Было бы ошибкой думать, что для сохранения вида важны только три уже рассмотренные функции агрессивного поведения – распределение особей одного вида по жизненному пространству, отбор в поединках и защита потомства. Дальше мы еще увидим, какую незаменимую роль играет агрессия в большом концерте инстинктов, как она, в качестве движущей силы и «мотивации» вызывает к жизни также и такие формы поведения, которые на первый взгляд не имеют ничего общего с агрессией и даже кажутся ее прямой противоположностью. Как раз самые интимные личные связи, какие вообще бывают между живыми существами, настолько насыщены агрессией, что непонятно, назвать ли это парадоксом или общим местом. Между тем нам придется поговорить еще о многом другом, прежде чем мы дойдем до этой центральной проблемы нашей естественной истории агрессии. Важную функцию, выполняемую агрессией в демократическом взаимодействии инстинктов внутри целостной системы организма, нелегко понять и еще труднее описать.
Но роль агрессии в сообществе социальных животных, состоящем из многих особей, можно описать уже здесь. Это система более высокого уровня, однако понять ее строение легче. Принципом упорядочения, без которого, по-видимому, не может развиться организованная совместная жизнь высших животных, является так называемый
Он состоит попросту в том, что каждый из совместно живущих индивидов знает, кто сильнее его и кто слабее, так что каждый может без борьбы отступить перед более сильным и, в свою очередь, может ожидать, что более слабый отступит перед ним, где бы они ни встретились. Первым исследовал явление рангового порядка Шьельдеруп-Эббе, наблюдая поведение домашних кур; предложенный им термин «порядок клевания», по-английски «pecking order», используется до сих пор, особенно в английской специальной литературе. Меня всегда забавляет, когда говорят о «порядке клевания» у крупных млекопитающих, которые не клюют друг друга, а кусают или бьют рогами. Широкая распространенность рангового порядка, как уже указывалось, убедительно свидетельствует о его важном значении для сохранения вида, и потому мы должны задаться вопросом, в чем это значение состоит.
Естественно, сразу же напрашивается ответ, что ранговый порядок позволяет избегать борьбы между членами сообщества, на что можно, впрочем, возразить встречным вопросом: не лучше ли было бы затормозить агрессивность по отношению к членам сообщества? На этот вопрос тоже можно дать ответ – даже не один, а целый ряд ответов. Во-первых, – нам придется очень подробно говорить об этом в одной из следующих глав (гл. 11, «Союз») – вполне может случиться, что сообществу (скажем, волчьей стае или стаду обезьян) будет крайне необходима агрессивность против других сообществ того же вида, так что должна быть исключена лишь борьба
Уже у галок завоеванное благодаря агрессивности ранговое положение индивида связано с другой формой «авторитета»: выразительные движения индивида высокого ранга, особенно старого самца, привлекают значительно большее внимание членов колонии, чем движения молодой птицы низкого ранга. Если, например, молодая птица испугается чего-то малозначительного, то другие птицы, особенно старшие, почти не обращают внимания на проявления ее страха. Но если такую тревогу выражает один из старых самцов, то все галки, какие могут это заметить, поспешно взлетают, обращаясь в бегство. Примечательно, что у галок нет врожденного знания естественных врагов, и каждая особь учится узнавать их по поведению более опытных старших птиц; поэтому тот факт, что «мнению» старых и опытных птиц высокого ранга придается больший «вес», должен быть очень важен.
Вместе с уровнем развития вида животных возрастает и значение индивидуального опыта и обучения, в то время как врожденное поведение хотя и не теряет своей важности, но сводится к более простым элементам. По ходу общего прогресса эволюции все больше возрастает роль опытных старых животных; можно даже утверждать, что благодаря этому у самых умных млекопитающих совместная социальная жизнь приобретает новую видосохраняющую функцию: она позволяет передавать индивидуально приобретенную информацию с помощью традиции. Естественно, столь же справедливо и обратное: совместная социальная жизнь, несомненно, производит селекционное давление в направлении лучшего развития способности к обучению, поскольку у общественных животных эта способность идет на пользу не только отдельной особи, но и всему сообществу. Тем самым и долгая жизнь, далеко превышающая репродуктивный период, приобретает ценность для сохранения вида. Как мы знаем из работ Фрейзера Дарлинга и Маргарет Альтман, у многих видов оленей предводительницей стада бывает дама преклонного возраста, которой материнские обязанности давно уже не мешают выполнять общественный долг.
Таким образом, при прочих равных условиях возраст животного находится, как правило, в прямой связи с его положением в ранговой структуре сообщества. Поэтому вполне целесообразно, чтобы «конструкция» поведения полагалась на эту зависимость: члены сообщества, которые не могут узнать возраст опытного предводителя из свидетельства о рождении, соразмеряют степень доверия к своим руководителям с их ранговым положением. Сотрудники Йеркса давно уже сделали чрезвычайно интересное, поистине удивительное наблюдение: шимпанзе, которые, как известно, вполне способны обучаться путем прямого подражания, принципиально подражают только собратьям более высокого ранга. Из группы этих обезьян взяли одну, низкого ранга, и научили ее доставать бананы из специально сконструированной кормушки с помощью весьма сложных манипуляций. Когда ее вместе с кормушкой вернули в группу, обезьяны более высокого ранга пытались отнимать у нее заработанные бананы, но ни одной из них не пришло в голову посмотреть, как работает пария, и чему-то у нее поучиться. Затем таким же образом научили работать с кормушкой обезьяну наивысшего ранга. Когда ее вернули в группу, остальные наблюдали за ней с живейшим интересом и мгновенно переняли у нее новый навык.
С. Л. Уошберн и Эрвен де Вор, наблюдая на воле поведение павианов, установили, что стадо управляется не одним вожаком, а «коллегией» нескольких престарелых самцов, которые обеспечивают себе превосходство над более молодыми и гораздо более сильными членами стада благодаря тому, что крепко держатся друг за друга – а вместе они сильнее любого отдельного молодого самца. В подробно изученном случае один из трех сенаторов был почти беззубым старцем, и двое других тоже не были уже во цвете лет. Когда однажды стаду грозила опасность попасть на открытом месте в лапы, или, лучше сказать, в пасть льва, стадо остановилось, и молодые сильные самцы образовали оборонительное кольцо вокруг более слабых животных. Но старец
Окинем теперь взглядом все, что мы только что узнали из результатов объективных наблюдений над животными о пользе внутривидовой агрессии для сохранения вида. Жизненное пространство распределяется между животными одного вида таким образом, чтобы каждый по возможности нашел себе пропитание. Для блага потомства выбираются лучшие отцы и лучшие матери. Детеныши находятся под защитой. Сообщество организовано так, что несколько мудрых самцов – сенат – обладают достаточным авторитетом, чтобы решения, полезные сообществу, не только принимались, но и выполнялись. Мы ни разу не видели, чтобы целью агрессии было уничтожение собрата по виду – хотя, конечно, при защите участка или в ходе поединка возможен несчастный случай, когда рог попадает в глаз или клык в сонную артерию, а в неестественных условиях, не предусмотренных «планом» эволюции, – например, в неволе, – агрессивное поведение может иметь губительные последствия. Попробуем теперь вглядеться в самих себя и уяснить себе – без гордыни, но и не считая себя заранее злостными грешниками, – что мы хотели бы сделать со своим ближним, вызывающим у нас наивысшую агрессивность. Надеюсь, я не изображаю себя лучше, чем я есть, утверждая, что моя окончательная цель, удовлетворившая бы инстинктивное побуждение, не состоит в убийстве врага. В таком случае мне, несомненно, было бы приятнее всего надавать ему самых звонких пощечин или, может быть, даже слегка хрустящих ударов в челюсть, но я ни в коем случае не хотел бы вспороть ему живот или пристрелить его. И желаемый финал состоит не в том, чтобы противник лежал передо мной мертвым – о нет! Он должен быть
Оценив все это в целом, мы увидим во внутривидовой агрессии не дьявола, не разрушительное начало и даже не «часть силы той, что без числа творит добро, всегда желая зла», но – с полной определенностью – часть организации всего живого, охраняющей систему жизни и самую жизнь. Как все земное, она может допустить ошибку и при этом уничтожить жизнь, но ее предназначение в великом становлении органического мира – творить добро. И притом мы пока еще не принимаем в расчет – об этом мы узнаем лишь из 11-й главы, – что Великие Конструкторы, Изменчивость и Отбор, которые растят Древо Жизни, избрали именно неприглядную ветвь внутривидовой агрессии, чтобы дать на ней распуститься цветам личной дружбы и любви.
4. Спонтанность агрессии
В предыдущей главе, как я надеюсь, достаточно ясно показано, что агрессивность столь многих животных, направленная против собратьев по виду, как правило, не только не вредна для их вида, но, напротив, является необходимым для его сохранения инстинктом. Однако это никоим образом не может служить основанием для оптимизма по поводу нынешнего положения человечества. Даже небольшое само по себе изменение окружающих условий может полностью вывести из равновесия врожденные механизмы поведения. Они настолько неспособны быстро приспосабливаться к изменениям, что при неблагоприятных обстоятельствах вид может погибнуть. Между тем изменения, произведенные человеком в окружающей среде, отнюдь не малы. Если посмотреть глазами непредубежденного наблюдателя на современного человека с водородной бомбой в руке, творением его духа, и с инстинктом агрессии в душе, наследием дочеловеческих предков, с которым его разум не может совладать, – то трудно предсказать ему долгую жизнь! Но с точки зрения человека, который сам оказался в этом положении, оно кажется безумным кошмаром, и трудно поверить, что агрессия не является сама по себе патологическим симптомом современного упадка культуры.
Если бы это было так! Как раз понимание того, что агрессия является подлинным, первичным инстинктом, направленным на сохранение вида, позволяет вполне осознать всю ее опасность: опасность этого инстинкта состоит именно в его спонтанности. Если бы он был, как полагали многие социологи и психологи, лишь
Совершенно ошибочная доктрина, согласно которой поведение животных и человека по преимуществу реактивно, а если даже и содержит какие-то врожденные элементы, тем не менее всегда может быть изменено обучением, имеет глубокие и цепкие корни в неправильном понимании правильных, по существу, демократических принципов. С этими принципами как-то «не вяжется» тот факт, что люди от рождения не так уж равны друг другу и не все имеют «по справедливости» равные шансы стать идеальными гражданами. К тому же в течение многих десятилетий единственным элементом поведения, которому уделяли внимание психологи с серьезной репутацией, была
В исследовании поведения в узком смысле слова первым, кто сделал явления спонтанности предметом научного изучения, был Уоллес Крейг. Еще до него Уильям Мак-Дугалл противопоставил изречению Декарта «Animal non agit, agitur»[13], которое начертала на своем щите, как девиз, американская психологическая школа так называемых бихевиористов, гораздо более верный лозунг «The healthy animal is up and doing» – здоровое животное активно и что-нибудь делает. Но сам он считал эту спонтанность следствием мистической жизненной силы, о которой никто не знает, что же, собственно, под ней понимается. Поэтому ему и не пришло в голову точно пронаблюдать ритмическое повторение спонтанных способов поведения, каждый раз измеряя пороговые значения запускающих раздражений; впоследствии это сделал его ученик Крейг.
Крейг провел серию опытов с самцами горлицы, отбирая у них самок на постепенно возрастающие промежутки времени и выясняя, какие объекты могли все же вызывать токование самца. Через несколько дней после исчезновения самки своего вида самец горлицы готов был ухаживать за белой домашней голубкой, которую до того полностью игнорировал. Еще через несколько дней он уже кланялся и ворковал перед чучелом голубки, еще позже – перед смотанной в узел тряпкой и, наконец, после нескольких недель одиночества стал адресовать свое токование пустому углу клетки, где пересечение реек, по крайней мере, задерживало взгляд. В переводе на язык физиологии эти наблюдения означают, что при длительном неупражнении некоторого инстинктивного поведения – в данном случае токования –
В отдельных случаях пороговое значение запускающего раздражения может снизиться до нуля – иначе говоря, при некоторых обстоятельствах инстинктивное движение может «прорваться»
«Напор» инстинктивного движения, возникающий при длительном отсутствии запускающего стимула, вызывает не только усиление готовности к реакции, но и более глубокие процессы, в которые вовлекается весь организм в целом. В принципе, каждое подлинно инстинктивное движение, если оно, как описано выше, не может быть выполнено,
К сожалению, приходится констатировать, что снижение порога раздражения и аппетентное поведение лишь у немногих форм инстинктивного поведения проявляются столь отчетливо, как в случае внутривидовой агрессии. Примеры первого мы уже видели в главе 2: вспомним рыбу-бабочку, за неимением собратьев по виду избиравшую в качестве замещающих объектов рыб близкородственных видов, и синего спинорога, нападавшего в такой же ситуации не только на близкородственных спинорогов других видов, но даже на совсем не родственных рыб, имеющих с его видом лишь один общий запускающий стимул – синий цвет. У живущих в аквариуме цихлид, чьей необыкновенно интересной семейной жизнью нам еще придется заняться подробнее, «напор» агрессии, которая в естественных условиях была бы направлена на враждебного соседа по участку, в неволе очень легко приводит к убийству супруга. Едва ли не каждый аквариумист, разводивший этих своеобразных рыб, совершал почти неизбежную ошибку: запускал в большой аквариум несколько молодых рыб одного вида, чтобы дать им возможность непринужденно, естественным образом спариваться. Это желание исполняется, и вот у вас в бассейне, и без того уже недостаточно просторном для многих подросших рыб, появляется влюбленная пара, сияющая великолепием расцветки и единодушная в стремлении изгнать собратьев со своего участка. Этим несчастным некуда деваться, и они робко держатся с изодранными плавниками в углах у поверхности воды или мечутся по всему бассейну, изгнанные из своих укрытий. Будучи гуманным хозяином, вы сочувствуете и преследуемым, и супружеской паре, которая тем временем, возможно, уже отнерестилась и терзается заботами о потомстве. Вы срочно отлавливаете лишних рыб, чтобы обеспечить парочке безраздельное владение аквариумом. Теперь, думаете вы, сделано все, что от вас зависит, и, может быть, именно поэтому в последующие дни не обращаете особого внимания на этот сосуд и его живое содержимое. Но через несколько дней вы с изумлением и ужасом обнаруживаете, что самка растерзана и плавает кверху брюхом, а от икры и мальков не осталось и следа.
Это прискорбное событие происходит с предсказуемой регулярностью – особенно у ост-индских желтых цихлид и бразильских геофагусов (Geophagus brasiliensis) – но его можно очень просто избежать, либо оставив в аквариуме «мальчика для битья», т. е. рыбу того же вида, либо гуманнее – взяв с самого начала аквариум, достаточно большой для двух пар, и разделив их стеклом. Тогда каждая рыба направляет свою здоровую злость на соседа того же пола – самка почти всегда нападает на самку, а самец на самца, – и ни один из супругов не помышляет разряжать ярость на своей «половине». При таком оправдавшем себя устройстве бассейна мы часто догадывались – это может показаться анекдотом, – что пограничное стекло заросло водорослями и стало непрозрачным, видя, как самец начинает грубо обращаться с супругой. Стоило как следует протереть разделительную стенку между «квартирами», как тотчас же возобновлялась яростная, но вынужденно безвредная ссора между соседями, разряжавшая «напряженную атмосферу» внутри обоих участков.
Аналогичные явления встречаются и у людей. В доброе старое время, когда существовала еще Дунайская монархия и существовали служанки, я регулярно наблюдал у моей овдовевшей тетушки предсказуемое поведение: служанки никогда не держались у нее дольше восьми-десяти месяцев. Каждой вновь нанятой прислугой она всегда восхищалась, расхваливала ее на все лады, как некое сокровище, и клялась, что наконец нашла такую, какая ей нужна. В течение следующих месяцев ее суждения становились все более прохладными. Сначала она находила у бедной девушки мелкие недостатки, потом заслуживающие порицания, а по истечении обычного времени обнаруживала пороки, безусловно достойные ненависти, и в конце концов рассчитывала ее раньше срока – всегда с большим скандалом. После такой разрядки старушка снова готова была видеть в очередной служанке сущего ангела.
Я далек от того, чтобы высокомерно насмехаться над моей давно умершей и в остальном очень милой тетушкой. Точно такие же явления я имел возможность – точнее, был вынужден – наблюдать у серьезных людей, способных прекрасно владеть собой, и, разумеется, у самого себя. Это было в лагере для военнопленных. Так называемая полярная болезнь, или экспедиционное бешенство, поражает обычно небольшие группы людей, оказавшихся в соответствующих ситуациях и имеющих возможность общаться только друг с другом. Из того, что мы уже знаем, ясно, что напор агрессии тем опаснее, чем больше члены группы знают, понимают и любят друг друга. В такой ситуации, как я могу утверждать по собственному опыту, резко снижаются пороговые значения всех стимулов, вызывающих агрессию и внутривидовую борьбу. Субъективно это выражается в том, что человек отвечает на малейшие выразительные движения своего лучшего друга – стоит тому кашлянуть или высморкаться – реакцией, которая была бы адекватна, если бы ему дал пощечину пьяный хулиган. Понимание физиологической закономерности этого явления – разумеется, крайне мучительного – хотя и предотвращает убийство друга, но никоим образом не облегчает мучений. Выход, который в конце концов находит понимающий, состоит в том, чтобы тихонько выскользнуть из барака (экспедиционной палатки, иглу) и разбить на куски что-нибудь не слишком дорогое, но разлетающееся с возможно более громким треском. Это немного помогает, а на языке физиологии поведения называется перенаправленным или переориентированным действием – redirected activity по Тинбергену. Мы еще увидим, что этот выход очень часто используется в природе, чтобы предотвратить вредные последствия агрессии. А непонимающий может убить своего друга – что нередко и случается!
5. Привычка, церемония и колдовство
Что ж, ты не знал людей, не знал их слов?
Переориентация нападения – пожалуй, самое гениальное средство, изобретенное эволюцией, чтобы направить агрессию в безопасное русло. Однако это вовсе не единственное средство такого рода: Великие Конструкторы Эволюции – Изменчивость и Отбор – редко ограничиваются
Когда мой учитель и друг сэр Джулиан Хаксли незадолго до Первой мировой войны предпринял свое подлинно пионерское исследование поведения чомги, он обнаружил в высшей степени поразительный факт: определенные формы движения в процессе филогенеза утрачивают свою первоначальную функцию и превращаются в чисто «символические» церемонии. Этот процесс он назвал
Прекрасный пример того, как ритуал возникает филогенетически, как он приобретает свой смысл и как изменяется в ходе дальнейшего развития, доставляет изучение одной церемонии у самок утиных – так называемого
В первоначальном виде эта последовательность действий совершенно произвольна по форме и зависит от игры противоборствующих побуждений, действующих на утку. Поочередная смена преобладающих побуждений – боевого задора, страха, поиска защиты и возобновившегося стремления к нападению – легко и ясно читается по ее выразительным движениям и прежде всего по изменению ориентации в пространстве. Например, у нашей европейской пеганки (Tadorna tadorna) этот процесс не содержит никаких закрепленных ритуализацией элементов, кроме определенного движения головы, связанного с особым звуком. Утка бежит, как всегда бегут птицы ее вида при нападении, в сторону противников, опустив и вытянув вперед шею – и тотчас же, подняв голову, возвращается к супругу. При этом очень часто утка пробегает сзади от селезня, огибая его по полукругу, так что когда она в конце концов останавливается рядом с супругом и ее угрозы возобновляются, ее голова обращена прямо в сторону вражеской пары. Но часто – если при бегстве была не слишком испугана – она довольствуется тем, что подбегает к селезню и останавливается грудью к нему, так что для угрозы в сторону неприятеля ей нужно повернуть голову и шею назад через плечо. Если же, как тоже часто случается, она останавливается перпендикулярно селезню, впереди или позади него, то ей приходится вытянуть шею под прямым углом к продольной оси тела. Короче говоря, угол между продольной осью тела и вытянутой шеей зависит исключительно от того, где находятся она сама, ее селезень и враг, которому она угрожает. Ни одно из этих положений в пространстве и ни одна форма движения не являются для нее предпочтительными (см. рис. на с. 86).
У близкородственного огаря (Tadorna ferruginea), обитающего в восточной Европе и в Азии, натравливание ритуализовано несколько больше. Хотя у этого вида самка «еще» угрожает прямо вперед, стоя рядом с супругом, и может, обегая вокруг него, образовывать всевозможные углы между продольной осью тела и направлением угрозы, в подавляющем большинстве случаев она становится при натравливании грудью к селезню, угрожая через плечо назад. И когда я увидел однажды, как утка изолированной пары этого вида производила движения натравливания «вхолостую», то есть в отсутствие стимулирующего объекта, она тоже угрожала через плечо назад, как будто видела в этом направлении несуществующего врага.
У настоящих уток – к которым принадлежит и наша кряква, предок домашней утки, – натравливание назад через плечо превратилось в единственно возможную, обязательную форму движения, и утка, прежде чем начать натравливание, всегда становится грудью к селезню, как можно ближе к нему; соответственно, когда он движется, она бежит или плывет за ним, держась к нему вплотную. Интересно, что движение головы через плечо назад до сих пор включает в себя первоначальные ориентировочные реакции, которые у видов Tadorna породили фенотипически сходную – т. е. сходную по внешней картине, – но изменчивую форму движения. Лучше всего это заметно, когда утка начинает натравливание в состоянии очень слабого возбуждения и лишь постепенно «приводит себя в ярость». Тогда может случиться, что вначале, если враг стоит прямо перед ней, она угрожает прямо вперед; но по мере того, как возбуждение возрастает, кажется, что неодолимая сила оттягивает ее шею через плечо назад. Что при этом всегда присутствует и другая реакция ориентации, которая стремится обратить угрозу в сторону врага, можно буквально «прочесть по ее глазам»: хотя новое «обкатанное» и жестко закрепленное движение тянет ее голову в другую сторону, взгляд ее неизменно прикован к предмету ее ярости! Если бы утка могла говорить, она наверняка сказала бы: «Я хочу пригрозить вон тому ненавистному чужому селезню, но
Такое конфликтное поведение самок настоящих уток при натравливании допускает лишь одно истолкование, безусловно верное, каким бы странным оно ни казалось на первый взгляд. К легко различимым факторам, из которых первоначально возникли описанные движения, в ходе эволюционного развития присоединяется
Процесс, описанный на примере возникновения натравливания у кряквы, типичен для филогенетической ритуализации. Она всегда состоит в том,
Для тех, кто интересуется теорией наследственности и происхождением видов, следует добавить, что ритуализация является прямой противоположностью так называемой фенокопии (Phenokopie). О фенокопии говорят, когда благодаря внешним влияниям, способным действовать по отдельности, возникает картина явлений («фенотип»), аналогичная такой, которая в других случаях определяется наследственными факторами, – т. е. «копирующая» последнюю. При ритуализации вновь возникающий наследственный механизм непостижимым образом копирует формы поведения, которые прежде были фенотипически порождены совместным действием весьма различных влияний внешнего мира. Здесь хорошо подошел бы термин «генокопия»; на нашем сатирически окрашенном институтском жаргоне, для которого и специальные термины не святы, часто говорят «фопокения»
(Phopokenie).
На примере натравливания можно также наглядно показать, как своеобразно возникают ритуалы. У нырков натравливание самок ритуализовано несколько иначе и более сложно. Например, у красноносого нырка (Netta ruffina) не только движение угрозы в сторону врага, но и поворот к супругу в поиске защиты ритуален, т. е. закреплен инстинктивным движением, возникшим ad hoc[15]. Утка этого вида ритмически перемежает выбрасывание головы назад через плечо с подчеркнутым поворотом ее к супругу, причем она каждый раз поднимает и вновь опускает голову с поднятым клювом, что соответствует мимически утрированному движению бегства. У белоглазого нырка (Aythya nyroca) натравливающая самка проплывает значительное расстояние в сторону противника, угрожая ему, а затем возвращается к селезню, многократно поднимая клюв, причем ее движение неотличимо или почти неотличимо от движения при взлете.
Наконец, у гоголя натравливание стало почти полностью независимым от присутствия собрата по виду, представляющего «врага». Утка плывет вслед за селезнем и в правильном ритме производит размашистые движения шеей и головой, попеременно направо назад и налево назад; в этом вряд ли можно было бы распознать движение угрозы, не зная промежуточных ступеней эволюции.
Чем дальше в процессе прогрессирующей ритуализации форма движений отходит от формы их неритуализованных прообразов, тем больше изменяется и их значение. У пеганки натравливание «еще» вполне аналогично обычной для этого вида угрозе, и его воздействие на селезня также не отличается существенно от того, какое оно имеет у ненатравливающих видов уток и гусей, когда дружественный индивид нападает на чужого: птица заражается гневом своего друга, и у нее также возникает побуждение к нападению. У несколько более сильных и более драчливых огарей и особенно у нильских гусей это первоначально слабое стимулирующее действие натравливания во много раз сильнее. У этих птиц натравливание действительно заслуживает своего названия, потому что самцы у них реагируют на него, как свирепые псы, ожидающие лишь слова хозяина, чтобы по этому вожделенному знаку дать волю своей ярости. Функция натравливания у этих видов тесно связана с функцией защиты территории. Огари-самцы, как обнаружил Гейнрот, хорошо уживаются на огороженном участке, если удалить оттуда всех самок.
У настоящих и нырковых уток значение натравливания развилось в прямо противоположном направлении. У настоящих уток крайне редко случается, чтобы селезень под действием натравливания утки действительно напал на указанного ею «врага», который здесь в самом деле нуждается в кавычках. Например, у одинокой самки кряквы натравливание означает попросту брачное предложение; подчеркнем, что это
Таким образом, если у огарей и нильских гусей натравливание, выраженное словами, звучало бы: «Гони этого типа! Расправься с ним! Фас!», то у нырков оно означает в сущности, только «Я тебя люблю!». У многих видов, стоящих где-то посредине между этими двумя крайними случаями, например у кряквы или у свиязи, мы находим в качестве переходной ступени значение: «Ты мой герой, тебе я доверяюсь!» Разумеется, коммуникативная функция этого символа бывает различной в зависимости от ситуации даже у одного и того же вида, но постепенное изменение его смысла, несомненно, происходило в указанном направлении.
Можно было бы привести еще очень много примеров аналогичных процессов: у цихлид обычное плавательное движение превратилось в жест, подзывающий мальков, а в одном особом случае даже в обращенный к ним предупредительный сигнал; у кур кудахтанье при кормежке стало призывом, обращенным к петуху, т. е. звуковым сигналом недвусмысленно сексуального содержания, и т. д. и т. п. Я хотел бы подробнее остановиться лишь на одной последовательности дифференциации ритуализованных форм поведения из жизни насекомых – не только потому, что она едва ли не лучше, чем только что рассмотренный пример, иллюстрирует параллели между филогенетическим возникновением церемонии такого рода и культурно-историческим процессом образования символов, но еще и потому, что в этом единственном в своем роде случае «символ» состоит не только в формах поведения, но принимает материальную форму, превращаясь в буквальном смысле слова в фетиш.
У многих видов толкунов, близких к ктырям, развился столь же красивый, сколь целесообразный ритуал, состоящий в том, что самец непосредственно перед спариванием вручает своей избраннице пойманное им насекомое подходящего размера. Пока она вкушает этот дар, он может ее оплодотворить без риска, что она съест его самого, – а такая опасность у мухоядных мух несомненна, тем более что самки у них крупнее самцов. Без сомнения, именно эта опасность произвела селекционное давление, выработавшее такое удивительное поведение. Но эта церемония сохранилась также и у одного вида – северного толкуна, – у которого самки, кроме этого свадебного пира, никогда больше мух не едят. У одного из североамериканских видов самец ткет красивый белый шарик, привлекающий внимание самки зрительно и содержащий несколько мелких насекомых, которых она поедает во время спаривания. Подобным же образом обстоит дело у мавританского толкуна, у которого самцы ткут маленькие развевающиеся вуали, иногда – но не всегда – вплетая в них что-нибудь съедобное. У обитающей в Альпах «веселой мухи-портного» (Hilara sartor), больше всех своих родственников заслуживающей имени «плясуньи», самцы вообще больше не ловят насекомых, а ткут необыкновенно красивую маленькую вуаль, которую растягивают в полете между средними и задними лапками, и самки реагируют на вид этих вуалей. «Когда сотни этих крошечных мушек кружатся в воздухе искрящимся хороводом, их маленькие, примерно двухмиллиметровые вуали, сверкающие на солнце, как опалы, являют собой изумительное зрелище» – так описывает Хеймонс коллективную брачную церемонию этих мух в новом издании Брема.
Говоря о натравливании у самок утиных, я пытался показать, каким образом возникновение новой наследственной координации вносит весьма существенный вклад в образование нового ритуала и как на этом пути возникает автономная и очень жестко закрепленная по форме последовательность движений, то есть не что иное, как новое инстинктивное движение. На примере толкунов, танцевальные движения которых еще ждут более детального анализа, можно, видимо, продемонстрировать также и другую столь же важную сторону ритуализации – вновь возникающую реакцию собрата по виду, которой он отвечает на символическое сообщение. У тех видов толкунов, у которых самки получают лишь чисто символические вуали или шарики без съедобного содержимого, они очевидным образом реагируют на этот фетиш ничуть не хуже или даже лучше, чем их прародительницы реагировали на вполне материальные дары в виде съедобной добычи. Так возникает не только не существовавшее прежде инстинктивное движение с определенной функцией сообщения, выполняемое одним из собратьев по виду – «действующим», – но и врожденное понимание этого сообщения другим – «реагирующим». То, что кажется при поверхностном наблюдении «одной церемонией», зачастую состоит из целого ряда элементов поведения, взаимно запускающих друг друга.
Вновь возникшая моторика ритуализованной формы поведения носит характер вполне самостоятельного инстинктивного движения; точно так же и запускающая ситуация – которая в таких случаях в значительной степени определяется ответным поведением собрата по виду – приобретает все свойства удовлетворяющей инстинкт заключительной ситуации, к которой стремятся ради нее самой. Иными словами, последовательность действий, первоначально служившая другим объективным и субъективным целям,
Было бы серьезным заблуждением считать ритуализованную форму движения натравливания у кряквы или даже у нырка «выражением» любви или привязанности самки к своему супругу. Обособившееся инстинктивное движение – это
Здесь нужно подчеркнуть тот чрезвычайно важный факт, что в процессе эволюционной ритуализации в таких случаях
Другие ритуалы – те, которые формируются в истории человеческих культур – передаются не наследственным путем, а традицией, так что каждый индивид должен снова их выучить. Но, несмотря на это различие, параллели заходят так далеко, что можно с полным правом опускать все кавычки, как и поступал Хаксли. В то же время именно эти функциональные аналогии показывают, с помощью каких совершенно различных причинных механизмов Великие Конструкторы достигают почти одинаковых результатов.
У животных нет символов, передаваемых традицией из поколения в поколение. Если бы мы захотели отграничить «животное» от человека с помощью общего определения, то границу следовало бы провести именно здесь. Впрочем, и у животных бывает, что индивидуально приобретенный опыт передается от старших к младшим посредством обучения. Такая настоящая традиция существует лишь у тех животных, у которых высокоразвитая способность к обучению сочетается с высокоразвитой общественной жизнью. Доказано, что она есть, например, у галок, серых гусей и крыс. Однако передаваемые таким образом знания ограничиваются самыми простыми – такими, как знание некоторых маршрутов, определенных видов пищи или опасных врагов, а у крыс также и опасности ядов.
Неизменным общим элементом как этих простых традиций у животных, так и высочайших культурных традиций у человека является
До какой степени эта фундаментальная функция привычки, выполняемая ею в таком простом процессе, как приучение птицы к определенному маршруту, может быть сходна с ее воздействием на образование сложных культурных ритуалов у человека, я уяснил себе когда-то благодаря одному незабываемому переживанию. В то время моим основным занятием было изучение поведения молодой серой гусыни, которую я воспитывал «от яйца», так что ей пришлось перенести на мою персону все способы поведения, которые в нормальных условиях относились бы к ее родителям, посредством того замечательного процесса, который мы называем запечатлением; об этом процессе и о самой гусыне Мартине подробнее рассказано в других моих книгах. Мартина в самом раннем детстве приобрела одну твердую привычку: когда примерно в недельном возрасте она была уже вполне в состоянии сама подниматься по лестнице, я попробовал заманить ее вечером к себе в спальню, чтобы она пришла сама, вместо того чтобы принести ее, как делал каждый вечер раньше. Серые гуси не любят, чтобы к ним прикасались, всякое прикосновение их пугает, и лучше их по возможности от этого оберегать. В холле нашего альтенбергского дома справа от входной двери начинается лестница, ведущая на верхний этаж. Напротив двери – очень большое окно. И вот когда Мартина, послушно следуя за мной по пятам, вошла в это помещение, она испугалась непривычной обстановки и устремилась к свету, как всегда поступают испуганные птицы; иными словами, она прямо от двери побежала к окну, мимо меня, когда я уже стоял на первой ступеньке лестницы. У окна она на несколько секунд задержалась, пока не успокоилась, и затем – опять послушно – пошла ко мне на лестницу и за мной наверх. То же повторилось на следующий вечер, но на этот раз «крюк» к окну был немного короче, а время, понадобившееся Мартине для успокоения, заметно сократилось. В последующие дни этот процесс продолжался; задержка у окна полностью исчезла, так же как и впечатление, что гусыня вообще чего-то пугается: «крюк» к окну все больше приобретал характер привычки, и было очень смешно смотреть, как Мартина решительно подбегала к окну, без задержки разворачивалась, так же решительно бежала назад к лестнице и взбиралась по ней наверх. Привычный «крюк» к окну становился все короче, поворот на 180° превратился в острый угол, и через год от всего этого пути остался лишь один почти прямой угол: вместо того, чтобы прямо от двери подняться на нижнюю ступеньку лестницы с правой стороны, Мартина проходила вдоль ступеньки до ее левого края и там, резко повернув вправо, начинала взбираться.
В это время случилось так, что однажды вечером я забыл вовремя впустить Мартину в дом и проводить ее в свою комнату, и вспомнил о ней только тогда, когда уже стемнело. Я поспешил к двери и едва приоткрыл ее, как гусыня в страхе торопливо протиснулась в щель, пробежала у меня между ногами и, против обыкновения, бросилась к лестнице впереди меня. А затем она поступила совсем уж вразрез со своей привычкой – отклонилась от привычного пути и выбрала
Этот случай и мое истолкование многим могут показаться очень смешными; но я беру на себя смелость заверить, что знатокам высших животных подобные явления хорошо известны. Маргарет Альтман, изучавшая в естественных условиях оленей-вапити и лосей и много месяцев ходившая по их следам со старой лошадью и еще более старым мулом, сделала чрезвычайно интересные наблюдения над своими непарнокопытными сотрудниками. Стоило ей несколько раз разбить лагерь на одном и том же месте – и оказывалось совершенно невозможным провести через это место ее животных, не разыграв, хотя бы «символически», короткую остановку со снятием и обратной нагрузкой вьюков, разбивкой и свертыванием лагеря. Есть старая трагикомическая история о проповеднике из маленького городка на американском Западе, купившем, не зная того, лошадь, на которой много лет ездил пьяница. Этот Росинант заставлял своего преподобного хозяина останавливаться перед каждым кабаком и хотя бы ненадолго туда заходить. В результате он приобрел в своем приходе дурную славу и в конце концов на самом деле спился от отчаяния. Эту историю всегда рассказывают как анекдот, но она вполне может оказаться подлинной, по крайней мере, в той части, которая касается поведения лошади!
Воспитателю, этнологу, психологу и психиатру такое поведение высших животных покажется удивительно знакомым. Каждый, у кого есть дети – или хотя бы племянники, с которыми он общается, – знает по собственному опыту, с какой настойчивостью маленькие дети цепляются за каждую деталь привычного – например, впадают в настоящее отчаяние, если, рассказывая им сказку, хоть немного отклониться от однажды установленного текста. А кто способен к самонаблюдению, тот должен будет себе признаться, что и у взрослого культурного человека закрепившаяся привычка обладает большей силой, чем мы обычно полагаем. Однажды я вдруг осознал, что, разъезжая по Вене в автомобиле, я всегда еду в некоторое место одной дорогой, а возвращаюсь другой; а случилось это еще тогда, когда не было улиц с односторонним движением, вынуждающих ездить именно так. И вот, восстав против раба привычки в самом себе, я попробовал проехать туда по той дороге, по которой привык ездить обратно. Поразительным результатом этого эксперимента было несомненное чувство боязливого беспокойства, настолько неприятное, что назад я поехал уже так, как раньше.
Этнологу мой рассказ напомнит о так называемом «магическом мышлении» многих первобытных народов, которое еще вполне живо и у цивилизованного человека и понуждает большинство из нас прибегать к разного рода унизительному мелкому колдовству: стучать по дереву, чтобы «отвратить беду», бросать через левое плечо щепотку соли и т. п.
Наконец, психиатр и психоаналитик вспомнят о навязчивой потребности повторения, которая встречается при некоторых неврозах, называемых «неврозами навязчивых состояний», и в различных более мягких формах наблюдается у очень многих детей. Я отчетливо помню, как в детстве внушил себе, что произойдет что-то ужасное, если я, проходя по мостовой перед венской ратушей, наступлю не на одну из больших плит, а на щель между плитами. Подобную детскую фантазию неподражаемо изобразил в одном из своих стихотворений А. А. Милн.
Все эти явления близко родственны друг другу, потому что имеют общий корень в одном и том же механизме поведения, целесообразность которого для сохранения вида непосредственно очевидна: существу, лишенному понимания причинных связей, должно быть в высшей степени полезно придерживаться поведения, которое однажды или несколько раз привело к цели и оказалось безопасным. Если неизвестно, какие детали этого поведения существенны для успеха и безопасности, то лучше всего с рабской точностью придерживаться
Даже когда человек знает о чисто случайном возникновении какой-нибудь полюбившейся ему привычки и на сознательном уровне понимает, что ее нарушение не навлечет на него никакой опасности – как в примере с моими автомобильными маршрутами, – волнение, несомненно связанное со страхом, вынуждает его все-таки ее придерживаться, и мало-помалу «обкатанное» таким образом поведение превращается в «любимую» привычку. До этих пор, как мы видим, у животного и у человека все обстоит совершенно одинаково. Но когда человек уже не сам вырабатывает привычку, а получает ее от своих родителей, от своей культуры, – тогда начинает звучать новая и важная нота. Во-первых, он не знает, какие причины привели к появлению этих правил поведения; благочестивый иудей или мусульманин испытывает отвращение к свинине, не имея понятия, что его законодатель ввел на нее строгий запрет из-за опасности трихинеллеза. А во-вторых, удаленность во времени и обаяние мифа придают фигуре Отца-Законодателя такое сверхъестественное величие, что все его предписания кажутся божественными, а их нарушение – грехом.
В культуре североамериканских индейцев возникла необыкновенно прекрасная церемония умиротворения, которая возбуждала мою фантазию еще тогда, когда я сам играл в индейцев: курение калюмета, трубки мира. Впоследствии, когда я больше знал об эволюционном возникновении врожденных ритуалов, об их значении для торможения агрессии и, главное, о поразительных аналогиях между филогенетическим и культурным возникновением символов, у меня однажды с ясной как день убедительностью внезапно встала перед глазами сцена, которая
Пятнистый Волк и Крапчатый Орел, боевые вожди двух соседних племен сиу, оба старые и опытные воины, немного уставшие убивать, решили предпринять необычную до того попытку: попробовать договориться о праве охоты на острове посреди маленькой Бобровой речки, разделяющей охотничьи угодья их племен, вместо того чтобы сразу развязывать войну. Такое предприятие с самого начала несколько тягостно, поскольку можно опасаться, что готовность к переговорам будет расценена как трусость. Поэтому, когда они наконец встречаются, оставив позади свиту и оружие, оба чрезвычайно
Но если сидишь и не смеешь даже шевельнуть лицевым мускулом, чтобы не выдать внутреннего возбуждения; если охотно сделал бы что-нибудь, и даже очень много, но веские причины этому препятствуют – короче говоря, в конфликтной ситуации, – часто бывает большим облегчением сделать что-то нейтральное, не имеющее ничего общего ни с одним из вступивших в конфликт мотивов и к тому же позволяющее показать свое равнодушие к ним. На языке ученых это называется смещенным движением (Übersprungbewegung), а на обиходном языке – жестом смущения. Все курильщики, каких я знаю, при внутреннем конфликте делают одно и то же: лезут в карман и закуривают сигарету или трубку. Могло ли быть иначе у народа, который изобрел курение табака и от которого мы научились курить?
Вот так Пятнистый Волк – или, быть может, то был Крапчатый Орел – закурил свою трубку, которая тогда еще не была трубкой мира, и другой индеец сделал то же самое. Кому он не знаком, этот божественный расслабляющий катарсис курения? Оба вождя стали спокойнее, увереннее в себе, и разрядка привела к полному успеху переговоров. Может быть, уже при следующей встрече один из индейцев закурил
Однако если бы мы при рассмотрении ритуалов, возникающих в процессе культурно-исторической эволюции, выдвинули на передний план их вынуждающее или запрещающее действие, мы допустили бы чрезвычайную односторонность и даже проглядели бы существо дела. Несмотря на то, что ритуал предписывается и освящается надындивидуальным, традиционным и культурным Суперэго, он неизменно сохраняет характер «любимой» привычки; более того, его любят гораздо сильнее и ощущают в нем еще большую потребность, чем в какой угодно привычке, возникшей в течение одной лишь индивидуальной жизни. Именно в этом глубокий смысл строгой последовательности движений и внешнего великолепия предписываемых культурой церемоний. Иконоборец заблуждается, считая пышность ритуала не только несущественной, но даже вредной формальностью, отвлекающей от внутреннего углубления в символизируемую сущность. Одна из важнейших функций как культурно-исторически, так и эволюционно возникших ритуалов – если не самая важная – состоит в том, что те и другие действуют как самостоятельные активные
Образование ритуалов посредством традиции, несомненно, сопутствовало самым первым шагам человеческой культуры точно так же, как на гораздо более низком уровне самым первым шагам социальной жизни высших животных сопутствовало филогенетическое образование ритуалов. Аналогии между этими ритуалами, которые необходимо отметить, подводя итоги их сравнения, легко понять, исходя из требований, предъявляемых к тем и другим их общей функцией.
В обоих случаях форма поведения, посредством которой вид или культурное сообщество реагирует на внешние обстоятельства, приобретает совершенно новую функцию – функцию коммуникации. Первоначальная функция может сохраняться и в дальнейшем, но часто отходит все дальше и дальше на задний план и может в конце концов исчезнуть совсем, так что происходит типичная смена функции. Из коммуникации, в свою очередь, могут произойти две одинаково важные функции, каждая из которых в известной степени все еще играет роль сообщения. Одна из них – отвод агрессии в безопасное русло, другая – создание прочного союза, связывающего двух или более собратьев по виду. В обоих случаях селекционное давление новой функции приводит к аналогичным изменениям первоначальной, неритуализованной формы поведения. Сведение множества разнообразных возможностей поведения к одной-единственной жестко закрепленной процедуре, несомненно, уменьшает опасность неоднозначного истолкования. Той же цели служит строгая фиксация частоты и амплитуды движений. На это явление указал Десмонд Моррис, назвавший его «типовой интенсивностью» сигнальных движений. Жесты ухаживания и угрозы у животных дают множество примеров такой «типовой интенсивности», так же как и человеческие церемонии культурно-исторического происхождения. Ректор и деканы вступают в актовый зал университета «размеренным шагом»; пение католического священника во время мессы точно регламентировано литургическими правилами и по высоте, и по ритму, и по громкости. Сверх того, многократное повторение сообщения усиливает его однозначность. Ритмическое повторение некоторого движения характерно для многих ритуалов – как инстинктивного происхождения, так и культурного. В обоих случаях коммуникативная ценность ритуализованных движений повышается благодаря утрированию всех тех элементов, которые уже в неритуализованной исходной форме передавали адресату зрительные или звуковые сигналы, в то время как элементы, первоначально производившие иное, механическое действие, сокращаются или совсем исключаются.
Это «мимическое преувеличение» может вылиться в церемонию, фактически близкородственную символу и производящую театральный эффект, впервые подмеченный сэром Джулианом Хаксли при наблюдениях над чомгой. Богатство форм и красок, развитое для выполнения этой специальной функции, сопутствует как филогенетическому, так и культурно-историческому возникновению ритуалов. Изумительные формы и цвета плавников сиамских бойцовых рыб, оперение райских птиц, поразительная расцветка мандрилов спереди и сзади – все это возникло ради того, чтобы усиливать действие определенных ритуализованных движений. Вряд ли можно сомневаться в том, что все человеческое искусство первоначально развивалось на службе ритуала и что автономия искусства – «искусство для искусства» – есть достижение уже второго этапа культурного процесса.
Непосредственной причиной всех изменений, благодаря которым ритуалы, возникающие филогенетическим и культурно-историческим путем, становятся столь похожими друг на друга, служит, безусловно, селекционное давление, которое приемник стимулов, с его ограниченными функциями, оказывает на передатчик – поскольку для работы системы необходимо, чтобы приемник реагировал на сигналы передатчика избирательно, а сконструировать приемник, избирательно реагирующий на тот или иной сигнал, тем проще, чем проще этот сигнал и чем труднее его спутать с каким-нибудь другим. Разумеется, передатчик и приемник оказывают друг на друга селекционное давление, влияющее на их развитие, и благодаря этому оба они могут, приспосабливаясь друг к другу, стать весьма высокоспециализированными. Многие инстинктивные ритуалы, многие культурные церемонии, даже слова всех человеческих языков обязаны своей формой этому процессу «выработки соглашений» между передатчиком и приемником; тот и другой – партнеры в исторически развивающейся системе коммуникации. В таких случаях часто оказывается невозможным проследить возникновение ритуала до его неритуализованного прототипа, потому что его форма изменилась до неузнаваемости. Но если переходные ступени линии развития можно изучать, наблюдая другие ныне живущие виды или еще существующие культуры, то такое сравнительное исследование может позволить нам проследить в обратном направлении путь развития нынешней формы какой-нибудь причудливой и сложной церемонии. Именно это придает сравнительным исследованиям такую привлекательность.
Как при филогенетической, так и при культурной ритуализации вновь развившийся шаблон поведения приобретает самостоятельность совершенно особого рода. И инстинктивные, и культурные ритуалы становятся автономными мотивациями поведения благодаря тому, что превращаются в действия, выполняемые ради них самих, – иначе говоря, в цели, достижение которых является насущной потребностью организма. Самая сущность ритуала как носителя независимых мотивирующих факторов ведет к тому, что он перерастает свою первоначальную функцию коммуникации и приобретает способность выполнять две новые, столь же важные задачи: сдерживание агрессии и формирование связей между особями одного и того же вида. Мы уже видели, каким образом церемония может превратиться в прочный союз, соединяющий определенные особи; в 11-й главе я объясню подробно, как церемония, сдерживающая агрессию, может развиться в фактор, определяющий все социальное поведение и сравнимый в своих внешних проявлениях с человеческой любовью и дружбой.
Два шага развития, ведущих в ходе культурной ритуализации от взаимопонимания к сдерживанию агрессии, а оттуда к образованию личных связей, безусловно, аналогичны тем, которые проходит эволюция инстинктивных ритуалов; это будет показано в 11-й главе на примере триумфального крика гусей. Тройная функция – предотвращение борьбы между членами группы, сплочение их в замкнутое сообщество и отграничение этого сообщества от других подобных групп – осуществляется в ритуалах культурного и инстинктивного происхождения поразительно сходным образом, и это сходство приводит к ряду важных соображений.
Существование любой группы людей, численность которой слишком велика, чтобы ее члены могли быть связаны личной любовью и дружбой, основывается на этих трех функциях культурно-ритуализованных форм поведения. Социальное поведение людей пронизано культурной ритуализацией до такой степени, что именно из-за ее вездесущности это по большей части не доходит до нашего сознания. Чтобы привести пример заведомо неритуализованного поведения человека, приходится обращаться к тому, чего не делают на людях, – скажем, неприкрытой зевоте или потягиванию, ковырянию в носу или почесыванию в неудобоназываемых местах тела. Все, что называется манерами, разумеется, строго закреплено культурной ритуализацией. «Хорошие» манеры – это per definitionem[16] те, которые характеризуют нашу группу; мы постоянно следуем их требованиям, они стали нашей второй натурой. Обычно мы не осознаем, что их назначение состоит в торможении агрессии и создании социального союза. Между тем именно они создают «групповое сцепление» («Gruppen-Kohӓsion»), как это называют социологи.
Функция манер как средства постоянного взаимного умиротворения членов группы сразу становится ясной, когда мы наблюдаем последствия ее выпадения. Я имею в виду не грубые нарушения обычаев, а всего лишь отсутствие тех малозаметных вежливых взглядов и жестов, которыми человек – например, входя в помещение – дает знать, что принял к сведению присутствие своего ближнего. Если кто-нибудь считает себя обиженным членами своей группы и входит в комнату, в которой они находятся, не исполнив этого маленького ритуала учтивости, а ведет себя так, словно там никого нет, такое поведение вызывает такую же досаду и враждебность, как открыто агрессивное поведение, которому такое умышленное подавление нормальной церемонии умиротворения фактически равнозначно.
Поскольку любое отклонение от характерных для данной группы форм общения вызывает агрессию, члены группы вынуждены точно придерживаться этих норм социального поведения. С нонконформистом обращаются так же плохо, как с чужаком; в «грубых» группах – например, в школьном классе или небольшом воинском подразделении – его жесточайшим образом преследуют. Каждый университетский преподаватель, у которого есть дети, если ему приходилось работать в разных частях страны, мог наблюдать, с какой невероятной быстротой ребенок усваивает местный диалект, чтобы не быть изгоем среди школьных товарищей. Однако дома родной диалект сохраняется. Характерно, что такого ребенка очень трудно побудить заговорить в домашнем кругу на чужом языке, выученном в школе – например, прочесть на этом языке стихотворение. Я подозреваю, что маленькие дети ощущают тайную принадлежность к какой-то другой группе, кроме семьи, как предательство.
Развившиеся в культурах социальные нормы и ритуалы так же характерны для малых и больших человеческих групп, как врожденные признаки, приобретенные в процессе филогенеза, характерны для подвидов, видов, родов и более крупных таксономических единиц. Историю их развития можно реконструировать методами сравнительного анализа. Возникновение в ходе исторического развития различий между культурными сообществами приводит к появлению границ между ними таким же образом, каким дивергенция признаков приводит к появлению границ между видами. Поэтому Эрик Эриксон с полным основанием назвал этот процесс «pseudospeciation» – псевдовидообразованием.
Хотя это псевдовидообразование происходит несравненно быстрее, чем филогенетическое видообразование, оно также требует времени. В миниатюре начало такого процесса – возникновение групповых привычек и дискриминацию непосвященных – можно увидеть в любой группе детей; но чтобы социальные нормы и ритуалы некоторой группы стали прочными и непреложными, необходимо, по-видимому, их непрерывное существование в течение, по крайней мере, нескольких поколений. Поэтому наименьший культурный псевдовид, какой я могу себе представить, – это содружество бывших учеников какой-нибудь школы, имеющей богатые традиции; просто поразительно, как такая группа людей сохраняет свой характер псевдовида в течение долгих лет. Часто высмеиваемая в наши дни «old school tie»[17] – это нечто весьма реальное. Когда я встречаю человека с «аристократическим» выговором в нос, который был принят в старой Шотландской гимназии, я чувствую невольную тягу к нему, я склонен ему доверять и веду себя с ним заметно предупредительнее, чем с посторонним.
Важная функция вежливых манер превосходно поддается изучению при социальных контактах между различными группами и подгруппами человеческих культур. Значительная часть привычек, определяемых хорошими манерами, представляет собой ритуализованное в культуре утрирование жестов покорности, большинство из которых, вероятно, восходит к филогенетически ритуализованному поведению, имевшему тот же смысл. Местные традиции хороших манер в различных культурных подгруппах требуют количественно различного подчеркивания этих выразительных движений. Хорошим примером может служить жест «учтивого слушания», который состоит в том, что слушающий вытягивает шею и одновременно поворачивает голову, подчеркнуто «подставляя ухо» говорящему. Эта форма поведения выражает готовность внимательно слушать, а при известных условиях и слушаться. Как можно заметить, в учтивых манерах некоторых азиатских культур этот жест сильно утрирован; в Австрии это один из самых распространенных жестов вежливости, особенно у дам из хороших семей, в других же центральноевропейских странах он, по-видимому, выражен слабее. В некоторых областях Северной Германии он сведен к минимуму или совсем отсутствует. В этих культурных кругах считается корректным и учтивым держать голову прямо и смотреть говорящему в глаза, подобно солдату, получающему приказ. Когда я переехал из Вены в Кенигсберг – а между этими городами различие, о котором идет речь, особенно велико, – прошло довольно много времени, прежде чем я привык к жесту вежливого внимания, принятому у восточнопрусских дам. Я ожидал от дамы, с которой разговаривал, что она хоть слегка наклонит голову, и потому, когда она сидела очень прямо и смотрела мне в глаза, не мог отделаться от мысли, что говорю что-то неподобающее.
Разумеется, знание таких жестов учтивости определяется исключительно соглашением между передатчиком и приемником в одной и той же системе коммуникации. Между культурами, в которых эти соглашения различны, неизбежны недоразумения.
По восточнопрусским меркам жест японца, «подставляющего ухо», представляет собой проявление жалкого раболепия, а на японца вежливое внимание прусской дамы произвело бы впечатление непримиримой враждебности.
Даже очень небольшие различия в соглашениях этого рода могут приводить к неправильному истолкованию культурно-ритуализованных выразительных движений. Англичане и немцы часто считают южан «ненадежными» только потому, что истолковывают их преувеличенные жесты любезности и дружелюбия в соответствии со своими представлениями и ожидают от них гораздо большего, чем стоит за этими жестами в действительности. Прохладное отношение в южных странах к северным немцам, особенно из Пруссии, часто бывает вызвано обратным недоразумением. В благовоспитанном американском обществе я наверняка нередко казался грубым просто потому, что мне трудно было так часто улыбаться, как требуют американские хорошие манеры.
Подобные мелкие недоразумения, несомненно, весьма способствуют вражде между разными культурными группами. Человек, неправильно понявший социальные жесты представителя другой культуры, чувствует себя коварно обманутым и оскорбленным. Уже простая неспособность понять выразительные жесты и ритуалы чужой культуры возбуждает такое недоверие и страх, что это легко может привести к открытой агрессии.
От незначительных особенностей языка и манеры держаться, соединяющих мельчайшие группы, идет непрерывная цепочка переходов к весьма сложным, сознательно соблюдаемым и воспринимаемым как символы социальным нормам и ритуалам, объединяющим самые крупные социальные общности: людей, принадлежащих к одной нации или одной культуре, исповедующих одну религию или одну политическую идеологию. Такую систему вполне возможно исследовать сравнительным методом – иными словами, изучать законы псевдовидообразования, хотя это наверняка будет значительно сложнее, чем исследование образования видов, из-за частого перекрестного наложения групп разных типов – например, национальных и религиозных.
Как я уже подчеркивал, движущей силой каждой ритуализованной нормы социального поведения является ее ценность, образующая ее эмоциональный фон. Эрик Эриксон показал недавно, что образование привычки различать добро и зло начинается в раннем детстве и продолжается в течение всего периода развития человека. Нет никакого принципиального различия между упорством в соблюдении правил опрятности, внушенным нам в раннем детстве, и верностью национальным или политическим нормам и ритуалам, усваиваемым в течение дальнейшей жизни. Жесткость традиционного ритуала и настойчивость, с которой мы его придерживаемся, существенны для выполнения его необходимой функции. Но в то же время он, как и сравнимые с ним жестко закрепленные инстинктивные формы социального поведения, требует контроля со стороны нашей разумной ответственной морали.
Вполне правильно и закономерно, что мы считаем «хорошими» те обычаи, которые усвоили от родителей, и свято храним социальные нормы и ритуалы, переданные нам традицией нашей культуры. Но нам приходится использовать всю силу ответственного разума, чтобы не поддаться естественной склонности относиться к социальным ритуалам и нормам других культур как к неполноценным. Темная сторона псевдовидообразования состоит в том, что оно подвергает нас опасности не считать людьми представителей других псевдовидов; именно так обстоит дело у многих первобытных племен, в языках которых название своего племени синонимично слову «человек». Когда там съедают убитых воинов враждебного племени, это, по их понятиям, не людоедство. Моральный вывод из естественной истории псевдовидообразования заключается в том, что мы должны научиться терпимому отношению к другим культурам, должны отбросить свою культурную и национальную спесь и уяснить себе, что социальные нормы и ритуалы других культур, которым их представители так же верны, как мы своим, имеют такое же право на уважение и с таким же правом могут считаться священными. Без терпимости, вытекающей из этого осознания, человеку слишком легко увидеть воплощение зла в том, что для соседа является наивысшей святыней. Именно нерушимость социальных норм и ритуалов, в которой состоит их величайшая ценность, может привести к самой ужасной из войн – религиозной войне. И именно такая война угрожает нам сегодня!
Здесь снова возникает опасность, что меня поймут неверно, как часто бывает, когда я рассматриваю человеческое поведение с точки зрения естествознания. Да, я утверждаю, что свойственная человеку верность всем традиционным обычаям порождена просто образовавшейся привычкой и таким же, как у животных, страхом ее нарушить. Кроме того, я подчеркиваю, что все человеческие ритуалы возникли естественным путем, в значительной степени аналогичным эволюции социальных инстинктов у животных и у человека. Я считаю даже – и четко объяснил почему, – что все, что человек по традиции чтит и считает священным, не является абсолютной этической нормой, а освящено лишь в рамках определенной культуры. Но все это никоим образом не умаляет ценность и необходимость той твердой верности, с которой порядочный человек придерживается унаследованных обычаев своей культуры.
Так не будем же глумиться над сидящим в человеке животным – «рабом привычки», которое возвысило свои привычки до ритуала и держится за него с упорством, достойным, казалось бы, лучшего применения: не много
6. Великий Парламент Инстинктов
Как мы видели в предыдущей главе, эволюционный процесс ритуализации создает по мере надобности новый, автономный инстинкт, вступающий как независимая сила в общую систему всех других инстинктивных побуждений. Его действие, которое, как мы знаем, первоначально всегда состоит в передаче сообщения, в «коммуникации», может препятствовать вредным последствиям агрессии, способствуя взаимопониманию собратьев по виду. Не только у людей ссоры часто возникают из-за того, что один
Что такое «отдельный» инстинкт? Названия, которые часто употребляются для обозначения различных инстинктивных побуждений также и в обыденной речи, несут на себе досадный отпечаток «финалистического» мышления. Финалист – в дурном смысле этого слова – это тот, кто путает вопрос «зачем?» с вопросом «почему?» и поэтому полагает, что, указав значение какой-либо функции для сохранения вида, он уже нашел и причину ее возникновения. Легко и заманчиво постулировать особое побуждение, или «инстинкт», для каждой функции, которой можно дать понятное название и значение которой для сохранения вида очевидно – как, скажем, питание, размножение или бегство. Как привычен для нас оборот «инстинкт размножения»! Нельзя только внушать себе при этом – как делают, к сожалению, многие исследователи инстинктов, – будто такое слово дает
Функция организма, которой легко дать название – как, например, питание, размножение или даже самосохранение, – разумеется, никогда не бывает результатом действия единственной причины или единственного побуждения. Поэтому объяснительная ценность таких понятий, как «инстинкт размножения» или «инстинкт самосохранения», столь же ничтожна, как ценность некоей особой «автомобильной силы», которую я мог бы с таким же правом ввести, чтобы объяснить, почему моя милая старая машина все еще ездит. Но кто знает о ремонтах, которые поддерживают ее на ходу (и платит за них), тот не поддастся соблазну поверить в такую мистическую силу – все дело тут в ремонте! Кто знаком с патологическими нарушениями врожденных механизмов поведения, которые мы называем инстинктами, тот никогда не впадет в заблуждение, будто животными и даже людьми руководят какие-то направляющие факторы, постижимые лишь финально, не нуждающиеся в причинном объяснении и недоступные ему.
Поведение, единое по своей функции, например питание или размножение, всегда осуществляется благодаря очень сложному взаимодействию многих физиологических причин, «изобретенному» и основательно испытанному Конструкторами Эволюции – Изменчивостью и Отбором. Иногда эти многочисленные физиологические причины находятся в отношении уравновешенного взаимодействия, иногда одна из них влияет на другую в большей мере, нежели подвергается обратному влиянию с ее стороны; некоторые из них относительно независимы от общей системы взаимодействий и влияют на нее сильнее, чем она на них. Хороший пример таких элементов, «относительно независимых от целого» – части
В области поведения наследственные координации, или инстинктивные движения, являются элементами, явно независимыми от целого. Каждая из них, будучи столь же неизменной по форме, как крепчайшие кости скелета, размахивает своим собственным бичом над всем организмом. Каждая, как мы уже знаем, энергично требует слова, если ей пришлось долго молчать, и вынуждает животное или человека активно взяться за поиск той особой стимулирующей ситуации, которая подходит для запуска именно этого и никакого другого инстинктивного действия и позволяет его произвести. Поэтому было бы грубой ошибкой полагать, будто всякое инстинктивное действие, видосохраняющая функция которого служит, например, питанию, непременно должно быть вызвано голодом. Мы знаем, что наши собаки с величайшим азартом вынюхивают, рыщут, бегают, гоняют, хватают и рвут, когда они не голодны; каждому любителю собак известно, что пса, одержимого охотничьим азартом,
Каждая из этих наследственных координаций обладает своей собственной спонтанностью и вызывает свое собственное аппетентное поведение. Следует ли отсюда, что эти малые частные побуждения совершенно независимы друг от друга? Составляют ли они мозаику, функциональная целостность которой возникает лишь в ходе эволюции? В предельных случаях это в самом деле бывает; еще не очень давно такие особые случаи считались общим правилом. В героические времена сравнительной этологии так и считалось, что в каждый момент животным владеет лишь
В действительности между двумя побуждениями, изменяющимися независимо друг от друга, могут происходить любые мыслимые взаимодействия. Одно из них может односторонне поддерживать и усиливать другое; оба могут взаимно поддерживать друг друга; они могут, не вступая в какие-либо взаимоотношения, суммироваться, налагаясь друг на друга в одной и той же форме поведения, и, наконец, могут взаимно тормозить друг друга. Наряду с множеством других взаимодействий, одно лишь перечисление которых увело бы нас слишком далеко, существует и тот редкий особый случай, когда одно из двух побуждений, в данный момент более сильное, выключает более слабое, как в триггере, работающем по принципу «все или ничего». Лишь один этот случай соответствует сравнению Хаксли, и лишь об одном-единственном побуждении можно сказать, что оно по большей части подавляет все остальные, – о побуждении к бегству. Но даже этот инстинкт довольно часто находит себе господина.
Повседневные, частые, многократно используемые «дешевые» инстинктивные движения, которые я выше назвал «малыми служителями сохранения вида», часто находятся в подчинении
В физиологии подобное явление, когда функция, обладающая собственной спонтанностью, стимулируется внешним воздействием, – не редкость и не новость. Инстинктивное действие является реакцией, пока оно стимулируется некоторым внешним раздражителем или другим инстинктом. Лишь при отсутствии этих стимулов оно проявляет собственную спонтанность.