— А меня зовут Иван Игнатьевич... значит, будем знакомы, Людмила Васильевна.
— Отдыхать едете? — спросила она.
— Нет, вроде вас... оставаться дома одному неохота.
— Что так?
И она присела на краешек дивана, а тот, кого звали Иван Игнатьевич, сидел в кресле возле столика.
— Еду в места, где воевал когда-то... собственно, не воевал, а чинил и штопал тех, кого выбросила на берег война, спасибо, что хоть выбросила, а многих и не выбросила.
— Досталось и мне от войны, — сказала проводница.
Он внимательно посмотрел на нее, невысокую, с хорошим русским лицом, уже немолодую, а она женским движением поправила волосы по бокам коричневого берета.
Да, уже четырнадцать лет она, Людмила Васильевна Кедрова, в пути, привыкла к гулкому шуму колес, ночным станциям, сменам людей в ее вагоне, в который каждый, вместе с багажом, вносил и свою судьбу, свою печаль разлуки или радость предстоящей встречи...
Она сидела минуту молча, думала о своем далеком, незнакомому человеку не расскажешь сразу, что Миша Арцызский, с которым она вместе училась в сельской их школе, стал машинистом на железной дороге, встретилась с ним случайно на Курском вокзале в Москве, не сразу узнала в высоком, подтянутом человеке Мишу, которого помнила мальчиком. А год спустя после этой встречи они поженились, — в сущности, еще в последних классах школы стало уже ясно, что не уйдут они далеко друг от друга, — и все могло бы быть так хорошо и счастливо в их жизни, если бы не война.
— Досталось и мне от войны, — повторила она. — Отца на третьем году убили, остались мы с матерью вдвоем, и всего мать вместе со мной испила. А мужа моего война через пятнадцать лет после окончания казнила, надорвался еще подростком на мужской работе.
Она спохватилась вдруг, что разговорилась не к месту, сказала:
— Я вам постель постелю. Ложитесь, уже одиннадцатый час, — стала доставать с верхней полки свернутые тюфяк, одеяло и простыни, а Татаринов вышел в коридор, поднял кверху твердую шторку, белое неслось и неслось за окном, потом где-то далеко небо стало чуть желтеть, приближались, наверно, к Волоколамску, а ночью пройдут Ржев, и Западная Двина, и Великие Луки...
По приезде, оставив чемодан в камере хранения, Татаринов поехал к Агнии Николаевне Виксне, которой дал телеграмму накануне.
— Ну вот, наконец-то выбрались! — сказала она, столь похожая на ту, прежнюю, какой была в годы войны, и столь непохожая на ту: некогда с золотистыми волосами и розовым, нежным лицом была она, а ныне — в синем костюмчике с брючками — походила на постаревшего мальчика, еще стройная и изящная, но уже как-то печально поникшая.
— Прелесть вы моя, — сказал Татаринов, целуя ее руку, — и не меняетесь совсем... я не комплиментщик, просто с годами становитесь по-новому другой и каждый раз по-новому красивой.
Она только махнула рукой, хозяйственно принесла вскоре поднос с завтраком и горячим кофейником, и они сели за стол.
— Странно бывает... признался вчера ни с того ни с сего проводнице в вагоне, что сидеть дома одному неохота, — сказал Татаринов задумчиво. — Но как только двинешься в сторону, сейчас же дороги войны перед твоими глазами.
— Они не уходят.
— Да, должно быть, необратимый процесс.
И они посидели в молчании, а в окне над готическими треугольными крышами лежало обвисшее ноябрьское небо.
— Я договорилась с соседкой по даче, она вашу комнату уже истопила и по хозяйству будет помогать, это хороший человек — Каролина Яновна.
— Не стану ее особенно беспокоить... я уже давно привык делать все сам.
И Агния Николаевна лишний раз вспомнила, что не первый год живет в одиночестве тот, кого она видела когда-то сильным и действенным, проходящим во время обходов во главе врачей по коридорам госпиталя, в заглаженном до блеска халате и шапочке, и, глядя на его руки, нередко с засученными до локтей рукавами, не она одна думала, что таким рукам поклонишься...
— Хочу дописать у вас одну давно начатую работу... некие размышления о том, что врач, помимо медицинского вмешательства, должен еще суметь создать своего рода микроклимат в сознании больного, — сказал он, словно услыхал ее мысли. — Без такого микроклимата даже самая удачная операция может не дать необходимых результатов.
— Мы с вами так подолгу не видимся, — сказала Агния Николаевна. — Но одно сознание, что вы существуете, поддерживает меня в трудные минуты. — Она не добавила, однако, что все чаще и чаще бывают эти трудные минуты. — Приезжайте в субботу с утра, у меня свободный день, проведем его вместе, побродим по старому городу, потом поедем в один новый район, он строится по проекту мастерской, в которой я работаю. Мне кажется, что все наше будущее должно быть таким: зелень, свет, простор, и с утра все это с тобой, с этого начинаешь день.
Ее маленькая рука с обручальным кольцом лежала на столе рядом с кофейной чашечкой, и Татаринова не впервые тронула верность этой руки, никому не отдавшей себя после смерти мужа.
Они условились, что он приедет в субботу с утра и проведут день вместе.
Перед зимой море долго ворочалось, словно никак не могло улечься на покой, показало напоследок свою силу в тяжелый шторм, потом затихло, только набегали на берег плоские, словно загустевшие волны, а небо по временам было нежно-сиреневым и примиренным.
Дом Агнии Николаевны стоял высоко на дюнах, и из окна своей комнаты Татаринов увидел ту голубовато-серую бескрайность моря, которая неизменно вызывает мечту видеть всегда такой простор перед собой, засыпать под неясный гул, а просыпаться от морской тишины...
Он стал устраиваться, разложил на столе папки и книги, а над столом висел написанный маслом портрет архитектора Виксне, художник изобразил его за рабочим столом, позади седеющей головы архитектора густо синело в окне широкое небо, а рука лежала на столе с опущенной книзу кистью, чтобы не видна была ее беспалость и чтобы казалась сильной, уверенной рукой зодчего...
Соседка Каролина Яновна, с полным, добрым лицом, вдова рыбака из Вентспилса, сказала сразу же:
— Если что-нибудь будет нужно, я днем дома, только утром ухожу убирать в санатории.
— Ничего не нужно, — ответил Татаринов. — Буду работать — и все.
— Как это ничего не нужно? Скажите только, что́ любите, я куплю и сготовлю.
— Я больше улиток люблю, но их зимой не достанешь. Так что только картошечки да хлеба, а с приварком я сам управлюсь.
Каролина Яновна еще постояла немного, спросила:
— Вы правда улиток любите? Это гадость.
— Можно и без улиток, — согласился Татаринов — Вообще я старый шутник... поживу возле вас — привыкнете ко мне.
— Я так и подумала, что вы шутник, — сказала Каролина Яновна. — Только, пожалуйста, не шутите со мной, а то пойду искать для вас улиток, что обо мне подумают?
Но ее большое, доброе лицо оставалось серьезным, она не любила, наверно, шуток, в жизни все должно быть по-настоящему, и Татаринов успокоил ее:
— Будем просто дружить — ладно?
И они условились, что Каролина Яновна станет покупать хлеб и картофель, а сготовить суп или поджарить что-нибудь сможет заодно, когда будет готовить для себя, истопит и печь с утра, это хорошая комната, в ней всегда тепло, если аккуратно топить.
А о том, что муж Каролины Яновны погиб в море при налете немецкого истребителя на суда рыбаков, Татаринов узнал позднее, когда уже не один вечер провел в домике у Каролины Яновны, послушал программу «Время» по телевизору и они порассказали друг другу о своей жизни.
— Ну, у меня несчастье было, а вы почему же один? — спросила Каролина Яновна раз. — Вы ведь тогда еще не старый были.
И Татаринов вдруг с откровенностью, какой не ожидал от себя, сказал:
— Стала отвыкать от меня понемногу моя жена, пока носился с места на место... а тут другой встретился. Так что, если разобраться, война отняла ее у меня.
— Ну нет, — сказала Каролина Яновна. — Мы с мужем жили так, что если бы знала — погиб он, и я не стала бы жить. Только не знала: не вернулись с лова восемь рыбаков, а море тихое было, и я все ждала и надеялась.
Каролина Яновна говорила по-русски твердо, произнося слова до последней буковки, и Татаринова чуть умиляла ее старательная речь.
Позднее он рассказал, что пишет о той науке, которая призвана спасать человека, и Каролина Яновна одобрила, что он пишет об этом, потому что человек прежде всего должен жить.
Зимой в городе-курорте тихо и безлюдно, улицы пусты, дома стоят частью с закрытыми ставнями или забитыми досками окнами, но возле тех, в которых постоянно живут, лежат во дворе аккуратно напиленные и перевязанные полешки или накрытый рогожами заготовленный на зиму уголь.
А на пляже, вдоль серого плоского моря, гуляет неумелой походкой один из отдыхающих, непривычный к тому, что ему некуда спешить или высыпет из дома отдыха группа с экскурсией в местный краеведческий музей, и экскурсовод, курносая девушка в розовом берете с помпоном, расскажет по дороге о диковинках Балтийского моря, выбрасывающего нередко на берег куски янтаря.
Татаринов установил порядок своего рабочего дня, сейчас же после завтрака садился за работу, и то, что было предметом его размышлений, все шире и шире раскрывалось перед ним. А в субботу, хотя и условился с Агнией Николаевной, в город не поехал, сказал ей по телефону, что усердно работает, и они уговорились о встрече в следующий ее свободный день.
Ночью он проснулся вдруг от какого-то странного томления. Все вокруг словно глубоко затонуло в немотной тишине, а на рассвете увидел, что началась оттепель, в густейшем, пуховом тумане заглохло даже море, но, когда почти на ощупь спустился на берег, стало совершаться чудо преображения: бесплотное марево наливалось палево-розовым светом, проступили словно растушеванные сосны на дюнах, серебряно освещенная солнцем, плыла чайка, как маленький парусник, и Татаринов, идя по берегу и оставляя на влажном песке губчатый след, ощутил такое торжество жизни, такую радость существования, что даже заломило немного в левой стороне груди...
Он шел, шевеля по временам ногой длинные, бурые водоросли, но вместо янтаря нашел закоростевший от соли сук с чьим-то четко обозначенным профилем: он походил на профиль врубелевского Пана, с его козьими рожками и курчавой бородой, и Татаринов подумал, что Агния Николаевна оценит это творение моря, умеющего искусно обтачивать, если к тому же напомнить, что Пан покровитель всей природы...
Чайки со скрипучими голосами, похожими на ярмарочные металлические свистульки, носились над берегом, а старый человек, в шубе и меховой высокой шапке, стоя у кромки моря, кидал им куски хлеба.
Татаринов подошел взглянуть, как чайки с ловкостью подхватывают куски на лету, спросил погодя:
— Отдыхаете здесь?
— Отдыхаю... даже устал отдыхать. Тут хороший дедсад, все как полагается: утром кашка, потом птичек можно покормить, потом поспать часок, а там и обед. Такая жизнь, Петр Петрович, тебе и не снилась никогда.
И Татаринов узнал, что человека зовут Петр Петрович Арбатский, по профессии он станочник, и отец был станочником, и дед, так что станочник он, Петр Петрович Арбатский, потомственный...
— А вы кем изволите быть?
И Татаринов объяснил, кем он изволит быть, объяснил также, что приехал поработать у моря, а лучше приморского утра для работы за столом ничего не найдешь.
На дюнах была скамейка, шершавая от налипшего песка, и они сели поговорить, два человека на отдыхе, а отдыхать обоим пришлось в жизни мало.
— Мне шестьдесят три года всего, — сказал Петр Петрович, — я на пенсию никогда и не вышел бы, поработал бы еще с десяток лет, если бы не прошило мне в войну правую руку в локтевом суставе. Действовать по обиходу могу, а станочник уже в тираж вышел, так что дедсад как раз по мне сейчас. А у вас как с войной — не хлебнули?
— Пришлось малость, — отозвался Татаринов, и они посидели еще рядом, а чайки скрипели и вылавливали из воды намокшие куски хлеба.
— Вот вы — по медицине... отчего у меня в локте и до сих пор словно гвоздь сидит, ведь никакого осколочка не осталось? — спросил Петр Петрович.
— Война осталась, — сказал Татаринов, — она и во мне гвоздем сидит. Но ничего, Петр Петрович, по солдатской поговорке — солдат ветром причешется, в бою погреется, на одной ноге отдохнет. Отдохнем и мы с вами на одной ноге, дело для нас привычное.
— Это вы по-моему рассуждаете, — оживился Петр Петрович. — Я в нашем дедсаду первый затейник: хлоп с притопом — раз, хлоп с притопом — два, и дедки только притопывают. Давайте, пока поживете здесь, еще разочек-другой повстречаемся.
И они уговорились повстречаться еще, уговорились и насчет того, что солдат и на одной ноге отдохнет, а нытье, в каком бы суставе ни было, не для них совсем.
И вот идет он, рабочий человек, сначала берегом моря, потом поднимается по дощатым ступеням на дюны, а в доме отдыха за столиком, где ему отведено место, сидят еще трое — слесарь Любченко с московского завода «Калибр», пожилой транспортник Шустьев, а третий — монтажник Алатузов.
— Познакомился сегодня с одним гражданином, — сообщает Петр Петрович, — мужчина что надо.
И он рассказывает о Татаринове, а транспортник Шустьев говорит: «Я Татаринова знаю, я у него, когда сломал ногу, лежал», и Петр Петрович узнаёт, что Татаринов не только хирург, но и действительный член Академии медицинских наук.
— Тем более, — говорит он значительно, представляя себе, как, встретившись с Татариновым снова, скажет ему: «Что же вы, Иван Игнатьевич, не назвались полным своим званием, от других пришлось узнать?» — и Татаринов ответит: «А что такое звание, Петр Петрович? У каждого солдата в вещевом мешке маршальские погоны про запас», и они посмеются, оба бывшие солдаты, оба с войной в костях, только не надо давать ей ходу даже в костях... враг рыщет, в душу лазейку ищет — это тоже по солдатской поговорке.
— Завтра обедать не буду, — сказал Татаринов, вернувшись, Каролине Яновне. — Завтра я к Агнии Николаевне поеду, мы с ней только на ходу виделись, а я недельку еще поживу и уеду.
— Наверно, плохо кормлю вас? — предположила Каролина Яновна.
— Ухожен свыше меры, но только нужно возвращаться... а ваши руки долго буду помнить.
И Татаринов представил себе свое московское житье, когда иной раз пожалеешь время, не пойдешь пообедать в Дом ученых, а сам покашеваришь, и не так-то много нужно человеку: супчику из пакета да овсяной кашки.
Вечером он позвонил Агнии Николаевне из автомата на почте, и они условились, что приедет завтра к полудню.
— Ну, как ваша работа? — спросила Агния Николаевна, едва он вошел, поцеловала его в лоб, а он поцеловал ее руку.
— Заканчиваю, под девизом «Dum spiro — spero» — пока дышу — надеюсь, — заканчиваю. Овидий на вечные времена завещал никогда не терять надежды. Это самое главное, что нашел на берегу вашего моря .. впрочем, нашел и еще кое-что, приносящее счастье.
И он достал из портфеля сучок с профилем врубелевского Пана, только тот — лесной, а этот — морской, принесенный, может быть, из Скагеррака или с Лофотенских островов.
— Спасибо, повешу над своим рабочим столом... счастья, может, и не принесет мне, но будет напоминать о вас.
— Принесет, — сказал Татаринов убежденно, — ему положено по должности приносить счастье. Но ведь человеку так немного нужно: только чье-то сочувствие, чье-то понимание — и он богат.
— Наверно, это именно так.
Они почти целый день бродили по городу, пообедали в ресторане, потом поехали в создаваемый новый район, где вчерашние поля стали уже жилыми кварталами, а в центре старого города на месте разрушенных в войну и сгоревших домов невинно зеленели скверы, будто никто и не жил никогда на этом месте...
— Я так довольна, что вы хорошо поработали, — сказала Агния Николаевна, когда к вечеру они вернулись домой.
— Я тоже доволен... у меня давно была мысль дописать свою работу именно у вас.
А день спустя, накануне отъезда, Татаринов снова встретил на берегу Петра Петровича Арбатского.
— Денек-то какой выдался... неужели не поживете еще здесь? — спросил Петр Петрович.
— Нет, нужно ехать.
— Что так? Ваша Медицинская академия и без вас постоит.
Конечно, и без него постоит Медицинская академия, но не объяснишь хоть и заслуженному станочнику, что́ нашел он, Татаринов, на этом берегу, навеки памятном тем, как привозили к нему в госпиталь полуживых бывших узников лагеря.
А наутро он простился с Каролиной Яновной, подарил ей на прощание большой янтарь на цепочке, купленный в магазине сувениров, заехал перед отъездом к Агнии Николаевне, сказал ей: «Увожу вас в своем сердце», и она с какой-то трогательной беспомощностью посмотрела на него.
— Выберитесь как-нибудь летом или хотя бы осенью; поживем вместе на моей дачке, а кормить вас буду сама, я умею хорошо готовить.
— Пожалуй, так оно и будет.
— Правда, приезжайте, Иван Игнатьевич... я ведь знаю, как вам одиноко в Москве. Приезжайте, вы для меня на всю жизнь связаны с тем, что́ пришлось нам обоим пережить.
Он как-то смутно посмотрел на нее, не нашелся что ответить, но по всему ходу жизни, по всему ее смыслу нужно было еще приехать.
— Ах, Агнечка, Агнечка, — сказал он, никогда прежде не решавшись назвать ее сокращенным именем, — сколько другой раз несет в себе человек, и сам не сознает, что́ он несет в себе!
А больше они ничего не сказали друг другу, представив, наверно, как можно будет пожить вместе у моря, послушать его шум, побродить по рифленому во время отлива песку, в сумерках, с розовой зарей над домом и мигающим маяком у входа в залив, посидеть на балконе и заглянуть немного в завтрашний день, пусть уже короткий для них, но все же завтрашний день.
А вечером, у вагона поезда, с которым уезжал, Татаринов увидел знакомую проводницу.