Слева, кажется, располагалась кухня. Оттуда донесся мужской голос, произнесший с легким заиканием:
– А это что за д-дверь? Черный ход?
– Точно так, ваше сиятельство, – ответил другой голос – сиплый и подобострастный. – Только господин студент не пользовался. Черный ход, он для прислуги, а они сами обходились. Потому гол был как сокол, извиняюсь за выражение.
Что-то стукнуло, лязгнул металл.
– Стало быть, не пользовался? А почему п-петли смазаны? И весьма старательно.
– Не могу знать. Надо думать, смазал кто-то.
Заика со вздохом молвил:
– Резонное предположение. – И в диалоге наступила пауза.
Должно быть, следователь из полиции, догадалась Коломбина и от греха попятилась к выходу – еще пристанет с расспросами: кто такая, да почему, да в каком смысле незабудки. Но ретироваться не успела, из коридорчика вышли трое.
Впереди, то и дело оглядываясь, семенил бородатый дворник в фартуке и с бляхой на груди. За ним, постукивая по полу тросточкой, неспешно вышагивал высокий, сухощавый господин в прекрасно сшитом сюртуке, белейшей сорочке с безупречными воротничками, да еще и в цилиндре – ни дать ни взять граф Монте-Кристо, вот и дворник его назвал «сиятельством». Сходство с бывшим узником замка Иф усугублялось благодаря холеной, бледной физиономии (надо сказать, весьма эффектной) и романтическим черным усикам. Да и возраст у щеголя был примерно такой же, как у парижского миллионщика – из-под цилиндра виднелись седые виски.
Замыкал шествие низенький, плотно сбитый азиат в костюме-тройке и котелке, надвинутом чуть не на самые глаза. Вернее не глаза, а глазенки – из-под черного фетра на Коломбину уставились две узенькие щелки.
Дворник замахал на барышню руками, будто прогонял кошку:
– Нельзя сюда, нельзя! Подите!
Однако Монте-Кристо, окинув нарядную девицу внимательным взглядом, обронил:
– Ничего, пускай. Держи-ка еще.
Протянул бородатому бумажку, тот весь изогнулся от восторга и назвал благодетеля уже не «сиятельством», а «светлостью», из чего можно было заключить, что красивый заика, должно быть, все-таки не граф и уж во всяком случае не полицейский. Где это видано, чтоб полицейские дворникам рублевики кидали? Тоже из любопытствующих, решила Коломбина. Должно быть, начитался в газетах про «Любовников Смерти», вот и пришел поглазеть на жилище очередного самоубийцы.
Красавчик приподнял цилиндр (причем обнаружилось, что седые у него только виски, а прочая куафюра еще вполне черна), но представляться не стал, а осведомился:
– Вы – знакомая господина Сипяги?
Коломбина не удостоила графа Монте-Кристо не то что ответом, но даже взором. Вернулось взволнованное, торжественное настроение, не располагавшее к праздным разговорам.
Тогда настырный брюнет, понизив голос, спросил:
– Вы, верно, из «Любовников Смерти»?
– С чего вы взяли? – вздрогнула она и тут уж на него взглянула – с испугом.
– Ну как же. – Он уперся тростью в пол и принялся загибать пальцы затянутой в серую перчатку руки. – Вошли без звонка или стука. Стало быть, пришли к з-знакомому. Это раз. Видите здесь посторонних, но о хозяине не спрашиваете. Стало быть, уже знаете о его печальной участи. Это два. Что не помешало вам прийти сюда в экстравагантном платье и с легкомысленными цветами. Это три. У кого самоубийство может считаться поводом для поздравлений? Разве что у «Любовников Смерти». Это четыре.
В разговор вмешался азиат, изъяснявшийся по-русски довольно бойко, но с чудовищным акцентом.
– Не торько у рюбовников, – живо возразил он. – Когда брагородные самураи княдзя Асано поручири от сегуна разресение дерать харакири, все тодзе их поздравряри.
– Маса, историю про сорок семь верных вассалов мы обсудим как-нибудь после, – оборвал коротышку Монте-Кристо. – А сейчас, как видишь, я беседую с дамой.
– Может быть, вы и беседуете с дамой, – отрезала Коломбина. – Да только дама с вами не беседует.
«Сиятельство» обескураженно развело руками, а она повернула в дверь, что вела направо.
Там находились две комнатки – проходная, где из мебели имелся только дешевенький письменный стол со стулом, и спальня. В глаза бросился шведский диван, из новомодных, с раскрывающимся брюхом, однако весь облезлый и кривой. Верх не сходился с низом, и казалось, что диван ощерился темной пастью.
Коломбине вспомнилась строчка из последнего стихотворения Аваддона, и она пробормотала:
– «Клыками клацает кровать».
– Что это? – раздался сзади голос Монте-Кристо. – Стихи?
Не оборачиваясь, она вполголоса прочла все четверостишье:
В изгибе диванной спинки и в самом деле было что-то волчье.
Стекло дрогнуло (как и накануне вечером, было ветрено), Коломбина зябко поежилась и произнесла заключительные строки стихотворения:
И вздохнула. Где ты теперь, избранник Аваддон? Счастлив ли ты в Ином Мире?
– Это предсмертное с-стихотворение Никифора Сипяги? – не столько спросил, сколько констатировал догадливый заика. – Интересно. Очень интересно.
Дворник сообщил:
– А зверь-то и вправду выл. Жилец из-за стенки сказывали. Тут, ваше превосходительство, стеночки хлипкие, одно название. Когда полицейские ушли, этот самый застенный жилец ко мне спускался, полюбопытствовать. Ну и рассказал: ночью, грит, как начал кто-то завывать – жутко так, с перекатами. Будто зовет или грозится. И так до самого рассвета. Он и в стенку колотил – спать не мог. Думал, господин Сипяга пса завели. Только никакого пса тут не было.
– Интересная к-квартирка, – задумчиво произнес брюнет. – Вот и мне какой-то звук слышится. Только не завывание, а скорее шипение. И д-доносится сей интригующий звук из вашей сумочки, мадемуазель.
Он обернулся к Коломбине и посмотрел на нее своими голубыми глазами, по которым трудно было понять, какие они – грустные или веселые.
Ничего, сейчас станут испуганными, злорадно подумала Коломбина.
– Неужто из моей сумочки? – деланно удивилась она. – А я ничего не слышу. Ну-ка, посмотрим.
Она нарочно подняла ридикюль, чтоб оказался под самым носом у самоуверенного незнакомца, щелкнула замочком.
Люцифер, умница, не подвел. Высунул узкую головку, будто чертик из механической шкатулки, разинул пасть и как зашипит! Видно, соскучился в темноте да тесноте.
– Матушка Пресвятая Богородица! – завопил дворник, стукнувшись затылком о косяк. – Змей! Черный! Вроде не пил нынче ни капли!
А красавец – такая жалость – нисколько не напугался. Склонил голову набок, разглядывая змейку. Одобрительно сказал:
– Славный ужик. Любите животных, мадемуазель? Похвально.
И, как ни в чем не бывало, повернулся к дворнику.
– Так, говорите, неведомый зверь выл до самого рассвета? Это самое интересное. Как соседа зовут? Ну, к-который за стеной живет. Чем занимается?
– Стахович. Художник. – Дворник опасливо поглядывал на Люцифера, потирая ушибленный затылок. – Барышня, а он у вас взаправдошный? Не цапнет?
– Почему не цапнет? – надменно ответила Коломбина. – Еще как цапнет. – А графу Монте-Кристо сказала. – Сами вы ужик. Это египетская кобра.
– Ко-обра, так-так, – рассеянно протянул тот, не слушая.
Остановился у стены, где на двух гвоздях была развешана одежда – очевидно, весь гардероб Аваддона: латаная шинелишка и потертый, явно с чужого плеча студенческий мундир.
– Так г-господин Сипяга был очень беден?
– Как мыша церковная. Копейки на чай не дождешься, не то что от вашей милости.
– А между тем квартирка недурна. Поди, рублей тридцать в месяц?
– Двадцать пять. Только не они снимали, где им. Оплачивал господин Благовольский, Сергей Иринархович.
– Кто таков?
– Не могу знать. Так в расчетной книге прописано.
Прислушиваясь к этому разговору, Коломбина вертела головой по сторонам – пыталась угадать, где именно состоялось венчание со Смертью. И в конце концов нашла, с карнизного крюка свисал хвост обрезанной веревки.
На грубый кусок железа и растрепанный кусок пеньки смотрела с благоговением. Боже, как жалки, как непрезентабельны врата, через которые душа вырывается из ада жизни в рай Смерти!
Будь счастлив, Аваддон! – мысленно произнесла она и положила букет вниз, на плинтус.
Подошел азиат, неодобрительно поцокал языком:
– Горубенькие цветотьки нерьзя. Горубенькие – это когда утопирся. А когда повесирся, надо ромаськи.
– Тебе, Маса, следовало бы прочесть «Любовникам Смерти» лекцию о чествовании самоубийц, – с серьезным видом заметил Монте-Кристо. – Вот скажи, какого цвета должен быть букет, когда кто-то, к примеру, застрелился?
– Красный, – столь же серьезно ответил Маса. – Розотьки ири маки.
– А при самоотравлении?
Азиат не задумался ни на секунду:
– Дзёртые хридзантемы. Бери нет хридзантем, модзьно рютики.
– Ну, а если взрезан живот?
– Берые цветотьки, потому сьто берый цвет – самый брагородный.
И узкоглазый молитвенно сложил короткопалые ладошки, а его приятель одобрительно кивнул.
– Два клоуна, – с презрением бросила Коломбина, последний раз взглянула на крюк и направилась к выходу.
Кто бы мог подумать, что франт из Аваддоновой квартиры встретится ей вновь, да еще не где-нибудь, а в доме Просперо!
Он выглядел почти так же, как во время предыдущей встречи: элегантный, с тросточкой, только сюртук и цилиндр не черные, а пепельно-серые.
– Здравствуйте, с-сударыня, – сказал он со своим характерным легким заиканием. – Я к господину Благовольскому.
– К кому? Здесь таких нет.
Лица Коломбины он в полумраке разглядеть не мог, а вот она сразу его узнала – под козырьком крыльца горел газовый светильник. Узнала и ужасно удивилась. Ошибся адресом? Однако какое странное совпадение!
– Ах да, прошу извинить, – шутливо поклонился случайный знакомец. – Я хотел сказать: к господину Просперо. В самом деле, я ведь строжайше предупрежден, что здесь не принято называться собственным именем. Вы, верно, тоже какая-нибудь Земфира или Мальвина?
– Я Коломбина, – сухо ответила она. – А вы-то кто?
Он вошел в прихожую и теперь смог разглядеть ту, что открыла ему дверь. Узнал, но не выказал ни малейшего удивления.
– Здравствуйте, таинственная незнакомка. Как говорится, гора с горой не сходится. – Погладил по головенке дремлющего на девичьей шее Люцифера. – Привет, малыш. Позвольте представиться, мадемуазель Коломбина. Мы с господином Благо… то есть с господином Просперо условились, что здесь я б-буду зваться Гэндзи.
– Гэндзи? Какое странное имя!
Она все не могла уразуметь, что означает это загадочное появление. Что заике было нужно в квартире самоубийцы? И что ему нужно здесь?
– Был в стародавние времена такой японский принц. Искатель острых ощущений, вроде меня.
Необычное имя ей, пожалуй, понравилось – Гэндзи. Жапонизм – это так изысканно. Стало быть, не «сиятельство» и даже не «светлость», поднимай выше – «высочество». Коломбина саркастически хмыкнула, однако следовало признать: франт и в самом деле был удивительно похож на принца, ну если не японского, то европейского, как у Стивенсона.
– Ваш спутник был японец? – вдруг осенило ее. – Тот, которого я видела на Басманной. Вот почему он всё говорил про самураев и взрезывание живота?
– Да, это мой камердинер и ближайший д-друг. Кстати, напрасно вы тогда обозвали нас клоунами. – Гэндзи укоризненно покачал головой. – Маса к институту самоубийства относится с огромным почтением. Как, впрочем, и я. Иначе я бы здесь не оказался, верно?
Искренность последнего утверждения представлялась сомнительной – больно уж легкомысленным тоном оно было сделано.
– Непохоже, чтобы вы так уж рвались покинуть этот мир, – недоверчиво произнесла Коломбина, глядя в спокойные глаза гостя.
– Уверяю вас, мадемуазель Коломбина, я человек отчаянный и способен на чрезвычайные и даже немыслимые п-поступки.
И опять это было сказано так, что не пбймешь, серьезно человек говорит или насмешничает. Но здесь она вдруг вспомнила рассказ Дожа про «интереснейшего субъекта», и неожиданное явление «принца» сразу разъяснилось.
– Вы, верно, и есть тот самый гость, о котором говорил Просперо? – воскликнула Коломбина. – Вы сочиняете японские стихи, да?
Он молча поклонился, как бы говоря: не отпираюсь, он самый и есть. Теперь она взглянула на франта по-новому. Тон его и в самом деле был легким, в углах губ угадывалась полуулыбка, но глаза смотрели серьезно. Во всяком случае, на досужего шутника Гэндзи никак не походил. Коломбина наконец нашла для него подходящее определение: «необычный экземпляр». Ни на одного из соискателей не похож. Да и вообще, таких типажей ей прежде видеть не приходилось.
– Пришли, так идемте, – сухо сказала она, чтоб он слишком много о себе не понимал. – Вам еще предстоит пройти испытание.
Вошли в салон, когда Гдлевский заканчивал декламацию и готовился выступать Розенкранц.
Различать близнецов оказалось совсем нетрудно. Гильденстерн объяснялся по-русски совсем чисто (он закончил русскую гимназию) и был заметно жизнерадостней характером. Розенкранц же все писал что-то в пухлом блокноте и часто вздыхал. Коломбина частенько ловила на себе его скорбный остзейский взгляд и, хоть в ответ смотрела непреклонно, всё равно это молчаливое обожание было ей приятно. Жаль только, что стихи немчика были так чудовищны.