– Что с тобой, дедушка? И чей ты?
– Я, доченька, Божий, да вот заболел на ходу. Малярия треплет. Воды бы мне испить, – и кружку мне подает.
Я сбегала к ручью, набрала воды, несу ему. Он попил и говорит:
– Спаси тебя Господи, Акилинушка. Он, родимая, сказал, что напоивший жаждущего не лишится Царствия Небесного.
– Да откуда, дедушка, ты имя мое знаешь?
– Видно, Ангел-хранитель мне его сказал. Оно и пришло мне на ум.
Удивилась я, задумалась. Вот, сам Господь мне случай предоставляет доброе дело исполнить. А я с детства верующая была и Бога никогда не забывала.
– Подожди, дедушка, я мужа приведу и мы вместе сведем тебя в наш дом. Полечим тебя, Бог даст, поправишься.
Прихожу домой, Петр дом наш белит известкой, освежает. Я ему говорю:
– Петруша, там у леса человек Божий лежит, старенький и больной.
Бросил Петр белить хату и говорит:
– Пойдем.
Привели мы старичка, раздели, положили в отдельную комнату, маленькую, но чистую. И он сразу уснул. Вечером мы ему порошок хины дали. Утром я заглянула к нему в комнату. Старичок сидит на кровати, спустив ноги на коврик, и молится… Увидев меня, он возрадовался и прослезился:
– Спасибо тебе, Акилинушка, что призрела меня, болящего. Вот прошел мимо левит, прошел и священник, и никто не помог болящему, а добрый самарянин возлил на раны елей и вино, и отвез на своем осле в гостиницу. Так и вы поступили, как добрые самаряне. Мне здесь так хорошо, так утешно, и даже иконушка в уголку есть. Слава Богу за все. Мне уже полегче, приступ прошел. Вот соберусь и пойду восвояси, чтобы не обременять добрых людей.
– Дедушка, ты еще слабый, погости еще у нас, а как окрепнешь, так и пойдешь куда тебе надо. И откуда и куда ты идешь?
– Доченька, скажу тебе правду, хотя в наше время она не красит человека. Иду я из заключения, где пробыл пятнадцать годков. Не убил, не ограбил я, а был посажен за имя Христово. Монах я и много лет подвизался в Балаклавском Георгиевском монастыре, а когда в двадцатом году Красная армия захватила Крым, то добрались и до нашего монастыря, стали все разорять, грабить. А наш монастырь был очень древний. Сам апостол Андрей Первозванный поставил жертвенник на этом месте. Ну, я восстал против грабителей. Меня едва не убили, но Божией милостью остался жив, и тогда меня в лагерь около Сарабуза, на пятнадцать лет. Отсидел свое, и выпустили. Теперь хочу через Керченский пролив выйти на Кавказ к Абхазским пустынникам и спасаться там, покуда Господь не призовет к себе. А имя мое в монашестве – отец Мисаил, и сан на мне – иеромонах.
На следующее утро, когда я вышла пасти свою корову, то увидела необычайное движение на шоссе. В сторону Симферополя ехало много военных машин с солдатами и прицепленными сзади пушками. Я подумала, что происходит какое-то военное учение. Но вот одна машина остановилась на обочине, и шофер, подняв капот, стал копаться в моторе. Я привязала корову к колышку посреди поляны и пошла назад домой. Из любопытства я спросила шофера, зачем это гонят столько военных машин? Он вытер рукавом потный лоб, посмотрел на меня и сказал:
– А ты что, не знаешь, что этой ночью немцы бомбили Севастополь?
– Как бомбили?! Это что, война?
– Да, хозяйка, похоже, что война.
От этой новости мне стало худо. Я вся сразу как-то ослабела, ноги подкосились, и я едва не упала. Я сердцем почувствовала, какие это тяжелые последствия будут для страны, народа и для моей семьи. Опомнившись, я побежала домой. Старичок сидел на крыльце и ножом вырезал половник. Взглянув на меня, он сказал:
– Беда, Акилинушка, беда пришла на нашу землю.
– Вы уже знаете?
– Знаю.
Петр собирался на работу, когда я подбежала к нему и, упав ему головой на грудь, горько заплакала.
– Что с тобой, милая?!
– Жизнь наша кончилась, Петр.
– Как кончилась?!
– Война.
– Война?! С кем?
– С Германией.
Весь день прошел суматошно. Я была как во сне и не понимала, что делала. Вечером Петру принесли повестку из военкомата. Перед этим бегали в деревенский клуб и, затаив дыхание, слушали по радио выступление наркома иностранных дел Молотова. Напоследок он сказал: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами». Потом по радио запели веселую военную песню:
На следующее утро я собрала кое-какие пожитки Петру, напекла ему пирогов-подорожников. Он попрощался с нами, обнял и расцеловал детей. А старика просил не уходить и по силам помогать семье. Вскинув на плечо вещмешок, он пошел по дороге в сторону Феодосии. Отец Мисаил вышел на крыльцо с иконой святого великомученика Георгия и благословил уходящего. Петр оглянулся и помахал на прощание рукой.
А солнце жарило беспощадно, и на дороге стояла пыль от машин и войск, двигающихся в обе стороны. В этой суматохе потерялась моя корова: или ее куда-то увели, или попала в котел солдатской полевой кухни. Но я не жалела. Время было такое, что на кон была поставлена сама жизнь, а то, что корова пропала, может и лучше. Стало меньше хлопот. Главное было – сохранить детей, и для них я купила у татар дойную козу. К концу лета немцы осадили Севастополь, и над нами уже часто гудели немецкие тяжелые самолеты с черными крестами на крыльях, летящие бомбить Керчь. Немцы уже захватили юго-западную часть Крыма, и теперь дорога в сторону Керчи была сплошь забита беженцами. Шли пешком, таща на себе узлы и чемоданы, бросая их по дороге, ехали на телегах, на грузовых машинах, гнали стада коров, овец, лошадей. Под большой охраной везли деньги Симферопольского банка. Немецкие пикирующие бомбардировщики стали усиленно бомбить и обстреливать дорогу. Это был настоящий ад. Убитые и раненые, разорванные в клочья залили кровью дорогу, горели телеги и машины, взбесившиеся лошади с диким ржанием разбежались по полям. Разбомбили и банк, и денежные купюры, как осенние листья, носились ветром по полям и деревне. Но беженцы, обходя убитых и раненых, все шли и шли.
– Куда вы? – спрашивала я их.
– На Кубань, – отвечали они.
– Мы никуда не пойдем, – говорил отец Мисаил, – а то вернется Петр и нас не найдет. Будем жить здесь и молить Бога, чтобы Он сохранил детей и нас.
В огороде мы с ним выкопали глубокий окоп и накрыли его бревнами. Там прятались с детьми во время бомбежек. Сам отец Мисаил каждый день ходил с топором в лес и заготавливал на зиму дрова.
– Зима будет лютая, холодная и голодная. Дров понадобится много, – говорил он.
Однажды утром мы проснулись от сильного рева моторов под нашими окнами и запаха бензина. Я выглянула в окно, и у меня захолонуло сердце: в саду, блестя отполированными гусеницами, с черными крестами на броне стояли немецкие танки. Тут же дымила и полевая кухня. Танкисты, сняв шлемы, в черных комбинезонах лежали и сидели на траве, закусывали, брились, рассматривали цветные журналы, а один даже играл на губной гармошке. На дереве висела освежеванная телячья туша, и повар в белом колпаке вырезал из нее большие куски мяса. Один танкист поднялся и подошел ко мне:
– Матка, где есть твой пан?
Я даже сначала не поняла про какого пана он спрашивает и подумала, что про белых:
– Пан бежал, давно бежал в Турцию.
Немец, вероятно, удовлетворенный ответом, ухмыльнулся, кивнул головой и сел на место. Видно, я ему понравилась, потому что днем он несколько раз все пытался обнять меня. А вдоль дороги со стороны Керческого полуострова немцы гнали колонны наших пленных. Там они наголову разбили нашу Керченскую группировку. Жалкий и страшный вид был у наших пленных: оборванные, грязные, опираясь на палки, обвязанные окровавленными бинтами, почти все они были ранены или отравлены газами, которые немцы применили против Красной Армии на Керченском полуострове. Многие кашляли надрывным кашлем, были и ослепшие. Очень много шло грузин, армян и азербайджанцев из разгромленных национальных дивизий. Все пленные проклинали какого-то советского начальника Мехлиса, которого считали главным виновником поражения. Пленных гнали в сторону Симферополя. Некоторые падали, не в силах дальше идти, и конвоиры их безжалостно пристреливали. Жители деревни по вечерам выходили с лопатами и хоронили убитых. Ну, как хоронили – прикопают немного, и все. На большее у женщин не хватало сил. Отец Мисаил почти всю ночь ходил от могилы к могиле и служил панихиды.
Примерно через месяц в деревню приехала рота эсэсовцев. Они устроились в сельсовете и производили регистрацию и селекцию населения. Селекция – это отбор на уничтожение. Они отобрали и вывезли семьи евреев, крымчаков и цыган. Больше мы их никогда не видели.
Не трудно было догадаться, куда они делись. Ночью за деревней у противотанкового рва часа два были слышны автоматные очереди. Оставшиеся без хозяев коровы и козы бродили по деревне и надсадно мычали и блеяли. За ночь все из домов растащили, и утром они устрашали распахнутыми дверьми и разбитыми стеклами.
После эсэсовцев в деревню пришел немецкий обоз с большими крытыми фурами и громадными лошадьми – бельгийскими першеронами. Отроду мы таких не видели. У них были лохматые гривы, завязанные узлом хвосты и обросшие длинной шерстью около копыт ноги. Обоз простоял у нас одну ночь, но лошади перепортили все яблони в саду, ободрав с них кору.
Затем через нашу деревню прошли представители всей Европы. Были здесь крикливые и суетливые итальянцы, словаки в коричневых мундирах со старыми винтовками на веревках, молчаливые мадьярские гонведы, мрачные и сосредоточенные, нахальные и бесцеремонные румыны. Румынских солдат мы в дом не пускали. Уж очень вороватые они были. Обязательно что-нибудь украдут, да хоть зубную щетку. Все эти солдаты воевать не хотели и были пригнаны сюда силком. Шла зима, и мы вертелись как могли, запасаясь продуктами на зиму. Огороды наши были все вытоптаны, потравлены бесхозным скотом, и мы старались как могли, чтобы не голодать. В лесу еще бродило много скота, брошенного беженцами, и мы с дедом ловили его и продавали или меняли у румынских военных кухонь. Повара давали нам крупу, муку, мясные консервы. За мои золотые серьги один румын притащил нам мешок муки.
Надо сказать, когда немецкие и румынские обозы ночью снимались с места и уезжали, после них много можно было найти забытых вещей и даже оружия. Мы с отцом Мисаилом однажды нашли целый ящик сигарет, несколько пар новых сапог, банки консервов, солдатские фляги с коньяком и кофе. Однажды увидели забытый прислоненный к дереву карабин с тесаком в чехле и припрятали его в лесу. Детей я больше держала дома и боялась выпускать их на улицу. Они все понимали и не капризничали. Были такие дни, когда наша деревня была свободна от солдатского постоя, тогда ночью с гор приходили партизаны и просили продукты, лекарства, бинты, соль, спички. Мы давали все, что могли. Я даже, когда провожала их, показала, где в лесу был закопан карабин. В основном, партизан снабжали русские. Татары к ним относились враждебно, но партизаны предупредили их, если донесут немцам, что они бывают в деревне, то доносчики будут расстреляны, а дома их сожжены. Страшное и тоскливое это было время. Если бы не отец Мисаил, все бы мы погибли. Старик все время был на ходу, просто был вездесущ и даже ходил к партизанам в горы и носил им табак, консервы, хлеб. Все это он выменивал у немцев на свои поделки. Он вырезал из дерева ложки, варил их в олифе, разрисовывал, покрывал лаком, делал красивые резные шкатулки, из винтовочных патронов изготовлял зажигалки.
Когда наступили темные, дождливые осенние дни и тоскливые вечера, мы спасались только чтением Библии да утешительными проповедями отца Мисаила. Старик по вечерам садился за стол, раскрывал Библию, находил подходящий к случаю текст и читал нам вслух. Дети и я внимательно слушали его и потом много расспрашивали. В комнате было тепло, потрескивая, жарко горели в печке дрова. На столе, разгоняя темень, мигала коптилка, за окном дул северный ветер и на стекла налипал мокрый снег, а старик читал: «На третий день был брак в Кане Галилейской, и Матерь Иисуса была там. Был также зван Иисус и ученики Его на брак».
А за окном в горах были слышны выстрелы, а далеко за горами шумело море, там, подавая сигналы бедствия, тонули торпедированные немецкими подлодками корабли, в холодных волнах плавали и погибали моряки. День и ночь, отражая немецкие атаки, сражался героический Севастополь – последний русский оплот на захваченной немцами многострадальной Крымской земле.
А в домике нам было тепло, и Христос сохранял нам жизнь, и мы слушали чтение, как Он был на браке в Кане Галилейской. Старик молился по ночам часами, истово клал земные поклоны. Слезы текли у него по щекам. Молился он за всех страдающих, ранами уязвленных, убитых на поле брани, умерших в лагерях за колючей проволокой. Молился за живых, сражающихся на одоление врагов-супостатов, на Русскую землю нашедших. Молился отдельно за Петра-воина, чтобы ему вернуться домой к жене своей Акилине и к родимым детушкам. Молился за священство православное, за убиенных и томящихся в лагерях, за монашествующих, втайне скрывающихся. И, видимо, до Господа доходили его слезные молитвы, и Господь сохранял нас всех. Я верила, что Петр жив и что за таким молитвенником он не пропадет и обязательно вернется домой, хотя ни единой весточки, как он ушел, я от него не получала. Да и как я ее могла получить, если мы были разделены огненным фронтом. Зимой в начале сорок четвертого года, в самые степные морозы и метели немцы начали отходить в западном направлении. Это уже был не планомерный отход, но скорее беспорядочное бегство. В машинах кончалось горючее, и они бросали их и шли в сторону Джанкоя. Много их замерзало в степи. Почти у каждого телеграфного столба сидели они, оледенелые, занесенные снегом, спиной к спине, обнимая свои винтовки.
Наконец, пришло время, и мы увидели наши войска – на американских «студебекерах», с красными знаменами и почему-то в погонах. Я их спрашиваю:
– Вы наши?!
– Ваши, ваши! – кричат.
– А почему в погонах? У наших погон не было.
– Это мать, Сталин такой приказ дал: всем погоны надеть.
Через два месяца пришло мне известие, что Петр лежит в госпитале в Джанкое.
– Ну, отец Мисаил, оставайся с детьми за хозяина, а я поеду к Петру. Может быть, домой его привезу, если его отпустят подчистую, – решила я.
В Джанкое вокзальное здание было разбито. За ним на площади, собранные на металлолом, высились гигантские пирамиды, сложенные из немецких солдатских касок, велосипедов, мотоциклов, автомашин, артиллерийских гильз и всякого ломаного оружия. В госпитале при входе меня долго расспрашивали и требовали паспорт. Наконец, дали белый халат, и молодой солдатик-санитар повел на второй этаж.
Я шла со страхом и трепетом и думала: неужели я увижу своего Петра? Сердце замирало, а вдруг он без рук или без ног, а может быть слепой. Но какой бы он ни был – это мой дорогой Петр. В коридоре пахло эфиром, карболкой и еще чем-то больничным. Когда я открыла дверь палаты, то увидела четырех мужчин, сидящих за столом и забивающих козла в домино. Они все оглянулись, и я узнала Петра. Я бросилась к нему и дальше ничего не помню. Очнулась на стуле от едкого запаха нашатыря, который мне в нос на ватке совала медсестра. Петр смотрел на меня и улыбался, обнимая меня правой рукой. Левая была загипсована, на отлете.
– Акилинушка, родная моя, все будет хорошо! Как дети? Жив ли отец Мисаил?
Я ему все подробно рассказала, как мы жили под немцем все эти годы. Как о нас заботился отец Мисаил. И что только его молитвами все мы живы и встретились.
Я прожила в Джанкое целую неделю. Петру сняли гипс, и руку он носил на косынке. Он прошел комиссию, и его списали вчистую, так как, хотя кость и срослась, но нерв был перебит и рука не действовала. Через несколько месяцев ему предстояла еще одна операция по сшиванию нерва. Он пошел получать обмундирование и документы. Вышел он ко мне ладный, хотя немного постаревший, с рукою на косынке. На груди у него красовалось два ордена Славы и медаль «За отвагу». Я взяла его чемодан, и мы поехали в деревню. Приехали аккурат на Пасху.
– Христос воскресе! – приветствовал нас старец Мисаил.
– Воистину воскресе! – прокричали мы и обняли детей и старца.
Наваждение
Среди полного жизненного благополучия, когда у меня уже был стандартный набор современных благ, дающих относительное счастье, как-то: квартира, дача, машина и неплохая подруга – меня неожиданно и молниеносно постигла тяжелейшая болезнь крови, она свалила меня на больничную койку, где я, без успеха пролечившись с месяц, пришел в полное помрачение ума и не знал, что мне делать. Какая-то неизвестная сила без суда и следствия вырвала меня из жизни и обрекла на гибель. С пустяками здесь не лежали, и над каждым был приговор смерти, которая была не за горами, а за плечами. Ум мой помрачился от тоски и тревоги потому, что моя собственная кровь восстала на меня и превращалась в яд, убивающий тело.
Наше отделение безнадежно больных было небольшое и находилось на три ступеньки ниже общего больничного коридора, спрятавшись за массивной тяжелой дверью со старинной медной ручкой. Печальный быт наш был скрашен усердием больничного персонала жалкой роскошью в виде новых портьер на окнах, клеткой с канарейкой, разными цветами в горшках, а главное – большим цветным телевизором, что в те времена считалось редкостью. В палатах стояли удобные кровати с чистым бельем и парой подушек. Нас лечили, в основном, капельницами, куда наливали несусветную химию. Эта химия вызывала постоянную тошноту, и даже противно было думать о еде. Буфетчица приносила в палату обеды, ужины и также уносила все нетронутым. Мы ничего почти не ели, кроме грейпфрутов, лимонов и яблок. Каждый день делали анализы крови, но они были неутешительны.
Утром, во время обхода, толстый бровястый доктор, грызя оглоблю своих очков, сказал, что мне надо удалить селезенку.
– Она у меня лишняя что ли? – спросил я его.
– Так надо, – хмыкнув, ответил он. И я понял, что влип крепко. Лет мне было все-то тридцать, а я терял силы с каждым днем, и по телу пошли синяки и красные пятна.
Вечером в воскресенье ко мне пришел посетитель. Это был мой школьный приятель, имевший медицинское образование, но оставивший медицину ради священнического сана. Посмотрел он на меня, покачал головой и положил на тумбочку пакет с яблоками. Я тоже молчал и ни о чем его не спрашивал. Говорить не хотелось. В голове была пустота, а в груди – тяжесть. Мы сидели и молчали. Наконец он сказал:
– Я посмотрел твою историю болезни и последние анализы и ничего утешительного сказать тебе не могу. Врать тоже не буду. Прогнозно пессиме. Ты понимаешь?
– Да, я понимаю, что скоро мне конец.
– Знаешь, Сеня, тебя может спасти только Божие чудо.
– Божие чудо?! Это говорит в тебе священник. Конечно, я Бога не отвергаю, но, во-первых, как мне известно, чудо дается по вере, а во-вторых, я даже не крещен.
– Сеня, я надеюсь и даже не сомневаюсь, что вера придет к тебе из-за обстоятельств, в которых ты оказался. Видно, Богу угодно, чтобы ты поверил, иначе тебе бы не были посланы такие испытания. У тебя два пути: или впасть в отчаяние и сломаться, или придти к Богу и надеяться на Его милость. Что же касается крещения, если ты захотел его принять, приходи ко мне в храм и мы совершим это Таинство. Здесь не оставайся и одного часа. Одевайся и уходи. Тебе, кроме Бога, сейчас никто не нужен: ни доктора, ни подруга, ни твоя научная работа. После крещения я возьму тебе билет, и ты поедешь в Горный Алтай. Там живут православные пустынники, которые, чтобы снискать себе хлеб насущный, собирают в горах лечебную смолу – мумие – и тамошние дельцы везут ее сюда на продажу. Я знаю одного коммерсанта с Алтая, он продает мумие на Светлановском рынке, я тебя с ним познакомлю, и ты с ним поедешь. Он тебе покажет дорогу к старцам.
Когда я сообщил завотделением о своем решении покинуть больницу, у того от удивления даже свалились очки. Показав мне большую белую плешь, он нагнулся за очками и, водрузив их на место, посмотрел на меня и только развел руками:
– А мы вас назначили на завтра на удаление селезенки.
– Спасибо, пусть селезенка останется при мне.
– Но ведь вы без лечения погибнете!
– А что, с лечением останусь жить?
– Ну, не совсем так, но может быть ремиссия, как-то продлим все же, продлим жизнь…
– Я знаю, что вы не можете меня вылечить, и посему прощайте.
– Ну, как знаете, как знаете, молодой человек, – только и пробормотал озадаченный врач.
На следующий день я уже был в храме у моего друга отца Михаила. В крестильне, находящейся в подвальном помещении – крипте – в купель уже была налита вода. Батюшка освятил ее, поставил кругом три горящие свечки и в присутствии восприемника – церковного старосты – окрестил меня погружением в воду во имя Отца и Сына и Святаго Духа с новым именем Серафим.
– Это очень умно, – подумал я, – смерть будет искать Семена, а я уже не Семен, а Серафим.
Коммерсант с Алтая, торговавший мумием, оказался малорослым шустрым мужичонкой с узкими черными глазками, приплюснутой головой и крупными белыми зубами, по всей вероятности – этнический атлаец. Он был крещен миссионером, но приняв христианство, не оставлял и свое язычество, усердно молясь и Николе, и деревянному идолу Кереметю, которому мазал твердые губы медом и молоком. Когда он приезжал в Питер, то обязательно заходил в храм к отцу Михаилу и заказывал молебен Николаю Чудотворцу для успешной и прибыльной торговли. Он обещался отцу Михаилу сопроводить меня до самого Бийска и далее до Акташа в Усть-Улаган, где в окрестностях жили старцы-пустынники, охотники и народные целители, знающие толк в целебных травах, минералах и снадобьях животного происхождения.
А болезнь тем временем довольно быстро съедала меня. Нарастала слабость, головокружение, температура и трудно стало дышать, потому что кровь сделалась жиденькой, как розовый сиропчик. Перед отъездом пришлось навестить клинику, где мне сделали переливание крови и вкололи зараз месячную дозу антибиотиков. Сам я, трепеща от страха перед смертью, полностью положился на волю Божию и не расставался с «Новым Заветом» и молитвословом, которые подарил мне отец Михаил. Когда я весь в поту просыпался утром, то первое слово, которое возникало у меня в мозгу, было – смерть, и дрожь охватывала все мое существо и я не знал, что делать и куда бежать от нее, и успокоение наступало только после чтения молитвослова и Евангелия. А алтайский мужичишка, распродав свой товар, уже был готов к отъезду. Багаж у меня был небольшой, и я, страдая одышкой, кое-как добрался с попутчиком до вокзала и, зайдя в вагон, устроился в купе. Мужичонка, который называл себя Левонидом, горестно посмотрел на меня, щелкнул языком и сказал: «Ох, Серафимушка, не жилец ты, вижу, на этом свете, ох, не жилец. И зачем ты только едешь в наши края, кладбищ и здесь, в Питере, хватает, а впрочем, пока жив, надежду не оставляй, порой наши алтайские старцы-лекари чудеса делают и полумертвых на ноги ставят. Конечно, здесь лечат все по науке, но не всегда это у них получается, да и капиталов на лечение надо иметь немало, особенно, если онкология одолела».
Поезд тронулся, и вскоре в купе вошла проводница с подносом в руках. Посмотрев на меня, она воскликнула:
– Ой, какой вы бледный! Я сейчас вам покрепче заварю чайку и принесу два стакана. Попьете чайку – и цвета в лице прибавится.
Я посмотрел в зеркало и отвернулся. Действительно, вид у меня был скверный, как у покойника. Чай принесли, Левонид влил в стаканы коньяку, и этот напиток взбодрил и укрепил меня. Поезд мчался, отбивая такт на стыках рельс и грохоча на мостах. От мелькания в окне у меня кружилась голова, и я старался лежать, отвернувшись к стене. Читать я не мог, есть не хотелось, и в голове огненными буквами стояло только одно слово – «смерть». Левонид все время не давал мне спать, тормошил и потчевал мумием. Оно от всех болезней полезно.
Я вяло соглашался и с отвращением пил какую-то коричневую воду.
До Барнаула ехали мы несколько дней, там пересели на поезд до Бийска. Левонид буквально тащил меня на себе. Я был слаб, очень слаб. Не помню даже, как мы тряслись в автобусе до Акташа. В Акташе зашли в православный храм, где отслужили молебен за здравие, и я был помазан миром с мироточивой иконы Царя-мученика Николая II. Из Акташа по паршивой дороге поехали в Усть-Улаган. Левонид сдержал свое слово и доставил меня прямо в жилище русского старика-охотника в десяти километрах от Усть-Улагана. Я свалился на лавку и задремал.