть крах. А Еву — в полудреме он улыбнулся счастливой улыбкой, как ребенок, отдавшийся во власть благостного сна, и сон его стерегли два ясных, карих глаза, придавших жизни его высший смысл, а Еву мужчины проглядели, и только один Торбен знал, как она хороша.

Он проснулся оттого, что кто–то распахнул дверь, но все равно остался лежать с закрытыми глазами, не меняя позы. Болела голова. Он почувствовал на себе взгляд жены — будто свинцовая тяжесть легла на веки — чувство, знакомое с детства, когда по утрам его будила мать. Вставай, марш в школу, навстречу обязанностям и попрекам, вперед, и поторопись выйти в люди, чтобы мы могли гордиться тобой, мой мальчик, «с твоими–то способностями», а «уж мы–то из кожи лезли вон, чтобы ты получил место в гимназии». Может, мама и впрямь гордилась бы им сегодня, будь она жива, хоть 'Горбен и не стал премьер–министром. Но как–никак его имя чуть ли не ежедневно мелькает на страницах одной из крупнейших — третьей по значению — газет Дании. Хотя, конечно, мать этим не удовлетворилась бы — ведь поистине ненасытно волчье честолюбие родителей, ожидающих чудес от своих детей. Тут Торбен подумал о своих собственных детях, Сусанне и Эрике, их милые лица проплыли мимо него, одним своим видом смягчив застарелую боль пробуждения. Сердце его всегда таяло при виде их, при любом светлом воспоминании о детях. Но вот в комнате стоит их мать и пялится на него, и он уже в тревоге, оттого что она молчит. Она ведь ни о чем не могла догадаться, ее женской интуиции — грош цена. Но Торбен решил, что будет с ней приветлив, ведь, в сущности, она это заслужила.

Все же его чуточку мучила совесть. Он зеввул и открыл глаза.

— Мне приснился странный сон, сказал он, усилием воли заставив себя взглянуть на жену. Вид у нее был сонный и озабоченный, да и держалась она как–то робко и удивленно, словно ступила на землю неведомой страны. Он знал, что его сны ее не интересуют.

— Пробило полдень, — сообщила она угасшим голосом. Не пойму, отчего тебе никогда не дают выспаться.

— Сон этот приснился мне как раз перед тем, как ты вошла, — упрямо продолжал он свое. — Мне снилось, что я был с девушкой, она чуть–чуть напоминала мою сестру, но тут появилась мама и застукала нас в весьма критическую минуту. Я страшно перепугался, потому что в то же самое время это была ты. Как ты думаешь, что может означать такой сон?

Он полупривстал в кровати, его собственная неожиДанная ложь (на самом деле ничего такого ему не снилось) развеселила его. С удивлением заметил он, что ее лицо покрылось слабым румянцем, и, даже будучи изрядно близоруким, он почти не сомневался, что у нее на глазах были слезы. Нервно потирая одна о другую ладони, она шагнула к нему.

— Торбен, тихо и чуть ли не с извинительной ноткой в голосе проговорила она, я беременна.

Мгновение он молчал, совершенно ошарашенный неожиданной вестью. «Проклятье», — подумал он. Затем, свесив ноги с кровати, присел на ее краю и принялся ерошить свою редкую шевелюру.

— М-да, неловко пробурчал он, помня о своем решении быть с женой приветливым. Что ж, это не беда (но это как раз и была страшная беда!). Да и тебе не впервой!

Этот глупый и жалкий лепет разом открыл ему жуткую, непреодолимую пропасть, которая их разделяла: казалось, он вдруг заглянул в зияющую бездну. На миг ему было дозволено осознать полное одиночество Ингер. Затем все рассеялось, и в голове у него вихрем завертелись разные мысли. Самая четкая из них была такая: он должен уговорить жену избавиться от ребенка. Но сначала надо бежать от нее, уехать в город и там податься в какой–нибудь темный трактир, где можно спокойно посидеть и обдумать случившееся перед свиданием с Евой. Этой ночью она сказала: «Хоть бы ребенка от тебя родить. Больше всего на свете хочу ребенка». Но он следил за тем, чтобы ничего такого не случилось, а вот с Ингер он оплошал. Должно быть, это случилось в ту проклятую ночь, когда Свендсен подсел к Ингер и начал за ней ухаживать. Зрелище смехотворное и невыносимое.

Ингер присела рядом с мужем на край постели и с каким–то неуклюжим смирением обвила его шею руками. Поверх платья она надела большой белый фартук, а Торбен был в нижнем белье, он подумал: «Наверно, у нас обоих довольно–таки смешной вид».

— Торбен, сказала она, тщетно пытаясь поймать его взгляд, — ребенок нарушит не только твои личные планы. Сам знаешь, будет младенец — мне никогда уже не завершить образование. От этой мечты навсегда отказаться придется.

Его передернуло при мысли об этом вечном образовании, и, желая, чтобы она отодвинулась от него, он сказал приветливо — Будь добра, дай мне халат.

Запахнув на себе халат, он проговорил с деланным равнодушием, уже на пути в ванную комнату:

— А нельзя ли избавиться от беременности? Ктокто, а уж ты–то лучше других знаешь: нежеланные дети всегда чувствуют, что они в тягость родителям.

Этим он метил — как и выдумкой про сон — в беспрестанные рассуждения жены о психологии, о ее «прерванных» занятиях, при этом он с изумлением признался себе, что почти не в силах удержаться от выпадов против Ингер. «И все же, — подумал он, приметив в себе эту двойственность, эту потребность ранить душу Ингер и болезненную радость от сознания, что всякий раз он попадает в цель, — и все же я по–своему к ней привязан».

Она подошла к ванной комнате и прислонилась к дверному косяку — судя по выражению ее лица, к ней уже вернулось самообладание.

— Может, ты и прав, холодно проговорила она, — но в таком случае найди мне врача, который согласится проделать эту операцию.

— Конечно, найду, — с облегчением отозвался он, и на миг его охватило раскаяние: он вспомнил, что всегда, во всех жизненных испытаниях, Ингер неуклонно поддерживала его.

Торбен осторожно провел бритвой по своей тощей шее.

— Такие операции делают каждый день, — с излишней словоохотливостью продолжал он, это ничуть не страшней, чем вскрыть нарыв. Даже вроде бы и не больно. Да и закон в этом смысле склоняется к послаблению. Отнесемся к этому трезво. Без сантиментов.

— Из нас двоих ты самый сентиментальный и есть, — проговорила она со сдавленной злостью.

Он смерил ее быстрым, настороженным взглядом и ненароком поранил себе кадык.

— Проклятие, — в ярости выпалил он. Не знаю, зачем ты всякий раз потчуешь меня этими мерзкими эпитетами в те единственные десять минут, когда мужчина имеет право побыть наедине с самим собой. Когда мужчина бреется…

— …он теряет мужественность, — сухо прервала она его. Казалось бы, естественно отрастить бороду. Кстати, большинство журналистов так и делает. .

Может, в ее реплике и скрывалась какая–то колкость, но Торбен предпочел этого не заметить. Он уже раскаивался, что вспылил. Но они с Ингер всегда так разговаривали друг с другом, их словесный поединок, возможно, сводился к тайному спору о том, кто же из них двоих самый даровитый. Пусть сейчас Ингер одержала верх. Торбену все равно. Просто ему хочется, чтобы она ушла, чтобы она не заподозрила неладное, видя, что он собрался вымыть ноги и сменить нижнее белье.

Что–то в ее повадке пугало его. «Может, она обнаружила что–нибудь?» — мелькнуло у него в уме. Но ведь никаких видимых свидетельств не существует, даже ресторанного счета и то не осталось. Торбен сразу же, на месте, рвал счета на мелкие кусочки.

Вытирая лицо полотенцем, Торбен улыбнулся жене жалкой улыбкой.

— А ты не могла бы сварить мне кофе? — с подзеркнутой учтивостью спросил он ее. Мне надо как следует стряхнуть сон.

— Конечно, — сказала она. Сама–то я больше не терплю кофе.

С этими словами она исчезла, а у него пробежал мороз по коже от одной мысли, что она беременна. Он все никак не мог в это поверить. Прозрачный сгусток слизи, не больше пятиэревой монеты, рос и набирал силу в ее утробе, и каким–то образом все это близко касалось его, Торбена. Нет, прежде всего надо выспаться. Голова словно пивной котел, в ушах стоит звон. Торбен наполнил теплой водой раковину и принялся мыть ноги, то и дело пугливо озираясь на дверь, которая не закрывалась, потому что однажды, много лет назад, когда Эрик, совсем еще малышом, заперся в ванной, пришлось вызывать слесаря и ломать замок. «Почему только Ингер не наведет в доме порядок?» — мысленно подосадовал Торбен.

Но внизу в столовой царил полный порядок, стол был тщательно сервирован. Ингер достала из шкафа голубые салфетки, которые некогда сшила сама, еще в дни медового месяца. Салфетки появлялись на столе всякий раз, когда Ингер хотелось пробудить у мужа трогательные воспоминания. Но сейчас он смотрел на салфетки пустыми глазами, и ничего ему при этом не вспоминалось, зато один вид толстенького, пузатого чайника так неприятно напомнил ему прежние беременности Ингер, что он, не сдержавшись, раздраженно поморщился. Жена ведь никогда чая не пьет. Тонкий лучик весеннего солнца упал на потертый линолеум пола, и тут же лучик лег на руку Ингер, когда она наливала кофе мужу — на ее широкую белую руку со вздутыми жилами и серовато–белыми, коротко подстриженными ногтями. Господи боже мой, научится она когда–нибудь следить за своими руками?!

— Но надо, чтобы аборт сделал врач, — сказала она таким тоном, словно муж спорил с ней, — все прочие только халтурят.

Снова она чего–то ждет от него! Ее взгляд давил его свинцовой тяжестью, он задыхался в кольце ее мыслей, — и неукротимое стремление вырваться из этого плена и глотнуть свежего воздуха вблизи другого человеческого существа властно захватило его. Он торопливо проглотил горячий кофе, и на миг его захлестнуло непреоборимое, откровенное желание спрятать голову в ладони и разрыдаться. Он пересилил это желание и сказал: .

— Можешь спокойно положиться на меня. Кругом уйма таких врачей.

Но на самом деле ни одного такого врача он не знал, да и вообще в свои сорок лет он ни разу не сталкивался с проблемой аборта.

Ингер перегнулась через стол, ее лицо вплотную придвинулось к лицу мужа.

— Торбен, начала она, — а так ли уж это необходимо? Неужели мы не справимся, если сейчас?..

— Нет, поспешно, пугливо перебил он ее и увидал, как задрожала у нее нижняя губа, отчего обнажились пломбы на зубах у самых десен, а глаза ее — и без того неопределенного цвета — мгновенно увлажнились и помутнели. У него же часто–часто заколотилось сердЦе от страха. В панике он даже подумал, а не рассказать ли ей все как есть, может, она поймет его? Но тут он вспомнил эпизод с немкой — и выпустил из рук, соломинку, за которую было ухватился. Сквозь завесу самообмана он вдруг отчетливо увидал истинную причину своего отчаяния, словно бы издевательски ему подмигивавшую: «Если у тебя будет трое детей, тебе ни за что не дадут развода. И Ева никогда не станет твоей».

Ингер встала и вышла на кухню. Торбен видел бантик фартука на ее спине и знал, что она стоит, прислонившись к холодильнику. Торбен был весь настороже, он ждал.

— Опять ты влюбился в кого–то, — с горечью произнесла она, — а не то ты нипочем не стал бы…

Ее слова прервались громким рыданием, а Торбену подумалось, будто сердце его на миг замерло, а затем вновь забилось в прежнем пугливом ритме. «Она все знает, — подумал он, зря, конечно, я не сжег ту записку. И правда, отчего я ее не спалил?» Он же все время собирался это сделать, вспоминая о своем намерении всякий раз, как только бросит взгляд на мусорную корзину.

Она зарыдала громче, и Торбен, желая остановить рыдания, подошел к жене и обнял ее за талию. Ингер резко оттолкнула его, и он успел лишь заметить, что ее волосы пахнут влажной золой. Руки его вяло повисли, молча смотрел он, как она, вынув носовой платок, высморкалась с обычной тщательностью. Затем, продев кончик платка поочередно в каждую из своих розовых ноздрей, она основательно прочистила нос. «Сильная у нее натура», — подумал он.

— «Милочка, любимая моя», — злобно передразнила она его, — «твое прелестное тело», — меня чуть не стошнило, когда я прочитала эти строки!

Кровь бросилась ему в голову, он шагнул к ней.

— Да, — произнес он дрожащим голосом, — я люблю ее, и тело у нее и правда прелестное! Так как же ты теперь намерена поступить?

Она стала ловить воздух ртом и заслонила лицо рукой, словно он ударил ее, и почти нестерпимая жалость к ней мгновенно смела все его бешенство.

— Прости, — сказал он, прости меня, Ингер. Просто ты застала меня врасплох.

Он хотел добавить еще что–то, но слова застряли у него в глотке..В соседнем доме у окна стояла женщина, которая с любопытством наблюдала за ними.

Ингер с отчаянием во взгляде шумно рухнула на кухонный стул. Она смотрела мимо мужа на газовую плиту.

— Ты говоришь «люблю», устало сказала она, — а сам даже не знаешь, что такое любовь.



Поделиться книгой:



Регистрация