Фантасмагория
Н. С. Гончаровой
Летаргией бульварного вальса усыпленные лица подернув, в электрическом небе качался повернувшийся солнечный жернов; покивали, грустя, манекены головами на тайные стражи; опрокинулись тучами стены, звезды стали, стеная, в витражи; над тоскующей каменной плотью, простремглавив земное круженье, магистралью на бесповоротье облаками гремело забвенье; под бичами крепчающей стужи коченел бледный знак Фаренгейта, и безумную песенку ту же выводила полночная флейта. 1913
Зор
1914 Ксении Михайловне Синяковой
Запевает
Что руки твои упали, еще ничего не зная, на осеребь леткой стали, потеха моя удалая? Не ты ль поднялась полками повыморить город мором, своими свела руками к его железным заторам? Устам миловаться сладко, а сердцу жалеть невместно… Плыви Колыванью, Златко, земная моя невесто. Поход твой поле полечит, годов перевеяв тридцать… Сорвет журавеля кречет к твоей тугой рукавице. Курись кустом над поляной, крути железовье кресью, пока жужжавой каляной пойму тебя в понебесьи. Закидывает громопал заплеча. Наезжает конем на солнце. Вал. Брюсов с костылем и сумкой, бормоча заклятья весами и мерой, собирает брошенные тем славянизмы – в мешок
Наезжают запорожцы.
Бр. прячется.
Вдале гром.
Звенчаль
Конная, пенная немецкой стали! Тулумбасы, бей, бей, запороги, гей, гей! Запороги-вороги – головы не дороги. Доломаны – быстрь, быстрь, похолоним Истрь, Истрь! Харалужье паново переметим наново! Чубовье раскрутим, разовьем хоругвь путем, а тугую сутемь раньше света разметем! Гром ближает! То ли не утеха ли, соловейко-солоду, то ли не порада ли, соловейко-солоду! По грудям их ехали – по живому золоту, ехали, не падали по глухому золоту! Соловее, вей, вей, запороги, гей, гей! Запороги-вороги – головы не дороги. Свени запорожцев меркнут. Вслед им: гром брошенного костыля.
Начало зора
Мечами просекают людские голоса тоскующее время, – овсюду треск и блекоть, оскалы и озевы. Как уши мне зажать, чтоб вывести из меры коснеющего тука воинственное дремя, врематые дружины сомкнуть окрай межины, грозить и одружать? Теки, токуя, туча! Ножи нагие, нежьте! Кто преет, предкам предан, вперед приходит прежде. Но нет, не кости дедов гора извергнет в дымах! Помолвьями иными рудая свищет брага. Гляди, как их комоней помолный вынес вымах, земля горит и гнется от их шального шага. Издревле мучит мочью окличье: «Мир орей!» И нынче туга тужит семью словобырей. 1914
Гремль II
Пламенный пляс скакуна, проплескавшего плашенной лапой; над душой – вышина, верхоглавье весны светлошапой. В этом тихом дождике – ах, какая жалость! – ехал на извозчике – сердце разорвалось. Не палят сияния на Иван Великой; просят подаяния хитрые калики. Точат пеню слезную, а из глоток – пламя, движут силу грозную, машут костылями. «Пейте, пейте бесиво, сучьи перебежки, прокатайтесь весело в чертовой тележке! Напивайтесь допьяна бешеною сытой, а князьевы копья на попадет упитый!» Дни и ночи бегая, не уйдешь от чуда… Гей, лошадка пегая, увози отсюда! Двери глухо заперты, пожелтели книги, никогда на паперти не звенят вериги. Галстучек горошками ветриво трепался, поднимал над рожками, поднимал три пальца. Там над половодьями холодела давечь, пало под ободьями, пало тело навзничь. Над Иваном растет вышина, то под небом, слезою омытым, то огонь острогонь скакуна из весны выбивает копытом. 1914
Тунь
М. М. Уречиной
Ты в маске электрической похаживаешь мимо, а я – на Дон, на Дон, на Дон зову тебя очима. Не сонь моя, не тень моя, не голос мой не звучен: я горшими мученьями во младости замучен. И там рука, и там нога, и день мелендевеет, а здесь – брожу, ищу врага, что встретиться не смеет. Пустынным палом похоти перепалило роды, а ты в милейном хохоте залащиваешь годы. На теле на порубанном похаживает ворон, и страшно нам и любо нам сходиться взор со взором. Не ведаю ни ветра я, ни холода, ни зноя. Прими, другиня щедрая, безмечного героя. Лежу-лежу, пою-пою, и ночь моя короче. Пойдем на Дон, на Дон, на Дон свести на очи – очи. «Дорогая царевна…»
Дорогая царевна, за печалой Лабою поклонюсь тебе земно, посмеюсь над тобою. То не первая удаль разминает нам плечи, то твой батюшка-сударь ударяет на вече. За былую повагу, накрестясь бердышами, точит мертвую брагу горстевыми ковшами. За твою оборону, за беду супостаты поковал на корону огневые сверкаты. А ты вынесешь тяжесть, а ты выстоишь прямо, хмелем сумрачных бражест покачнутая мамо. Да не ведает недруг, что сбираются цапли, что с грудей твоих щедрых каплют новые капли. «Не спасти худым ковуям…»
Не спасти худым ковуям стольный град. Нынче ночью зацелуем ваших лад. 1914
Леторей
1915Торжественно
Разум изрублен. И скомканы вечностью вежды… Ты не ответишь, Возлюбленный, прежняя моя надеждо. Но не изверуюсь, мыслями стиснутый тесными, нет, не изверуюсь, нет, не изверуюсь Реже – но буду стучать к Тебе, дикий, взъерошенный, бешеный, буду хулить Тебя, чтоб Ты откликнулся песнями! 1915
А мы убежим!
Да опять, единственное трижды, ты прекрасно, меткое лицо, на откосе сердца человечья выжди, похвались неведомой красой… Дней перетасованные карты лягут снова веерами вер. Обратив ладонью легкий шар, ты вздохнешь над северною ширью. А когда твои апрели стихнут крыльями снежин, чтобы вечно не встречаться ни друзьям, ни домочадцам, задохнувши прежней прелести, мы из мира убежим! 1915
Объявление
Я запретил бы «Продажу овса и сена»… Ведь это пахнет убийством Отца и Сына? А если сердце к тревогам улиц пребудет глухо, руби мне, грохот, руби мне глупое, глухое ухо! Буквы сигают, как блохи, облепили беленькую страничку. Ум, имеющий привычку, притянул сухие крохи. Странноприимный дом для ветра, или гостиницы весны – вот что должно рассыпать щедро по рынкам выросшей страны. 1915
Осада неба
Богдану
Сердец отчаянная Троя не размела времен пожар еще. Не изгибайте в диком строе, вперед, вперед, вперед, товарищи! Эй, эй! Один склоняет веки, хватая день губами мертвыми. Взвивайте горы, грозы, реки – он наш, он наш, он вечно горд вами! Эй, эй! Он брат нам, брат нам, брат нам! Его, его земель и прав длина… Не будет здесь на ветре ратном его дыханье окровавлено. Увидите: на море это, на сухопутье и на воздухе! Такая ль воля – не допета, пути ль не стало этой поступи?.. Гляди, гляди больней и зорче, еще, еще на мир очуй! Мы бьем, мы бьем по кольцам корчей, идем, идем к тебе на выручу! 1915
Пожар на барже
(Пример материализации словообраза) Мы издали увидели вещающий тоску, взлетевший со «Святителя» раскутанный лоскут. Матросов смытыми клеймами играют влажные волн ямы. «Великомученик Пантелеймон» исписан синими молниями. Стал еще святее, надев ушкуй, золотой косматый венок. Ветер вертит огонь, как девушку, у ее задыхаясь ног. Последней водой лелеемый, в половине четвертого, падает «Пантелеймон», мачты медленно перевертывая. 1915
Выбито на ветре!
Совпадение наглядной (начертательной) доказательности корня со звучарью: звук Б, повторенный в корне ЛЫБ, дает зрительное впечатление вздымающихся над строками волн[2].
Пароход «Херсон». Апрель 1915 года Днепор! Кипящие пясти! Черноморец! В темную бороду! Впутал! И рвешь на части! Гирло подставив городу! Слово? – Нет, оплыву я вечноглубые эти жалобы. Зашиби лыбу большую, белолобая глыба палубы. Колыбелью улыбок выбит сон о пенистом лепете… Крик ваш хочется выпить. Ах! С волн полетевшие лебеди. Глухо закован в версты, выдан воде и дивени, вам подражает острый клич человечья имени! 1915
Граница
Гляжу с улыбкой раба: одного за другим под знамена, грозясь, несет велеба, взывая вдаль поименно. Какой человек в подъемнике подбросился вверх, как мячик?.. Склонились внезапно домики для взоров искусно зрячих. Из много вдали игрушечных свалилось, как черный козырь, когда от дыханий пушечных бежали по небу розы. Светись о грядущей младости, еще не живое племя!.. О, Время! Я рад, что я достиг держать тебе нынче стремя. Москва
Октябрь 1914 г.
Заповедная буща
Триневластная твердыня заневоленных сердец. Некуда дремлюге ныне, некуда от шумей деться: мечутся они во стане, ярествуют на груди. А в те дни, смеясь, предстанет везичь везей впереди! Бунь на поляне Цветляны, осень взбежала – олень, – только твои не сгубляны ясовки, яблочный день; только твои не срубляны белые корни небес… Дивится делу Цветляны детская доля живее. Москва
1913
Грозува
Как ты подымаешь железо, так я забываю слова: куда погрохочет с отвеса глухая моя булава? Как птицы, маячат присловья, но мне полонянна – одна: подымет посулы любовья до давьего дневьего дна. По крыльям железной жеравы стекает поимчивый путь, добычит лихие забавы ее белометная грудь. Ветров перемерявши шелком беззвучий твоих глубину, я вызвежжусь на небе желклом, помолньями в мир полыхну – Чтобы ты, о, печале Роксано, вершала могучий потуст, ничьею рукой не касанна, ничьих не касаема уст. Москва
1912
Михаил Лермонтов
Но под чадрою длинною
Тебя узнать нельзя!..
М. Ю. Лермонтов Видючи – лукавые руки, знаючи – туманов цвет, помнючи – предсмертные муки, слушайте звоночки монет. Блеянье бедного разбега (нет, он теперь не высок!) – тлейте же, волосы Казбека, счесанные ветром на висок. Умыйница лиховеселья, на дикие радость-сердца зачем наступила газелья, как воды смутила зерцать? И медленна и желанна, и хитростная – щедра, со уст облетев, неустанно опять налетала чадра. И тот, кто тлеет повержен за скальной, опасной тропой, винтовки промерянныи стержень оставил следить за тобой. Пройди к повороту и скройся из пыльных недель навсегда. И, день мой персидский, утройся, и пеной покройтесь, года! 1915
Брегобег
Зазмеившись, проплыла, грозных вдаль отбросив триста, в море – памяти скула – в слезы взмыленная пристань. Даже высушена соль, даже самый ветер высох, но морей немая боль желтым свистом пляшет в лицах. И в колени моряка опрокинув берег плоский, перережутся века черным боком миноноски. Уплывающим – привет, остающимся – прощенье. Нас – ни здесь, ни с теми нет, мы – ведь вечности вращенье! Евпатория
Июнь 1914 г.
У самого синего
Синеусое море хитро улыбается ласковым глазом… А я, умирая, вытру из памяти разом тебя и другую красавицу – тонкорукую, робкую Тускорь, пролетевшую ножкою узкой от Путивля до старенькой Суджи (засыпающих сказки детей)… О, рассыпься изменою тут же, инописец старинных бытей! Как же забыть мне белые лапти? – Ведь он раскинулся усами синими, ведь полдню хочется крикнуть: «Грабьте его жаркими нынями!» Ведь – мгновению верен и крепок – закипает, встает на дыбы, и не мной же он выверчен – слепок покоренной приморьем судьбы, О, не с рук ли отряхивая бури, ломая буйности рога, под трубы Труворовы – Рюрик взлетел на эти берега! И – вновь закипевшие призраки бедствий я вижу в опасном морском соседстве. 1915
Морской шум
Две слабости: шпилек и килек. А в горячее лето море целит навылет из зеленого пистолета. Но, схвативши за руку ветер, позабывшее все на свете, в лицо ему мечет и мечет лето – горячие речи. О, море – как молодец! Весь он встряхнул закипевшие кудри, покрытый ударами песен о гневом зазнавшемся утре. Ты вся погружаешься в пену, облизанная валами, но черную похоти вену мечтой рассеку пополам я. И завтра, как пристани взмылят, как валом привалится грудь: навылет, навылет, навылет меня расстрелять не забудь! [1914]
И последнее морю
Когда затмилось солнце, я лег на серый берег и ел, скрипя зубами, тоскующий песок, тебя запоминая и за тебя не веря, что может оборваться межмирный волосок. Всползали любопытно по стенам смерти тени, и лица укрывала седая кисея… Я ощущал земли глухое холоденье, но вдруг пустынный воздух вздохнул и просиял! Ты чувствуешь в напеве скаканье и касанье? То были волны, волны! Возникнут и замрут… Я вспомнил о Тоскане, где царствовать Оксане. И вот тебе на память навеки изумруд. Крым
Август 1914 г.
Четвертая книга стихов
1916Повей вояна
(Вступление) Еще никто не стиснул брови врагам за думой одолеть их, когда, шумя стаканом крови, шагнуло пьяное столетье. Как старый лекарь ржавым шилом, увидя знак болезни тяжкой, он отворил засовы жилам и бросил сгустки в неба чашку. Была страна, как новый рой, курилась жизнь, как свежий улей; ребенок утренней порой игрался с пролетавшей пулей. Один поет любовь, любовь, любовь во что бы то ни стало! Другой – мундира голубого сверкает свежестью кристалла. Но то – рассерженный грузин, осиную скосивши талью, на небо синее грозил, светло отплевываясь сталью. Но то – в пределы моряка, знамена обрывая в пену, вкатилась вольности река, смывая гибель и измену. Еще смертей двойных, тройных всходил опары воздух сдобный, а уж труба второй войны запела жалобно и злобно. Пускай тоски, и слез, и сна не отряхнешь в крови и чаде: мне в ноги брякнулась весна и молит песен о пощаде. 1916
«Еще! Исковерканный страхом…»
Еще! Исковерканный страхом, колени молю исполина: здесь все рассыпается прахом и липкой сливается глиной! Вот день: он прополз без тебя ведь, упорный, весенний и гладкий. Кого же мне песней забавить и выдумать на ночь загадки? А вечер, в шелках раздушенных кокетлив, невинен и южен, расцветши сквозь сотни душонок, мне больше не мил и не нужен. Притиснуть бы за руки небо, опять наигравшее юность, спросить бы: «Так боль эта – небыль?» и – жизнью в лицо ему плюнуть! Зажать голубые ладони, чтоб выдавить снежную проседь, чтоб в зимнем зашедшемся стоне безумье услышать – и бросить! А может, мне верить уж не с кем, и мир – только страшная морда, и только по песенкам детским любить можно верно и твердо: «У облак темнеют лица, а слезы, ты знаешь, солены ж как! В каком мне небе залиться, сестрица моя Аленушка?» 1916
«Если ночь все тревоги вызвездит…»
Если ночь все тревоги вызвездит, как платок полосатый сартовский, проломаю сквозь вечер мартовский Млечный Путь, наведенный известью. Я пучком телеграфных проволок от Арктура к Большой Медведице исхлестать эти степи пробовал и в длине их спин разувериться. Но и там истлевает высь везде, как платок полосатый сартовский, но и там этот вечер мартовский над тобой побледнел и вызвездил. Если б даже не эту тысячу обмотала ты верст у пояса, – все равно от меня не скроешься, я до ног твоих сердце высучу! И когда бы любовь-притворщица ни взметала тоски грозу мою, кожа дней, почерневши, сморщится, так прожжет она жизнь разумную. Если мне умереть – ведь и ты со мной! Если я – со зрачками мокрыми, – ты горишь красотою писаной на строке, прикушенной до крови. 1916
Венгерская песнь
Простоволосые ивы бросили руки в ручьи. Чайки кричали: «Чьи вы?» Мы отвечали: «Ничьи!» Бьются Перун и Один, в прасини захрипев. Мы ж не имеем родин чайкам сложить припев. Так развевайся над прочими, ветер, суровый утонченник, ты, разрывающий клочьями сотни любовей оконченных. Но не умрут глаза – мир ими видели дважды мы, – крикнуть сумеют «назад!» смерти приспешнику каждому. Там, где увяли ивы, где остывают ручьи, чаек, кричащих «Чьи вы?», мы обратим в ничьих. 1916