ВЕСЕННИЙ КРОСС
В нашем городе весну встречали кроссом. Это был старый обычай, укоренившийся здесь до войны. И с тех самых пор, всегда в первое воскресенье весны, в местном парке собиралась нетерпеливая толпа ребят, и школьный физрук Грчала выстрелом из пистолета открывал пробег по мягким и раскисшим от дождя дорожкам. Парк стоял еще пустой и голый, кое-где в тени высоких деревьев проглядывали островки грязно-серого снега, но этот отрывистый топот напрягшихся в движении ног словно укрощал строптивую необузданность погоды, и, как по мановению волшебной палочки, природа неизбежно начинала зеленеть и расцветать, погружаясь в животворные объятья солнечных лучей. Из морозного мартовского дня прибегали мы совсем в иную пору. И хотя эта разительная перемена происходила регулярно каждый год, однако всякий раз мы переживали ее с неожиданно новым чувством, будто все наши прежние волнения были лишь бледной, невыразительной тенью того, что нас переполняло теперь.
Но в этом году возникли обстоятельства, поставившие под угрозу срыва традиционное проведение весеннего кросса. Дело в том, что с определенного времени Грчала неузнаваемо переменился. Грубоватая физиономия его слегка обмякла, из проницательных черных глаз исчезли злобные огоньки, упругая походка атлета, с напряженно поднятыми плечами и подтянутым животом, нет-нет да и уступала естественной: иногда Грчала забывался, опускал плечи, покачиваясь, переступал с ноги на ногу, а его голос, хрипловатый, лающий голос, как бы созданный для того, чтобы отдавать команды да выкрикивать ругань, звучал для нас совсем по-новому, подчас казалось, что к фигуре Грчалы подключился чужой голос, а сам он лишь вхолостую открывает рот. Когда же на уроке физкультуры ему и с третьей попытки не удалось сделать стойку на брусьях, поняли мы: с ним творится неладное, в однообразную жизнь Грчалы вторглось нечто такое, чему он не в силах противостоять. И, прежде неприступный, Грчала сразу напомнил человека, который нечаянно соскользнул со скалы и падает, все еще падает, и этому паденью не видно конца.
— Ничего, — сказал он нежно, с усмешкой. — Так бывает. Клен, покажите это вместо меня.
Клен был любимец Грчалы. И хотя он принадлежал к числу тех, на кого чаще всего обрушивался гнев физрука, все же в критических ситуациях единственно на него тот и мог положиться. Маленькое, приземистое, но удивительно пластичное тело Клена способно было воспроизвести любую из невероятнейших фантазий Грчалы. Все мы считали Грчалу садистом самого грубого толка, а Клена его несчастной жертвой и ждали, что вот-вот Клен не выдержит и рухнет, обессиленный, на сверкающий паркет физкультурного зала, однако минута эта все не наступала, мы думали, мучения Клена не кончатся никогда, ничем он не искупит их. Возможно, так расплачивался он за свое вызывающее поведение в отношении прочих учителей, да и в отношении нас. Уверенный в своем физическом превосходстве, Клен пренебрегал всеми, претендуя на право верховодить ребятами. А так как одной силы для этого было мало, другими же нужными качествами он не обладал, то ставил на карту все, включая грубость и жестокость, что невольно сближало его с Грчалой, словно были они отец и сын, двое братьев, побеги единого корня.
— Грча не в форме, — сказал Клен на переменке, — заметили, сеньоры?
— Может, заболел?
— Ерунда, — хмыкнул Клен, — тут совсем иные трабли[3].
— Какие трабли? — попытался выведать у него я.
— А это секрет, — осклабился Клен, показав желтые зубы.
— Ну так выкладывай! — подзуживал его Герман, мой сосед по парте.
— И не подумаю, — взорвался Клен. — Ты, наверно, вообразил, что я каждому его под нос совать буду?
— Мы ведь приятели, — процедил Герман, — не крути.
— Вот что, сеньоры. — У Клена сразу засветились глаза. — Гоните по кроне — и все узнаете.
— Не много ли захотел? — сказал Герман. — Катись-ка ты лучше со своим секретом куда подальше.
— Много так много, — бросил Клен. — Не купите вы, купит кто-то другой.
— Черт с тобой, Клен, — решился я и швырнул ему крону так, что она зазвенела о парту.
Герман сунул широкую лапу в карман и выловил несколько монет по десять геллеров.
— Здесь вся наличность.
Клен сгреб монеты.
— Не будем мелочиться из-за пары геллеров, — сказал он миролюбиво. — Я умею быть грандом.
— Вываливай, мы ждем, — потребовал я в опаске, как бы не оказалось все это одним из трюков, на которые так горазд был Клен, они обрушивались нежданно-негаданно, будто гром среди ясного неба, и человек напарывался на них неведомо как.
— Сейчас не могу, — ответил Клен, — после школы.
— А почему?
— Сейчас не покажешь.
— Ты собираешься нам что-то показывать?
— Ясное дело. Ведь вы заплатили. Да цирк все равно не начнется так скоро.
— Какой еще цирк?
— Всему свое время, — отрезал Клен и повернулся к нам широкой спиной, давая понять, что не скажет больше ни слова. Сознание причастности к не раскрытой еще тайне в целом было даже приятно, если бы Клен раньше не подводил. А такую возможность я старательно отвергал: ведь я заплатил, дал ему крону, и потому убеждал себя в том, что ожидание не обманет меня. Все уроки я просидел сам не свой, вертелся на лавке, не мог сосредоточиться, размышляя о том, чем вызвано странное поведение Грчалы, оно удивляло нас уже давно, но мы принимали его в общем благосклонно, а зачастую с нескрываемой радостью. Ведь Грчала был гроза школы, учитель, которого все мы и ненавидели, и боялись. Проходя по школьному коридору, он словно бы электризовал нас: мы мучились, задыхались, не смея даже вздохнуть в его присутствии. Ужас охватывал всех и тогда, когда отрывистые команды Грчалы доносились к нам со школьной спортплощадки. Дело в том, что в начале урока Грчала, не считаясь с погодой, выпроваживал свои жертвы на двор и гонял их там и в зимнюю стужу, и в дождь, и в вёдро, покуда обнаженные тела ребят не начинали лосниться от пота. Но и позже, когда он впускал их наконец в свою камеру пыток, — даже потом тень его неотступно витала над нами. Пронзительный визг его свистка вторгался и в возвышенные строфы Вергилия, рассекал ряды квадратных уравнений, сопровождал последние времена Великоморавской державы. Иногда я готов был поверить, что свисток Грчалы завывает здесь даже ночью, пронизывая тьму, как безысходный собачий вой, и перегоняя через козлы, брусья и турники невидимых призраков, не давая им ни минуты покоя.
Наконец прозвенел звонок, и мы с Кленом молча вышли из класса. В коридоре я спросил его:
— Куда пойдем?
— Не суетись, — ответил он. — Дал крону, так не заблудишься.
Он направился к боковой лестнице, которая вела в подвал. Это была узкая винтовая лестница с железными перилами.
— Туда ходить запрещено, — сказал Герман. — Накроет сторож — погорим.
— А я тебя не заставляю, — просиял Клен с сознанием собственного превосходства. — Боязно, так вернись.
— Я-то не боюсь, — стушевался Герман, — но вот не влипнуть бы из-за этого в какую бузу…
Клен звякнул в кармане монетами:
— Не пожалеете. Я играю в открытую.
Мы спустились в подвал. Внизу была кромешная тьма: засыпанные углем окошки не пропускали света. Клен замедлял шаг, ступая осторожно, и сиплым шепотом предупреждал нас, где наклониться, где обойти забытую кем-то тачку. Дорога в темноте казалась бесконечной, и, когда снова развиднелось, свет на мгновение совершенно ослепил нас. Мы вышли на серый двор, отделенный от спортплощадки высокой обшарпанной стеной. Это был небольшой квадрат, уставленный рядами мусорников, около которых громоздились кучи шлака. В одном углу стояла пустая собачья будка с обрывком заржавленной цепи, в другом штабелями сложены поломанные парты.
— Лезьте за мной, — скомандовал с горы парт Клен. — Но осторожно, не то учините здесь большой тарарам.
Он взобрался на самую верхотуру, уселся на парте и ехидно посматривал, как мы карабкаемся вверх. Хотя парты были поставлены симметрично, что позволяло использовать их как ступеньки, однако ступеньки эти далеко отстояли одна от другой, и нам не раз приходилось помогать себе локтями и коленями, словно мы покоряли неприступную вершину. Клен сидел не двигаясь, даже руки нам не подал, когда мы преодолевали последнюю преграду. Только процедил:
— Ну и копуши вы!
А потом нырнул под парту. Снова меня охватило подозрение, что все это только комедия, что Клен делает из нас идиотов, а мы, послушные как бараны, во всем ему потакаем. Но сразу, будто мы были в кинозале, нам открылось небольшое освещенное окошко кабинета физкультуры. Я увидел полки со спущенными мячами, скакалками, гантелями, затем стол, на нем электрическую плитку с розовой спиралью, за столом математичку Глошкову. Потом в окне появилась длинная костлявая рука Грчалы и поставила перед Глошковой стакан с дымящимся кофе. Затем вернулась с новым стаканом, на этот раз в поле нашего зрения оказалась часть его тренировочного костюма. Когда же наконец Грчала сел, оба просматривались, как в образцовом кинокадре, который выявляет все, что снято в предлагаемой сцене, не упуская ни одной подробности, но и не прибавляя ничего лишнего.
— Видали?! — торжествующе воскликнул Клен.
— Ну и что? — протянул Герман. — Сидят, пьют кофе.
— Но это не все, — сказал Клен.
— И ты часто сюда заглядываешь? — спросил я его.
— Грчала в Глошкову втюрился по уши.
— Факт?
— Ей-богу.
— И что? Видел еще что-нибудь?
— А как же!
— Что?
— Они целовались!
— Так я тебе и поверил!
— Ей-богу! Грча обхватил ее за талию, прижимал к себе, гладил по волосам и всю аж облизывал… — Клен рассказывал сейчас с каким-то внутренним запалом и совсем не скупился на слова, словно эта его тайна была невыносимым бременем для него самого и вот теперь представился наконец случай с нами ею поделиться.
Глошкова была молоденькая учительница, преподавала, видно, первый год, и, пожалуй, больше ее юный возраст, чем подлинная красота, способствовал тому, что многие ребята были в нее влюблены. И тем абсурдней нам казалось, что именно она, предмет нашего восхищения и тайных вздохов, попала в сети Грчалы, старше ее в лучшем случае лет на двадцать. Временами мне чудилось, что там, за стеклом, в комнате, залитой желтым, слепящим светом, сидят бок о бок безобразный дракон и плененная им принцесса и каждое их взаимное прикосновение — это кощунство над природой, почти катастрофа. Клен и в самом деле не врал: Грчала прямо-таки глаз не спускал с Глошковой. И когда она поставила пустой стакан на стол, платочком вытерла уголки губ, он положил жилистую руку на ее плечо, и мало-помалу рука его опускалась ниже по ее руке, пока пальцы их не сомкнулись. И так они сидели недвижно, безмолвно: губы у них не шевелились.
— Господи боже, — вздохнул Герман, — будут они целоваться или нет?
— Поди спроси, — насмешливо протянул Клен.
— А больше ты ничего не видел, только что они целовались?
— Нет, — ответил Клен, — ни черта.
— А что собираешься делать?
— Уж я тут был и вечером, раз после немецкого, но в кабинете было темно, хоть глаз коли.
— Может, именно тогда?
— Вздор, — сказал Клен. — Я сидел тут часа два. Еще простуду схлопотал. Грча вообще не приходил.
Я почувствовал себя разочарованным: моя уверенность в постоянном присутствии здесь Грчалы была серьезно поколеблена.
За окном же больше ничего не происходило. Действие развивалось однообразно: Грча держал Глошкову за руку, но теперь они еще и разговаривали.
— Может, пойдем? — проговорил я со скучающим видом.
— А лучше всего — запустить бы в это окошко камнем, — сказал Клен. — Представляю, как бы они струхнули!
— Клен, да ты никак ревнуешь?! — процедил я мстительно и попытался занять более удобную позу.
— Это я ревную!? Кого?! Эту корову?!
— Ведь ты же грозился, что возьмешь ее в жены, — сказал Герман. — Разве нет?
— Бред, — буркнул Клен, — у нее кривые ноги.
— А ты и ноги у нее разглядел?
— Я не слепой!
— Раз как-то ты поставил ей на стол подснежники.
— Обыкновенная курва, вот и все. — Клен вложил в эти слова все разочарование и отвращение, какое только и мог вместить в себя. — Грчалова любовница! — Он принужденно засмеялся. — Грчалова лю-бов-ни-ца!
С этими словами он начал слезать с парт. Спускался так быстро, что мы едва поспевали за ним. Оказавшись внизу, он поднял с земли кирпич и изо всей силы шандарахнул им о собачью будку. Попав точно в скобу, из которой торчал обрывок цепи, кирпич, ударившись о железку, разлетелся по сторонам. Небольшой обломок отскочил к нашим ногам. Клен поднял его, подбросил в руке, а потом, словно его осенило что-то — на такой, мол, маленький камушек жаль было бы впустую потратить столько энергии, сунул его в карман.
— Пошли! — скомандовал он и опять торопливо, не задерживаясь, повел нас через темный подвал. На этот раз он не предостерегал нас о препятствиях, совершенно о нас забыл, забыл и о возможной опасности. Его быстрые шаги гулко отдавались в подземелье, ноги наталкивались на все, что ни попадало по дороге. Он подкидывал куски угля, жестянки, поленья, которые с грохотом катились по бетонному полу, казалось, впереди несется лавина, а мы тщетно пытаемся нагнать ее.
Остановились мы перед входом в школу, запыхавшиеся, усталые, будто завершали по меньшей мере Грчалов весенний пробег. Но от него нас отделяла еще добрая неделя. И поскольку в поведении Грчалы наблюдались явные перемены, не было уверенности, что кросс вообще состоится. В голове не укладывалось, чтобы человек, который в своем тайном укрытии между мячами, скакалками и гантелями гладил женскую руку (а к ней на уроках не приставал даже мел!), мог снова превратиться в бездушного диктатора, по единому выстрелу которого приходили в движение сотни ног, кто воздействовал и на саму природу, насильственным образом вызывая весну.
— Грчала и Глошкова — любовники, — выдавил из себя Клен, вытащил из кармана обломок кирпича и огромными печатными буквами начертал сей вердикт на желтой стене школы, неподалеку от главного входа. Потом подрисовал к нему сердце, пронзенное стрелой, и с диким хохотом, даже не попрощавшись с нами, помчался своей дорогой.
Целую ночь я спал неспокойно. Мне снилось, что всю нашу троицу Грчала затащил к себе в кабинет и молотил по спине шнурками от скакалок. Я чувствовал, как обнажается моя спина, как открываются на ней шесть кровавых ран и весь я купаюсь в собственной крови. Пробудившись, я ощупал влажную спину — оказалось, что это пот, крови не было и следа. Заснуть я уже не мог. Размышлял о том, как было бы прекрасно, если бы прошел дождь, смыл со стены надпись и все осталось бы в тайне. Я возненавидел Клена, возненавидел и собственное любопытство, увлекшее меня в ловушку, откуда нет спасения.
Утро было ясное. Воздух благоухал весной, которая словно бы поторопилась и бросала вызов самой природе. По дороге в школу я на каждой стене видел ужасную надпись Клена. И когда остановился у школьного здания и увидел воочию начертанные кирпичом огромные буквы в их настоящем, а не придуманном виде, я воспринял все как-то отупело, будто возвратную болезнь, с которой человек уже начал понемногу свыкаться.
На втором уроке по расписанию у нас была математика, но Глошкова не пришла. Не пришла она и на другой день, а на третий появился новый учитель и без всяких околичностей приступил к объяснению материала двухнедельной давности. Писал он на доске мелко и нечетко, а его пришепетывающий выговор не мог идти ни в какое сравнение с ясной дикцией Глошковой. В тот самый день у нас была и физкультура, и где-то в глубине души я надеялся, что Грчала не придет. Но я ошибся. В физкультурном зале нас ожидал именно он, в своих неизменных тренировках, на черном шнурке на шее у него болтался металлический свисток, из-под мышки торчал классный журнал.
— В следующее воскресенье весенний кросс, — медленно выговорил Грчала. — Участие всех обязательно. Ровно в девять в парке.
Потом он вошел в кабинет и вышвырнул нам оттуда мяч. Мы встретили это дружным ревом. Довольно редко Грчала доставлял нам такую радость, как игра. Мячи, будто заколдованные, большую часть года лежали в его кабинете, и должно было случиться нечто невиданное, чтобы он доверил их нам, да и то ненадолго.
Сняв с шеи свисток, Грчала подозвал к себе Клена.
— Будешь судьей, — сказал он ему.
Потом устало прислонился к шведской стенке и смотрел, как, играя без всяких правил, мы деремся за мяч, лупим его ногой, швыряем в корзину, ставим подножки противнику и во всей этой голготне и суете то тут, то там отзывается свистулька Клена, которая свиристела лишь для того, чтобы мы не забывали о ней.
В конце урока Грчала снова сказал нам:
— В следующее воскресенье весенний кросс. Участие всех обязательно. Ровно в девять в парке.
Итак, в солнечное воскресное утро мы собрались в парке, под конскими каштанами, откуда начиналась его главная аллея. Было нас много, очень много, больше, чем поместилось на входной площадке, которая, как разинутая пасть, нетерпеливо ждала нас, готовая проглотить. Играл легкий весенний ветерок, и временами нам казалось, что сегодняшний кросс совершенно бессмыслен, с него как бы спадал его мифический ореол, и он выступал в своей далеко не праздничной, а, напротив, самой обыденной форме, и я охотно бы поверил, что если в иных местах и встречают весну кроссом, но все равно она приходит сама, в полном соответствии с законами календаря, которые не допускают никакого человеческого вмешательства, будь то даже упорный, изнурительный бег, исполненный триумфальной веры в собственные силы.
Грчала пришел точно, едва на недалекой башне пробило девять. Одет он был по-праздничному, в белой рубашке с галстуком, на ногах — черные, начищенные до блеска ботинки. И так как в нашем сознании он неразлучно был связан со светло-голубыми тренировками, то выглядел каким-то чужим человеком, который нечаянно заблудился среди множества маек, трусов, голых ног в кедах и теперь не знает, как выкрутиться из столь затруднительного положения, и волей-неволей вынужден включиться в нашу игру. Но когда он захлопал в ладоши, опять это был, бесспорно, он, и жест, которым он нас утихомиривал, был именно его жестом. Он построил нас в огромный прямоугольник, протянувшийся до аллеи, сам же стал под высоченный каштан. Мне еще не совсем верилось, что кросс состоится. Грчала никогда не приходил к нам таким разодетым, и всякий раз он приносил с собой свой неизменный свисток и боевой пистолет, выстрел из которого знаменовал начало кросса и приход весны. Этим пистолетом мы страшно гордились, по всей округе ни в одной школе не было такого отличного пистолета, каждый из ребят втайне мечтал дотронуться до него, подержать в руках, а может, даже и пальнуть. Однако эти мечты были так же нереальны, как и сегодняшний день, такой теплый, весенний, и Грчала в праздничной одежде, стоящий сейчас под высоким каштаном и готовящийся произнести речь.
— Ребята! — сказал он. — Как и в прежние годы, сегодня побежите вы, чтобы приветствовать весну. Весна на пороге, она уже здесь, но встречать ее нужно только чистыми и справедливыми. Природа начинает новую жизнь. Не забывайте, что и мы часть ее. Так сольемся же с ней, как она сливается с нами! Воздадим ей должное! Да и кто другой воздаст должное наступающему расцвету, как не тот, кто сам молод!
Грчала сунул руку в карман и вытащил пистолет. Сердце мое радостно забилось, мне страшно захотелось бежать: ведь, уже теряя надежду, я снова своими глазами убедился, что все в порядке, мы будем бежать, приветствовать весну.
— Внимание! — рявкнул Грчала голосом, которому разом вернулась его хриплость и грубость, и опять перед нами был прежний Грчала, гроза школы, ненавидимый, но в этой ненависти еще и обожаемый, твердый, железный Грчала… — Приготовиться! На старт!
Хлопнул выстрел. И мы помчались. Земля тряслась, словно неслось миллионное стадо, ветерок врезался в наши тела, на лбу выступили первые капли пота, весеннего пота, и вместе с ритмичными ударами ног стучало сердце, раскрывались легкие, стремясь поглотить как можно больше благоуханной весны, со свистом вырывалось из них все старое, непотребное, отжившее. Я бежал в середине клубка тел и вдруг заметил, что на дорожках, по которым мы бежали, не было ни указателей, ни флажков, а бежим мы так, друг за дружкой, скорее по инерции. Я хотел было поделиться с кем-нибудь своим открытием, но глоткой моей целиком завладел ритм дыхания, и я не в состоянии был вымолвить ни слова.
И так мы бежали, не то чтобы быстро, а каким-то неторопливым, торжественным аллюром, на башне пробило полчаса, потом три четверти, а мы все бежали, бежали, в жизни я еще не бежал так долго. То был безумный, отчаянный бег, с которым увязано было все: жизнь и смерть, день завтрашний и далекое будущее, которое олицетворяли для нас сейчас размокшие от дождя аллеи парка. Мы уже ничего не осознавали, перед глазами мелькали черные вспышки, деревья и кусты, весь парк сливался в сплошную лиловую линию, а где-то вдали, на горизонте, она пересекалась с голубым небосводом. Мы потеряли ориентацию, возможно, мы бежали по установленному кругу, а может, плутали в лабиринте дорожек, в нас оставался лишь ритм бега, ритм непрерывного движения, непроизвольного, совершенно автоматического, как будто бежали не наши собственные ноги, а просто под ними прогибалась земля. И когда уже начало казаться, что впадины стали такими глубокими и бездонными, что наши ноги в них вот-вот навеки увязнут, когда ноги опутала свинцовая тяжесть, которую не хватало сил преодолеть, мы все вдруг разом остановились. Когда я обрел способность распознавать окружающие предметы, то увидел, что мы стоим на площадке, возле входа в аллею. Под самым высоким каштаном лежало в луже крови тело Грчалы, неподалеку от вытянутой, забрызганной грязью руки валялся пистолет. Губы Грчалы были крепко сжаты, словно он готовился отдать какую-то команду, но взгляд был пустой, остекленевший, и не было в нем ни строгости, ни снисхождения.
И снова мы рванулись вперед, собрав в себе последние силы, снова напрягли ноги в привычном движении, и уж ничто не могло нас заставить остановиться…